ID работы: 6135906

Фрустрация

Слэш
R
Завершён
109
автор
гудини. бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
36 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
109 Нравится 43 Отзывы 21 В сборник Скачать

Осмысление

Настройки текста

Одиночество, беспомощность, мертвая тишина — и посреди этого тени, целый рой теней.

Знаете то странное чувство, что может настигнуть вас перед сном? Когда сначала кажется, что все хорошо, но потом, когда смотришь в потолок или утыкаешься лицом в подушку, начинают течь слезы от осознания своей ничтожности и незначительности, от своей невозможности вернуть все хотя бы на несколько часов назад и изменить что-то. Думаю, такое случалось с каждым из нас и никогда не обходило стороной в особенно сложные моменты жизни. А на утро — пустота. Будто ничего нет. Юра просыпается от оглушительно звонкой тишины и яркого солнечного света, бьющего сквозь шторы. Не сразу верится, что дома он полностью один. Плисецкий вполголоса зовет Виктора с надеждой, что вот сейчас откроют дверь и, как это бывает каждое утро, заново перевяжут руки, спину, ногу, сменят пластыри с ваткой на щеке. Не приходят. Юре кажется, что это какая-то ошибка. Такое не может случиться дважды, но шума телевизора или чайника на кухне не слышно, вода в ванной тоже не течет. Нет, ну быть такого не может. — Я не верю. — Шепчет подросток, болезненно вставая с кровати. «Я не верю» повторяет он, вновь отворяя дверь из комнаты. Он, пошатываясь, с мнимой надеждой, что хоть кто-то дома, идет по коридору к кухне-гостиной, заранее зная ответ. Там никого, все красиво убрано, как всегда, и ни души. — Я не верю. — Леденящим голосом проговаривает Юра, резко открывая дверь в спальню Виктора. Там было свежо из-за приоткрытого окна, небольшой сквознячок легко задевал полупрозрачные занавески. Все освещалось утренним холодным весенним солнцем, с улицы доносились чириканья птиц и редкий шум заезжающих во двор машин. На кровати лежал Маккачин: он поднял морду, повел ушами и пару раз вильнул хвостом, даже не представляя, что сейчас творилось с Юрой. Тому хотелось на полном серьезе сделать что-то с собой, в сотый раз пожалеть о том, что не сгорел вместе с дедом и кошкой, захотеть порезать себя, как последний инфантильный заброшенный всеми подросток. Только вот что резать-то? У него даже кожи нет толком. Даже это он не может сделать! Плакать бессмысленно. Он же не ребенок, который испугался быть один в квартире, пока мама ушла в магазин. Почему это так тяжело переносить сейчас? Юра поднимает плюшевого тигренка. А что, если Виктор опять исчез, ничего не сказав, но только уже вместе со своим женишком? И что теперь? Куда гнаться? За кем? Какой смысл теперь срываться и лететь куда-то, если тебя не воспринимают? Юра теперь не говорит «не верю», он все знал и понимал, не глупый мальчик, он просто не хотел признавать случившееся снова. — Почему же все так? — Оседая на холодный пол и сминая тельце тигренка в руках, шепчет Юра, смотря на противоположную стену с какими-то фото в рамочках с поездок и прочей дребеденью, которую обожал Виктор. Ногу резко стало жечь, а спина заявила о себе пронизывающей резью. Юра сильнее вжался в стену, зажмуриваясь до боли в обожженной щеке. Никто больше не придет и не прекратит это болезненное безумие. Юра сгниет заживо, как в фильме «Танатоморфоз», и никто даже не узнает об этом. Под «никто» имелся в виду Виктор, и от этого Плисецкий злился сам на себя, на свои мысли о нем. Все же давно ясно, Никифоров просто мудак от слов «пидор» и «кидала». Нет, не просто мудак, а безответственный мудак. Вот кто, как не он, додумается оставить разбитого и беспомощного? На глаза навернулись злые слезы. Хотя и не стоит забывать, что и его терпели, а Юра был по истине невыносим. Чего только стоили истерики с едой, таблетками и его бесконечная дерзость. И теперь это так тупо приходить к выводу, как в каком-то дешевом кинце, и говорить себе в мыслях «Дело не в тебе — дело во мне». Это бесконечно раз тупо, как Викторово «котенок» и его брак с Кацуки. Небось, летят в свои источники там вдвоем, Виктор отпуск себе устроил, отдыхает от безобразного мальчишки, который делает его жизнь сложнее во множество раз. Так всегда. Он с виду приятен, чрезмерно приторен и к тому же с обилием уменьшительно-ласкательных на языке. Видимо, Виктор наигрался в заботливого «папочку». Ему нужен отдых, чтобы продолжить бессмысленную игру. Или начать заново. Неважно. Главное, что сейчас все проблемы остались здесь, в удушающей квартирке, расположившись буквально на одном квадратном метре. Эта проблема постоянно приносит стресс в дом, не дает провести время с любимым мужем, отнимает много времени и сил. От нее не избавиться. Остается только сбежать на время, чтобы забыться. Неважно, что происходит с «проблемой» сейчас. Просто Виктор устал. Тупая безысходность. Тупая недееспособность. Тупые ожоги. Тупые бинты. Тупые таблетки. Тупой Виктор. Тупой Юри. Тупой Плисецкий. По щекам снова потекли слезы, обжигая тонкую бледную кожу. Но Юре ведь не привыкать? Не привыкать. Тонкие кулачки сжимаются от безысходности, впиваясь острыми отросшими ногтями в шершавые бинты. Из груди доносится истощенный вопль. Вырывается наружу и раздается оглушающим звоном в ушах. — Горите в аду. Суки. Желаю вам испытать того же. Проходит некоторое время, прежде чем Плисецкий окончательно тонет в той пустоте. Не только внутри себя. Сожженный заживо утонул. Смешно. Юра поднимается на ноги и шлепает босыми ногами на кухню. Его взгляд направлен в одну точку. Окно. Открытое нараспашку окно. Не пора бы окончательно избавится от «проблемы»? Так будет лучше всем. Так будет лучше мальчику. Так будет лучше Виктору. Так будет лучше Юри. Ведь больше никто не помешает наслаждаться блевотной любовью. Да какой к хую смысл жить вообще, когда даже самому себе это мешает? Какой смысл жить, когда не можешь заниматься тем, чему принадлежал с ранних лет? В книгах-тренингах по саморазвитию пишут, что выход есть из всех ситуаций. Да, они правы. В данном случае — выход в открытое окно. Плисецкий, словно завороженный раскаленным сверкающим шаром в небе, что зовется солнцем, делает шаг за шагом, вдыхая свежий воздух, на который он не выходил уже бог знает сколько времени. От высохших слез щиплет кожу, оставляя едва покрасневшие тоненькие дорожки. Юра, дотронувшись дрожащей перебинтованной рукой до колыхающихся штор, закрывает ладонью солнце. Юра будто спрятал его в своей ладошке. Смешно, если бы это было взаправду. Ведь для Плисецкого оно уже перестало существовать, перестало давать то чувство наслаждения и жизни. Так почему бы не отобрать солнце у остальных? Почему должен страдать именно Юра? Пусть страдают все. Хочется вместо солнца и щебечущих птиц тумана и неестественных мученических криков всех, кто ему сделал когда-либо плохо и больно. Хочется и мстить, и умирать. — Юра? — Входная дверь открывается. — Я думал, ты еще спишь. — Я ненавижу тебя! — Юра не видит перед собой ничего, кроме мутных пятен перед глазами. — Чтоб ты сдох! Сгорел так же! — Юр, я просто отъезжал ненадолго, мне нужно было проводить… — Виктор в растерянности, а Юрин гнев сменяется отчаяньем. — Я-я не буду себя больше так вести и-и даваться перевязывать бинты буду, я буду пить все таблетки и честно попытаюсь есть. Только не бросай, не уезжай, я не хочу опять быть один! — Юра в отчаянии бросается к стоящему в дверях Никифорову, не веря, что тот вернулся. — Я никуда не еду и тебя не оставляю. — Виктор теряется из-за такой реакции, он просто отъехал проводить Юри до аэропорта, пока Юра спал. — Я рядом, все-все, котенок, не нервничай.  — Ты заставляешь меня. — Солнышко, ну что ты. Я никуда не уеду, если с тобой только. — По-быстрому вешая пальто и снимая ботинки, говорит Никифоров, будто чувствуя, что сейчас испытывают нужду в контакте с ним. — Не уеду я. Никифоров всегда так говорил и говорит. От его «солнышек» и «котяток» ничуть не легче, это можно считать комфортной ему манерой речи. Эта ласка не несет в себе ни единой капли того, что так нужно Юре — ему же так и кажется. От Виктора веет холодом с улицы и даже сквозь футболку и бинты чувствуется, что руки у него замерзли. Юра ощущает себя странно от такого холодка, терпеливо ждет, когда ладони отогреются. — А завтра? — Совсем по-наивному спрашивает он, чтобы быть уверенным в том, что он не будет один. — И завтра тоже. — Никифоров прикрывает глаза и спокойно гладит по волосам подростка. — Обещаю. — Можно, если ты опять забудешь про свое обещание, я тебе нос сломаю? — На этот раз Юра отстранился, глянув со всей серьезностью, что имелась сейчас. — Можно. — Чуть не рассмеялся Виктор. Но все же задумался. Судя по острой реакции на его