Стив отлавливает его после урока у мистера Кларка, затаскивает за руку в ближайший темный угол и зажимает между своим телом и холодной стеной.
– Ты, – шипит в самое ухо, зло и очень, очень колюче, – и Нэнси… совсем нюх потерял, Бауэрс?
Джонатан лишь сипло выдыхает сквозь зубы, стараясь выдержать пристальный взгляд карих глаз. У него внутри давно уже страшная рана, которую не залатать даже крошке Уиллер, но вот только есть ли смысл обнажать хоть перед кем-то душу?
Особенно – перед Харингтоном, который за год изменился разительно, но все же не вытравил окончательно ядовитые шипы из-под своей кожи.
– Все не так, как ты думаешь, Стив.
– Ну конечно, не та-а-ак, – тянет обидно, едко, с хрипотцой, и по лицу можно прочитать все оттенки щекочущей ребра боли. – А как же, а, Бауэрс? Может, потрудишься и объяснишь мне, какого хера ты каждый раз оказываешься рядом с моей девушкой, стоит только нам рассориться в пух и прах?
Джонатан кусает губу, напряженно молчит, и морщинка между бровей становится все глубже.
Сказать «ты не поймешь» однозначно глупо – Стив видел, Стив знает, Стив
чувствует, что происходит в их городе на самом деле, но отчего-то Джонатан уверен, что до конца он
не поверит. Не в том случае, когда это касается Нэнси.
Сказать «ты не поймешь» – значит допустить ошибку, недочет, оставить лазейку в самую сердцевину своих мыслей. Своих и Нэнси, потому что скрывать день ото дня все сложнее, а утирать девчачьи слезы по-прежнему горько, и вовсе не приносит никому облегчения брошенное тихо
«Нэнси, она тебя хотя бы любила».
Сказать «ты не поймешь» – крайне дерзко и безусловно расплывчато, двояко, но это единственно возможный ответ. Джонатан не способен придумать сейчас нечто другое – не тогда, когда Стив так близко, не тогда, когда все снова столь стремительно катится к чертям.
– Ты не… это трудно объяснить.
Выдыхает на одной ноте, пальцами старается оттолкнуть, но получается так, что вцепляется еще больше, и вроде бы это можно списать на простую защиту, потому что биться головой о кафель стены действительно больно, но Стив горячий, Стив разозленный и совершенно себя не контролирует, прижимаясь ближе и ближе, стараясь причинить вред. Ударить без рук, докопаться до правды, потому что ему тоже больно, потому что он запутан, страдает от нападок и слишком быстро падает вниз с подножия своего пьедестала.
Разбиваться больно, Стив, ты ведь в курсе. Зачем же ты забрался столь высоко?
Джонатан глотает рвущиеся всхлипы, пытается подумать о брате – с Уиллом
снова что-то не то, Уиллу
снова плохо, он
снова не здесь, не с ними, и осознание потери медленно убивает Джонатана. Убивает, сжигая дотла одним лишь пониманием возможной необратимости происходящего.
– Может, ты все-таки попробуешь?
Хриплый голос вырывает из недр, вытягивает на поверхность и заставляет одурело хлопать ресницами. Джонатан не хочет пробовать – совсем, совершенно, абсолютно. Даже приближаться к этой теме выше его сил.
Нэнси – его якорь, его мерный маятник, и сложно словами объяснить Стиву, от чего
конкретно удерживает Бауэрса эта хрупкая девчушка. «От чего конкретно» – и от всех последствий, что будут разрушительны, ужасны, неисправимы.
Нэнси ведь просто обязана в какие-то дни быть рядом, отвлекать своим ворохом серьезных проблем. У нее, как и у самого Джонатана, будто перебиты крылья, но вряд ли Харингтон поймет, что вместе они всего-то пытаются удержаться на плаву. Потому что иначе смоет – бедами, страхом, ужасом, зависимостью.
Джонатан собирается с духом, делает последнее усилие над собой – и отпихивает в сторону, хватается, как утопающий, пальцами за камеру, гладит ее, успокаиваясь. Ему жизненно необходимо восстановить дыхание, прикусить язык, а после вырваться из этого закутка – и, наверное, прогулять пару уроков, помогая Уиллер рассказать правду родителям Барб.
Ему жизненно необходимо
вырваться.
– Не думаю, что это хорошая затея.