отъезд, Юре, наверное, было более чем плохо морально, когда он внезапно улетел в другую страну. Страшно было представить, что испытывал этот подросток тогда. Предательство — это самое ужасное, что только может быть. Неудивительно, что Юра не доверяет ему себя полностью, совсем не удивляет и его хамское отношение. Виктор именно это и заслужил. Все, что он сотворил в этой жизни, аукнулось чужой трагедией, которую нести и ему тоже. И ладно, если бы он попал в аварию или сгорел, его-то жизнь давно устроена; гораздо трагичнее, когда погибает на глазах тот, кто может принести что-то новое публике, миру в конце концов. Юра как только расправившая крылья пташка, что сделала ими первый взмах и не успела показать всем свое белоснежное оперение, падает от выстрела ружья. — Пойдем, я тебе поменяю бинты. И надеюсь, ты не будешь вредничать, как и говорил? — Не буду, если ты прекратишь бесить меня. Юра сейчас пытается реабилитировать себя в глазах Никифорова и показать всем, чем только можно, что ему не нужен никто, и он ни к кому не привязан. Но вот только валяющийся тигренок на полу в коридоре говорит об обратном.

***

— Юр, смотри-ка, кого я тебе принес. — Вынимая из какого-то бумажного пакета, что стоял рядом с остальными принесенными, плюшевого тигра, сказал Виктор. — Я подумал, что когда я отлучаюсь по делам, тебе может быть одиноко. Ты же любишь тигров, ведь так? — Да, но… — Юра не успел было что-то ляпнуть про то, что он уже не маленький и игрушки ему не нужны, как ему в руки практически впихнули тигренка, замолк. Тигр был небольшим, в меру пушистым и мягким, прямо таким… таким, каким хочется и, естественно, с оторванным ценником. Юра фыркнул и нахмурился: а Виктор продумчивый, не дает даже повода, о боже, бедному Юрочке почувствовать себя должным и одновременно бесполезным. Вроде хорошее дело, не доламывать и без того сломанную психику, но у Юры остается неприятный осадок, что от него многое умалчивают. — Юр, тебе не нравится? — Обеспокоенный тон Виктора сбивает с мысли. — Нет-нет, правда, очень. — Юра пытается улыбнуться, но выходит какая-то кривая пародия. — Он такой, ну, я не знаю, совсем не похож на те игрушки, что мне на лед кидают… кидали. У Виктора заныло что-то внутри при виде погрустневшего Плисецкого. Это и вправду такая трагедия, когда ты занимал лишь первые места, блистал везде, и никогда, практически никогда тебе ничего не было непосильно, когда тебе пророчили величайшую карьеру и корону, а в итоге — вот. Бинты и таблетки вместо славы и льда. — Все хорошо. Тебе снова их будут бросать. Просто немножко позже. — Попытался приободрить Виктор. Сам он великолепно понимал, что шансы у Юры снова встать на коньки крайне малы. — Будешь со мной пакеты разбирать? Я тебе купил всякого. — Не стоило… — опустив взгляд, полушепотом сказал Юра. — Ну что за глупости, котенок? Мы это уже обсуждали, давай не будем портить друг другу настроение, а ты меня просто послушаешь. — Замечая, как глаза подростка стали поблескивать влагой, он взял его за руку, погладил по бинтам. Как же хотелось чувствовать Юрину тонкую бледную кожу, а не повязки. — Юрка, давай спокойнее. А Юра не мог спокойнее, было до глубины души обидно от несправедливости и невозможности ей противостоять, а еще от того, что опять начало немного покалывать рану на ключице. Боль физическая порождала боль душевную и наоборот. А наоборот — было страшно…

***

Казалось, все немного успокоилось. Временное перемирие. Белый флаг на палке. Юра какое-то время правда старался поглощать все таблетки, не забывая про каждую, старался не ковырять почти зажившие ранки, старался запихивать в себя очередную ложку каши, старался слушаться Виктора. Зачем это делал? Он сам не знал. Надежда на быстрое выздоровление — миф да и только. Трудно было оставаться оптимистом с таким раскладом, да и вообще с такой никчемной жизнью. С никчемной жизнью практически инвалида. Что касается Никифорова, не нужно было ходить к гадалке, чтобы понять, что творилось за этой натянутой фальшивой улыбкой. Ненависть. Ненависть к самому себе. За то, что не может с этим ничего поделать, за то, что не может признаться Юре, как и самому себе, что все, ничего хорошего уже не будет. И даже, когда все заживет — никакого льда и прежней жизни. Да, Юра рано или поздно поправится, та грань, когда опасаться за его жизнь больше не придется, была преодолена вместе с выпиской. Но вот когда все ожоги заживут, но вот когда боль покинет его навсегда — что будет после? Так они продержались неделю: оба на наигранной фальши. Пока однажды не сдали чёртовы нервы. Начал первым сдавать свои позиции Юра, когда, снова задумавшись о бессмысленности происходящих над ним манипуляций, отказался есть, потакая своему организму, который реагировал на еду спазмами и легким ощущением тошноты всю неделю. — Давай, Юр. — В руках у Виктора было какое-то пресное пюре. Ведь как говорил врач, пока только таким стоит питаться. — Надо покушать. Ты же обещал, что будешь слушаться. Что опять случилось? Юре было немного противно от того, что его кормят как маленького, но еще больше он был бы похож на такового, если бы насупившись, мотал головой, отворачивался от ложки с пюре из цветной капусты. Почему его кормят с ложки? Наверное, потому что сам он себя именно сегодня не заставляет есть эту ебучую жижу из баночки, которая вообще предназначена для малышей. Юра сильный, но неприятные спазмы в желудке сильнее. И плевать, что это оправдание. Всю неделю ел же как-то. Так абсурдно: ослабшее, израненное, полностью перевязанное тело с обожженными дымом легкими и аритмией с легкостью противостоит хозяину в простом принятии пищи. — Не ломайся. Если ты даже ложку отказываешься в руки брать, то что я должен делать? — На самом деле Виктору казалось, что Юра опять что-то себе надумал и решил погеройствовать там, где не нужно. — Откуда вообще пошла эта отвратительная тенденция изводить себя до последнего? Юра молчит, шумно выдыхает. Вот как объяснить Виктору, что он бы с радостью поел, если бы в этом был хоть какой-то смысл. Никифоров просто не понимает и к тому же еще себе нервы треплет. А Юре опять показалось, что он подводит кого-то своим поведением. За такое хотелось попросить прощения. — Прости. — В полголоса бросил он, а потом, поджав губы, отвел взгляд, понимая, что сморозил вообще невесть что. Однако это «невесть что» очень сильно отразилось на Викторе. Оставив на столе еду вместе с тщетными попытками, он одним моментом прильнул к подростку. Казалось, будто он сейчас заплачет. — Господи, что же ты за ребенок-то такой, а? То агрессия, то слезы. Я и злиться на тебя не могу. Просто не могу! — Гладя по потускневшим секущимся волосам, дрожащим голосом говорил Виктор. Юре показалось, что он почувствовал влагу от слез на своей макушке, а, может, это даже не показалось. — Вот что мне сделать просто, чтобы ты ел? Что мне сделать, чтобы ты пил таблетки? Что сделать, чтобы ты не разматывал повязки? Нет, не показалось. Виктор реально плакал, ему впервые было так больно до банальной нервной нехватки воздуха. В последний раз так честно, без наигранности, он плакал еще в юношестве, когда еще задолго до соревнований умудрился ушибить ногу. Тогда в медпункте, когда уже приходил в себя, он глянул в зеркало и, ужаснувшись своим видом, дал себе очень странное слово — если плакать, то уж красиво, как в фильмах. А сейчас так не получалось, ну просто не выходило: слезы лились от жалости, безысходности и невозможности что-то сделать. Виктор впервые понимает то, что чувствует Юра в полной мере: почему ему тяжело просыпаться по утрам, потом жить, точнее, существовать совершенно без цели. Юра был перфекционистом — все неидеальное его раздражало, а теперь неидеален он сам. Так же Юра тяжело переносил свое моральное омертвление, умолял мир добить его уже физически, в отличие от Виктора, который шагнул в этот омут деградации добровольно. — Я не знаю! Я правда не знаю! Ты всегда меня доводишь этими ебучими вопросами! — Юра находился на грани. — Я хочу умереть. Меня достало это все. — Плакать уже не было сил и смысла. — Мне так плохо, Вить. Так плохо, что я это не могу передать словами. Я так устал. Ничего не хочу. У меня нет цели. — Последние слова Плисецкого звучали слишком обреченно. — Хочу к дедушке и Пете. После этого случая с каждым днем Никифоров все больше проваливался в никогда до этого его не посещавшее чувство неизвестности и слабости перед жизнью. Он всегда держал свою судьбу в узде. Ему было подвластно все вплоть до провокационных вопросов на интервью, которые были на деле ему совсем не неудобными, главное было правильно извернуть правду в свою сторону и обставить ситуации так, чтобы выглядеть в них всегда выгодно. Сейчас