– Хорошая затея, Бауэрс, это держаться от Нэнси подальше. Не подходить, не говорить, не уводить ее у меня – вот что «хорошая затея». Или говорить начистоту, Джонатан, – это тоже «хорошая затея». То, что мы пережили прошлой осенью, еще не сделало нас друзьями, не забывай об этом.
Конечно, как тут забудешь?
«Друзья» – это одна на двоих повязка, запах густой крови и разбитые о чужое лицо костяшки. А еще трепетное пламя зажигалки. Джонатан слишком профессиональный фотограф, чтобы такое забыть. У него все эти крики, капкан на полу прихожей и бита в гвоздях – ярким пятном, дюжиной фотокарточек в памяти.
И вроде бы не хочется повторения всех тех событий, но где-то внутри, прямо под перебитой грудиной теплится ехидно брошенное и короткое
«друзья». И теплое воспоминание о подарке на Рождество, которому вроде как не следовало случиться.
Как, собственно, и всему Стиву Харингтону в его жизни.
– Мне очень хочется вмазать тебе, Бауэрс. До дрожи прямо, потому что ты низок, ты стоишь Нэнси. Она тоже – постоянно врет, молчит и скрывает все от меня.
Лицо Стива перекошено, в глазах плещет грусть пополам с обидой, и да, Джонатану прекрасно знакомы эти ощущения: когда все вместе, а ты по другую сторону изгороди, одинок, брошен,
не понят. И пусто за спиной, там, где должна быть защита. Он привык ко всему этому, а вот Стиву чувствовать себя так точно ново.
Ново, неприятно,
страшно до зубовного скрежета.
И некому его спасти.
– А ты не думал, что дело не в тебе? – почти что сипит, натужно и с трудом, будто слова выталкивает из горла. – Ты хоть когда-нибудь пытался дослушать ее? А? Подождать немного?
– Да что ты знаешь об ожидании? – Стив вот-вот готов взорваться: взъерошенные волосы, соленая капля по виску и нервные длинные пальцы на матовой школьной стене. – Что, блин, Бауэрс, ты знаешь обо всем…
Джонатан не дает ему договорить – нелепый
сумбурный порыв.
Он подается вперед – всего мгновение – и обхватывает ладонями лицо, чуть дует на изогнутые в болезненной усмешке губы, прикасается к ним своими, холодными и дрожащими. Выдыхает долго и очень, очень тихо, урывками, копит миллисекунды под разодранным в клочья сердцем, едва ли давит – скорее, просто заставляет отвлечься, забыть,
забыться. Такая вот, знаете ли, терапия.
А после отпускает – резко и несколько испуганно, потому что треснуло что-то
вот тут, под кожей – и наощупь добирается до двери, толкает ее и спешит прочь.
Прочь, прочь,
прочь.
Хорошо было бы убежать вот так легко и разом от всех проблем, что нависли лично над ним, Джонатаном, и всем Хоукинсом.
***
Бауэрс сожалеет о произошедшем целый день: кусает губы, сверлит взглядом окрестные дома, пока Нэнси закупается у ухажера его матери, и тяжко, многозначно молчит до самого вечера. Не стоило давать Стиву повод узнать, не стоило делать
всего этого, не стоило – вот так вот переступать через собственные догмы.
Только прощаясь на пороге дома Уиллеров, он слегка пожимает плечами:
– Нэнси, прости, – сдавленно и загнанно, как-то немного обреченно.
Девушка треплет его по волосам, старается улыбнуться и поддержать, даже не вникая в подробности:
– Ничего, Джонатан. Справимся.
Справимся? Вряд ли.
С опасностью общей – может быть,
мы обязаны. С зияющей пустотой внутри – скорее всего, нет.
Ты же знаешь, Нэнси, как непросто заполнить ее хоть чем-то.
– Возможно.
Возможно, Нэнси, но тебе повезло куда больше: до своей смерти Барб действительно тебя
любила.
***
Уже дома, в кромешной темноте и предвкушениях завтрашнего утра, Джонатан устало опускает голову.
Расстегивает куртку, вешает ее на крючок, любовно проводит пальцами по затвору камеры и откладывает ее на комод, к свежим кадрам с Хэллоуина, где у Уилла улыбка до ушей –
живая, родная, знакомая.
Стук в окно отрывает его от важных, сокровенных, окрашенных в багровые тона мыслей: что делать, куда бежать и как спасти – всех и свою душу?
Джонатан поднимает глаза и замирает на полувздохе, полушаге,
полумгновении. Ему не верится, что кто-то в полночь выбивает дробный ритм по его стеклу.