же жизнь шла в полный раздрай, и было совершенно непонятно, что на то причина: брыкается ли она? Повод ли трещит от натяжения и норовит лопнуть? Или же сам Виктор постепенно, не замечая за собой, ослабляет хватку? От того, что было неясно, за что хвататься и за чем следить, хотелось уйти в раздрай вместе с этой жизнью. У Виктора такое бывало периодами. Любил приложиться к спиртному. Бухал не регулярно, мог по полгода в рот не брать, а потом несколько недель валяться дома обоссаным и обблеваным в бессознательном состоянии на грани познания дзэна и полным провалом в бесконечную черноту своего гниющего мироощущения. Такие сезоны запоев настигали Никифорова внезапно и неизбежно, как землетрясение или цунами. Перед этим поступали только некие тревожные звоночки сознания, так и говоря: «Хей, Витя, пора снова накачивать себя спиртом, просто потому что пора, и ты с этим ничего не сделаешь, ведь запустил свой алкоголизм так, что если ты не выпьешь, то твой организм начнет тебе мстить дикой трясучкой, головной болью и полным отказом от принятия пищи, если она не будет сопровождаться аперитивом». И после того инцидента с едой он не выдержал. Все так ужасно наслоилось друг на друга и легло толстенным пластом на душу… Какое-то время Виктор думал, что ее у него совсем не осталось, только ощущение, что где-то там под ребрами за тысячами цепей из лицемерия и миллионами замков нарциссизма и эгоизма что-то трепещет, пытаясь воззвать к заснувшей на вечно совести. Никифоров считал, что ни душа, ни совесть ему не нужны для счастливой жизни. Для него это было тем, что заставляло его что-то чувствовать и становиться уязвимым, становиться объектом для манипуляций и также служить причиной для таких «некрасивых и портящих кожу» слез. А еще Виктор проклинал то, что трепетало за тысячью цепей и замков, потому что именно оно заставляло прикладываться к бутылке. Открытый на распашку мини-бар отдавал холодом по ногам. После оставшейся на донышке «Апероли», которую просто так чисто из культурных соображений не пьют и еще бутылки коньяка, оставаться сидеть за высоким барным стулом, было рисково. Поэтому неудачно, с грохотом падающей вазочки с фруктами, что стояла на барной стойке, Виктор переместился за стол, уже со второй бутылкой в руках, обругав свою пьяную неуклюжесть. Неаккуратно налив в рюмку и после ее осушения, стукнув громко по столу, Никифоров тяжело вздохнул, рассматривая железную крышку из-под коньяка. — Налей мне. — Послышался знакомый голос рядом. Мужчина уже подумал, что и не такое послышится, но все снова повторилось. Пришлось поднять голову. — Налей мне. — Юра грузно смотрел на опустошенную рюмку, постукивая перебинтованными пальцами по столу. — Налей мне. Терять уже нечего. Виктор не сразу понимает, что обращаются к нему, но рука сама тянется достать вторую рюмку, и ею же дрожащей из-за уже начинающей пропадать координации он наливает коньяк. Он знает, что это все неправильно, опасно, но как уже Юра сказал «терять уже нечего» — и вправду, что терять давно умершим внутри? По крайней мере, сейчас он имеет полное обоснование не называть себя алкоголиком — он не пьет один. Юра залпом, словно алкаш со стажем, опрокидывает в себя рюмку и садится напротив, словно напрашиваясь на пьяные бредовые разговоры и совместные навязчивые идеи. И Виктор начинает: — Расскажи, как это было. — Подпирая голову рукой и смотря в стол, говорит он. — Было больно все. Даже дышать. — Начал Плисецкий, уже не стесняясь наливать себе. — Мне постоянно хотелось умереть, лишь бы не чувствовать это. Сейчас тоже хочется. И не потому что я какой-то там инфантильный подросток, который еще не вышел из максимализма и режет венки из-за проблем. Мне и резать нечего, начнем с того. Все и так уже истерзано до нельзя. — Юр, как это было? — Снова повторил Никифоров. — Я пришел с тренировки уставший, лег спать. Проснулся от паленого запаха и от того, что горело одеяло. Я его отбросил и вскочил, но смысла в этом не было никакого. — Плисецкий замолк, выпивая еще одну рюмку. — Как это было? — следуя Юриному примеру, опять повторил Виктор. Он хотел слышать про это всегда, то ли чтобы понять, то ли просто, чтобы хоть что-то рассказывали, и мозг не превратился в бесформенную жижу. — У меня загорелась футболка, я ее снял, потому что было больно, дым колол глаза, и невозможно было дышать. Я ее снял вместе с кожей, увидел деда… он не двигался… налей мне. — Что дальше? — Налей мне, мудак! — Юра стукнул перевязанным кулаком по столу, не обращая внимания на боль, а потом вскочил с места. Внутри все горело, а Никифоров доставал третью красивую резную склянку с жидкостью, цветом похожей на крепкий черный чай. Когда и она начала заканчиваться, Виктор внезапно встал, покачиваясь, и заплетающимся голосом сказал: — Царство Николаю небесное. Помянем, что ли? — Помянем, Вить. Они выпили еще по одной. После чего Юра совсем лег головой на стол. Перед глазами ходили круги, на языке было горько, как и на душе. Никифоров нес какой-то бред про жизнь и смерть, Бога, в которого никогда не верил. Это все лишь отдавалось эхом в голове, пока Виктор не шлепнулся на пол. Заметив это чуть затуманенным взглядом, Юра не захотел вставать из-за стола, думая, что такая участь ожидает и его, если он только попробует сдвинуться с места. Никифоров же, поднявшись с третьей попытки, пошатываясь, обошел стол и, еле-еле держа себя на ногах, подошел к сидящему в прострации Юре, погладил его по голове и практически неразборчиво заговорил: — Бедный ты мой… бедный. Как же ты не заслуживаешь всего этого. От подобных слов и отвращения перед пьяной лаской, Юра не мог сдержать глухих рыданий в стол. На этот раз из-за градуса было разреветься так просто, за считанные секунды. Казалось, легкие разорвутся от такого напора эмоций, а сетки оставшихся нервов порвутся как нитки и растворятся в небытие его поломанного, умирающего тела. — Витя, ты добрый? Ты любишь меня? — Юра не мог молчать в ответ, спрашивал уже напрямую, открыто и отчаянно, зная, что правдой не ответят, но все равно пытаясь. У него так было всегда: он пытался, зная, что не победит Кацуки на источниках, только потому что Виктор уже задолго до этого сделал свой выбор. Он, зная, что дедушка погиб, как только стал иметь возможность говорить, сипло спрашивал, точно ли это правда у медсестер. Он же и неделю назад ревел по такому же поводу, определенно зная, что один дома и сейчас опять. — Любовь… любовь, ну что это такое? Это болезнь. — Никифоров смотрел на Плисецкого рассредоточенным взглядом, легким, с примесью градуса и деградации. Он не осознавал, что перед ним находится мучающийся от дикой боли человек. — Вот помню Юри… хотя чего там Юри, все эти шутки про связывающий руки брак не столько тупы, сколько пугающе реалистичны. Никогда, Юр, слышишь, никогда не женись и не выходи замуж, это такой камень на плечи. Непонятно, к чему это говорится вообще. Какое нахуй замужество? Какие к хую шутки? Юру колотит: одновременно жарко, больно и холодно, что кажется, будто мозг обжаривают в залитой горячим маслом его собственной черепушке. Дико хочется пить воды, словно перегрелся на солнце и трясет так же, как при солнечном ударе. Плисецкий, обнимая себя за ноющие плечи, обреченно выкрикивает, будто между ним и мужчиной несколько километров: — Виктор! Ты добрый?! На Никифорова эта фраза словно действует мучительно, как какое-то заклинание изгоняющее бесов. Потому что к горлу толчками подкатывает желчная рвота, ноги перестают слушаться, а мозг ловит чертовы вертолеты. Спотыкаясь, Виктор почти бежал к туалету, пытаясь удержать то, что не смогла перенести печень. Чуть не ударившись лбом об унитаз и задыхаясь от каждого рвотного позыва, Никифоров понимает, что это перешло все границы. Стало настолько запредельным, что может перелиться через край, а потом уже будет без разницы когда, сколько и где. Голова шла кругом, в висках стучало, в глазах мутнело от рефлекторных слез. А потом… Потом стало совсем страшно. Рвота подкатила вновь внезапно, пошла не в то горло, горячо и едко полилась через нос. Никифоров схватился за белый ободок унитаза с такой силой, словно он цепляется за обломки рядом с уходящим под воду Титаником, только вряд ли это его спасет от утопания в собственной блевотине. А Юра смеялся. Смеялся над собой, над всем происходящим, смеялся и плакал. Возможно, это была некая защитная реакция, но в том состоянии, в котором находился Плисецкий, было сложно додуматься до такого. Он прикрыл глаза, продолжая лежать головой на холодной столешнице и вслушиваясь в боль, что окутала все тело. Хуже уже не могло быть, ниже уже просто было даже не нельзя — просто невозможно падать, пока в ванной блюют. Наверное, поэтому Гоголь