Стук – настойчивый и мелкий-мелкий – повторяется. Бауэрс запихивает обратно рвущиеся из глотки чувства, неуверенно приближается, трогает раму. С той стороны – Стив, и лицо у него озадаченное и вместе с тем одухотворенное.
– Что ты здесь забыл? – Джонатан шипит, пытаясь не перейти на рваные вскрики: за стенкой мать и брат, но появление Харингтона в их захолустье шокирует и заставляет кричать. – В чем дело, Стив?
– Эти дети меня доконают, – делится со смешком, кряхтя, выпрямляет ноги. Он же высокий, выше почти что на голову, вихрастый и растрепанный практически все последнее время. – Дети и их – и наши – странные дела.
Джонатан мнется: сжимает в пальцах рубашку, тормошит безбожно ткань и, как может, утихомиривает растревоженные чувства. Те бушуют океаном, не позволяя думать здраво и –
как это? – логически, накрывают сознание волнами.
Что же ты все-таки забыл здесь, Харингтон? Едва ли о Уилле и его приятелях забежал поболтать.
– Серьезно? Ты пришел поговорить о мальчишках?
– Как там твой брат?
Вихрем перед глазами проносится Уилл – осунувшийся, бледный, изможденный. Совсем не похожий на радостного и веселого подростка.
– По-прежнему плохо. Все же зачем ты здесь?
– Нэнс мне все рассказала – позвонила и… – Стив взмахивает рукой, хмурит брови и выглядит определенно потерянно, но не расстроенно. – И…
– И?
– Давно у вас этот голубой кружок? – Джонатан заходится кашлем, сглатывает, теряет душевное равновесие под этим пристальным взглядом.
Машинально готовит кулаки – пальцы побелели от давления, костяшки ноют, но теперь, после всего, ему наверняка будет куда труднее ударить Харингтона, растереть свою и его кровь по сцепившимся телам.
– Фактически он не «голубой», учитывая, что Нэнси нравятся и парни, и девушки. А то как же она могла запасть на тебя, а, Стив?
– Язви-ишь, – снова растягивает гласные и смотрит так, что сбивается дыхание, а в легкие словно плеснули ледяной воды. – Да даже без Нэнс – кружок ваш ну очень голубым получается.
– Не неси бреда: «ваш», «голубым», – смертельно чешется переносица, и Бауэрс протягивает руку к лицу, сжимает ее пальцами, жмурясь на недолгое мгновение.
Внутри – вспышками – краткие моменты осознания, обрывки шальных мыслей. Извиниться бы, наверное, сказать то злополучное
«ты не поймешь» из сегодняшнего утра, спустить с цепи, наконец, все скопившееся напряжение.
– Ты не виноват, Стив, ты… в общем, никто не…
Джонатан запинается, когда открывает глаза – об эту усмешку, о темную-темную радужку, о вьющуюся прядь над высоким лбом. Спотыкается на ровном месте – и отчаянно пытается собрать себя снова:
– Ты же понимаешь, что…
Стив наклоняется первым – перегибается через раму, притягивает за грудки, носом мажет вдоль скул и как-то совершенно неожиданно клюет губами в щеку. Джонатан застывает в его руках – он даже не дрожит, он –
убитая птица, расстрелянная единой очередью.
– Что?
– Я же говорил, фрик, что кружок-то голубой, – смеется хрипло-хрипло и как-то очень согревающе, – небесный, черт. И мы с тобой – главные его составляющие.
Возвращается легкими поцелуями к уголку губ, к самим губам, притирается медленно и со вкусом.
Джонатан старается вдохнуть, зацепиться хоть за что-то пальцами, потому что его
действительно шатает. Под подушечки ложится жесткая кожа чужой куртки, и Бауэрс чуть ли не рвет ее ногтями, сжимает до треска. Только чтобы не штормило – от горячего привкуса, от понимания того, что не знал о Стиве слишком многого.
Что не догадался заранее, ведь Харингтон – крайне непредсказуемый субъект, способный на все. Не школьный задира-засранец, не ранимый влюбленный, не храбрый до безумия защитник – а, внезапно,
все вместе, в целом, комплектуя.
– Ты… ты только не отстраняйся, ладно, Джонатан? – дышит прямо в шею, как в том же школьном углу, но как-то чересчур волнительно и лихорадочно. – Мы… мы справимся, и все наладится.
Ты только не отстраняйся, прошу.
У Джонатана и не получится.