и сжег второй том «Мертвых душ», кажется, он просто понимал, что невозможно описать то, что темнее черного, то, что находится за гранью всевозможных границ, или то, что может быть мертвее самой смерти. Все резко стало тихим, будто несуществующим: не слышно шума из ванной комнаты, не слышно тихо идущего сериала про копов. Тишина неестественно звенящая и холодная. А потом все сменяется звуками гуляющего паркета, которого у Виктора в квартире даже нет, и до боли знакомым шарканьем тапочек. Даже спустя полгода безумия и бесконечной боли Юра не забыл ничего. И не забудет никогда. Почему-то слышится скрип той самой табуретки, на которой всегда сидел дедушка на кухне. Хочется проклинать себя за то, что мозг помнит все так досконально. — Юрочка, посмотри уж на меня. Внутри все обрывается от этого голоса, и Юра не смеет противиться: тяжело поднимает голову, слыша звяканье, не рюмки, нет — жестяного подстаканника. Еще до пожара у него дома было много таких тонких стаканчиков с тяжелыми железными подстаканниками — они были вместо кружек, и чай в них было пить уютнее и приятнее. Даже когда Юра обзавелся кружками, дед продолжал пить только из таких. — А чего плачешь-то Юр? Все звал меня, звал, покоя от тебя не было. Я тобой совсем недоволен. — Николай сидел напротив, помешивая чай, немного нахмурившись. Он был, как живой, впрочем, Юре так и казалось. Плисецкий не мог ответить никак, даже имея сильное желание рассказать все-все, что было на душе: про то, как болят ожоги, про то, что ему тошно от Викторовой заботы, про то, как он совсем запутался, не знает что делать и очень скучает. Но голосовые связки будто вырвали, и вместо слов получались лишь тихие хрипы. — Хандришь целыми днями, вдолбил себе в голову, что ничего кроме, как кататься не умеешь. Не узнаю тебя совершенно. — Продолжал дед. Сейчас все было так, словно никто не умирал, словно никакой трагедии не было, а Юра просто как всегда сидит на кухне и слушает нравоучения деда, от которых становится реально стыдно за себя и свое поведение. — Деда… — Неестественно сдавленно проскулил Юра. Слезы потекли пуще прежнего, горячими солеными дорожками по щекам, а нос заложило так, что приходилось судорожно вдыхать воздух ртом и дрожать от истерики. — Умереть он хочет, видите ли. Все на том свете побывают. А жить кто за тебя будет, Юр? Кто будет? От этих слов хотелось просто подойти к деду, обнять его и реветь. Было плевать совершенно на то, что он его ругает, недоволен, осуждает. Юре просто нужно было слышать дедушку, видеть и чувствовать. Он хотел подняться со стула, но не смог, тело словно парализовало, голова гудела от бесконечного плача, глаза закрывались, и в этот момент дед встал, медленно, тяжело пошел, шаркая тапками, и, исчезнув из поля зрения, сказал: — Я очень люблю тебя, Юрочка. Никогда не думай о таком. Голову резко обдало холодом. На секунду Плисецкому показалось, что его погладили по голове: так легко и мягко, почти незаметно. Звуки прошлого, что принес с собой дед, постепенно утихали, пока не исчезли вовсе. Вместо удаляющихся шагов стало слышно, как кашляет и хватает ртом воздух Никифоров, как мученически стонет, слышно как рвота льется мимо толчка, как организм отторгает алкоголь, хоть сначала так просил его. Для Виктора это пытка, возможно, за то, что он вытворял до этого с бесконечными разбитыми сердцами, предательствами и нелепым браком, который был состряпан буквально за несколько месяцев. Он всегда смеялся и крутил у виска, когда узнавал или слышал, как кто-то выходит замуж или женится из знакомых на человеке, которого знают меньше года. В итоге сам уподобился и сейчас, пытаясь встать с кафеля, но скользя руками по собственной желчи, глупо попытался вернуть свое достоинство и принципы, снимая кольцо. Оно легко соскользнуло из-за слизи, в которой были все руки. В этот момент-то Виктор и понял, что что-то надо менять, а не смотреть за тем, как его прогнившую душонку потихоньку начинают пожирать опарыши, и при этом еще отпираться, и пытаться отрицать свое омертвление. Правильно тогда Юра говорил. А что с ним самим теперь? Виктор, тяжело дыша и дрожа от начинающих покидать спазмов, повалился на залитый блевотиной кафельный пол, пусто смотря на белый глянцевый потолок. Лежал он неподвижно, то ли потому что дико сводило желудок, то ли потому что он был полностью морально истощен.

***

Сначала показалось, что это все был точно сон, но то ли печень, то ли поджелудочная болела нещадно. Юра скривился, пошуршав пеленками, что периодически подстилали под него. Это было нужно, чтобы не испачкать простыню, если гной с сукровицей обильно стекали, и повязки не могли их удержать. Плисецкий не помнил, как вернулся в кровать, и точно ли дошел до нее сам. Окна везде были открыты, и первые алые лучи уже начинали слабо освещать комнату. Нереально, но на часах было только-только шесть утра. Обычно в это время Юра вставал ехать на тренировку, и сейчас это было так странно, и будто он снова вернулся в то время, когда все было хорошо… Квартира на этот раз была переполнена звуками и запахами, в основном утренней свежестью с улицы, немного хлоркой и еще чем-то домашним. Почему-то, несмотря на боль, захотелось пойти на кухню-гостиную, пожелать доброго утра и впервые улыбнуться. В ванной и немного в коридоре Виктор драил шваброй полы от того, что вчера на них выблевал, окна были открыты точно для того, чтобы выгнать запах перегара и не задохнуться от хлорки. На плите побулькивала аккуратная маленькая кастрюлька. — Ты так рано проснулся, я думал, будешь после такого долго еще валяться. — Никифоров поднял уставший взгляд. Виктор был бледен, а припухшие синяки под глазами свидетельствовали о том, как он «чудесно» вчера провел время. — Поспишь тут, когда хлоркой хуярит за километр. И это тебе поваляться не помешало, особенно после того, как все блевотой залил. — Юра ворчал в своей привычной манере. — Видел бы ты себя со стороны, Вить. Вообще не спал что ли? — Иди ставь чайник, умник. Будем завтракать. — Виктора не раздражало подобное, даже наоборот: где-то внутри мелькнула легкая радость со спокойствием, что, возможно, все начинает вставать на свои места. — Ожоги, кстати, не болят? Сначала Юра отрицательно помотал головой, а потом, видимо, вслушиваясь в свои ощущения, сказал: — Ну, если только совсем немного. И вправду, сегодня все подозрительно болело несильно: резь не била по спине и рукам, ноги не ныли, не знобило, не одолевало вечное чувство тревоги. А за завтраком не было тошно от овсянки с молоком и мелко нарезанными фруктами. Виктор после чашки кофе тоже немного приободрился и стал похож на более-менее нормального человека и внешне, и внутренне. Он наконец-то стал походить на ответственного двадцативосьмилетнего человека, а не быть пародией на такового. — Погода хорошая. — Смотря в открытое окно на светло-лазурный кусочек неба, сказал Никифоров. — Хочешь погулять немного? На улице все и вправду было замечательно, несмотря на сырость и небольшой утренний холодный воздух, который еще не успело согреть солнце. На еще голых кустах кучами щебетали воробьи, а во дворах людей ходило мало. Первое, что Юра сделал, выйдя на улицу — это прыгнул в первую попавшуюся лужу. Это было глупо и по-детски, но просто радость переполняла. Такая простая и наивная из-за того, что впервые за долгое время его прогулка не ограничивается минутным походом до машины, поездкой до врача и обратно. А еще сейчас совершенно плевать на чуть покалывающую спину и щеку, хотелось бегать, лазать, где нельзя, и просто ходить долго-долго. Наверное, Виктору нужно было окинуть подростка осуждающим взглядом и сделать замечание, но он только сказал: — Юр, ноги промочишь. Юра какое-то время не реагировал, стоял, подставляя лицо слабому ветру и щурясь от яркого встающего солнца. — Вить. — Потоптавшись в луже, Плисецкий все же обернулся на замечание. Его глаза слабо загорелись тем огоньком, что был раньше. Стало немного стыдно за то, что истерзанный физически ребенок где-то нашел силы и теперь вытаскивает его — взрослого мужчину — из омута деградации. — Давай воскреснем? — Давай. — Понимая, о чем идет речь, ответил Виктор, пытаясь сдержать улыбку. На душе стало в разы легче и свободнее, новые неизвестные ранее чувства заполнили сердце. Цепей больше нет, они порвались. Замки — расплавились. И кольцо больше не давит. Потому что его просто нет.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.