***
Я всегда был этой тенью любых вечеринок — Он же жжег глаза даже сквозь стены домов и кварталов. Я всегда был тем, кто мог бы стать обсоском и жертвой насмешок, но по случайной удаче стал олухом, идущим за их спинами — спинами королей, шлюх и барыг, что позволили мне идти за ними. Я вечно играл для них роль ребенка, коего сажают к себе на колени, трепают по волосам и гоняют за пивом, а после, под полночь, выливают всю свою грязь и блевоту на общем балконе, раскрывая душу, как не раскрывают сами себе — потому что дети кристальны для грязи и очень забывчивы. Так считали они. Но я не был ребенком. Он единственный, кто всегда находился между миров — кто стоял со мной на этом одиноком балконе, с измызганными в индульгенциях стенами, и беспрестанно молчал. Лишь однажды в ту пору я услышал его мерный, тихий, исходящий откуда-то из груди пьяный голос. Он был пьян так, что еле стоял на ногах и, повторяя за мной, свисал телом за края балкона. - Один безымянный человек часто думает о том, - говорил Он, - бывает ли любовь. Его окружают только заезженные цитатки с потресканных губ девчонок из девятого класса, прострационные надписи на гаражах и чужие мечты в пьяных поцелуях после двухмесячного ярлыка "занят". Есть далекие, педиковатые голоса из разъебанных колонок у подсвеченного клуба, есть полустертые мамины губы на твоей подбитой асфальтом щеке и первый поцелуй за школьным забором, мокрый и мерзотный, с привкусом ментоловых сигарет и дешевой жвачки. - Он отхаркивается, прилегая разгоряченным лбом на прохладный бетон. - Человек задается вопросом, потому что чувствует - если любовь есть, то она переворачивает мир. Не только та, что в розовых фотках с вк, где сосутся малолетки, а всеобщая, мирская, необъятная. Он знает: если она есть - то в каждом движении, в каждом вздохе и взгляде. Она должна окутывать сущее и существующее. Но, - берет паузу, засматриваясь вниз, - но пронзительно и отрешенно сомневается в ее правдивости. Не мечта ли эта, как Бог, как хорошие Отцы из задворок, как богатое будущее. Я, опьяненный в ответ его поэзией слова, разглядывал стоптанные кроссовки. - У него есть только два чувства: похоть и ярость. Есть пустота, но за чувство он ее не воспринимает, потому что пустота - это пустота. Все остальное - померкнувшие, облупленные краски, до которых дотронешься и они все спадут. Неожиданно я почувствовал взгляд на своем лице, но, обернувшись, не смог успеть: Он вновь заглядывался на края соседних крыш. Долго шептал беззвучно, словно готовясь к откровению. Наконец подал голос, не останавливаясь ни на секунду: - И все эти бесполезные, зверские драки у дверей своего подъезда; кровавые стены подъезда; плюхи и дымовой яд бутылки в заросшем лесу; ментовки, пропахшие ссаниной и похабщиной; блядский перепихон в купе полу пустого поезда, от которого блюешь еще полтора часа в мелькающую дырку сортира; все эти зубы на шее, мясо в пасти и взгляд, полный праведной, первичной ненависти; все эти миллионы пустых сообщений в звонкое "вы в черном списке"; твои же руки, которые дрожащим трипом расписывают стены дома на окраине, - Он смеется, - "идите блядь нахуй идите нахуй со своей жизнью нахуй"; ругань в разжиревшее, остервеневшее лицо руссички, которая сует нос, подобно затраханной Мадонне, и рахребеченная боль внутри; выбитые окна иномарки и распродажная ночь; твои друзья - жиды, сутенеры и отморозки; хрипы навзрыд в черной, как смоль, и тихой, как могила, комнате; все эти порванные листы твоих признаний ее красивыми, подобно лилиям, руками; все плевки матерей в наши лица и все руки отцов на наших глотках; сорок одна сигарета на сутки, и это, оказывается, спасает сильнее; неразборчиво отксерокопированное с порванного паспорта, когда продавщица с заплывшим глазом гадостно скалится: "Прости, младо челок, симнацатилетним не продаем." Все это и есть - познание любви. Человек, - подросток, - искал ее всю жизнь, но не разу не предполагал, что она - довольно уродливая, кривая шлюха, а не прелестная нимфа, окруженная орфическими гимнами и реками вина. И неожиданно, я верю... Он вновь оглядел меня с довольным, рассеяным прищуром: - ...человек понял, что любит ее такой. Смертельной и мерзкой. Реальной. Это был момент, когда я не смог подобрать слов и лишь уныло проводил Его, сумбурно смеющегося и безбожно хмельного, обратно в квартиру. После, еще множество раз, множество месяцев и недель, я ожидал по привычке Его откровений, которых Он больше никогда не высказывал. Он, скорее всего, ждал того же, но так и не решался признаться. Его Словами говорили другие, но мне не доставало одного единственного голоса в бесконечном хоре пьяных подростков. И если я был молчаливым потому, что был тенью, то Он молчал по совершенно неясным для меня причинам — молчал, как всякий лирический герой в двадцатом веке, создавая вокруг себя женственную таинственность и грозность, что скрывали женственность и желание начать с Ним пустословные разговоры. Это, наверное, можно было бы назвать драматическим диалогом, но мы и вправду молчали. Не общались ни глазами, ни дрожанием мускулов, ни ушами. Наверное, это можно было бы назвать драматическим отдыхом. Это подходит сюда куда лучше. Он после всегда трепал меня по шее, уходя в гостиную, в пущу пьянок, дыма и гула, входя так, как не входит ни один хозяин в свой дом — слишком идеально врезаясь в пазлы каждой вписки, существовавшей в Его жизни.Пролог
16 августа 2018 г., 18:30
Не я должен был рассказывать эту историю.
Отчасти, о таком нельзя говорить. Эти истории не рассказывают за бутылкой пива или по телефону, не делятся по секрету, не трубят во всю глотку. О них даже не шепчутся в одной кровати под жарким одеялом, с бутылкой в объятьях. Но я бесконечно много думаю, что таким, как мы, предначертано пропасть для взгляда будущих поколений. Истереться белым листом. Чтобы люди закрывали глаза и сжимали губы, чтобы никто не вспомнил о нас, как о тех, кто жили, и о тех, кто пытались.
Подобно ветру, мы находимся везде, и, вместе с тем, никто нас не видит. Несмотря на нашу возможность обласкать кого-то или разрушить, к нам же прикоснуться не в силах ни одно существо.
Думал ли кто, что ветер тоже хочет, чтобы к нему прикасались?
Мы тревожили и будем тревожить волны, облака и пески, меняя зримое, мы поем в кронах деревьев, разрушая города и, вместе тем, двигаемся кораблями на славу нового будущего. Вместе с болезнями мы разносим по миру и дыхание жизни.
Но никто не вспомнит о нас.
Может, поэтому я не знаю, чем начать эту историю. Я, знаете, никогда не писал истории. Если, конечно, не считать тех исписанных в дерьме бесконечных тетрадок, которыми завалено пространство под моей кроватью и три из четырех ящиков комода. Я бы выбросил, но мама все равно найдет их в мусорке, а дворовые знают мой почерк и сразу меня раскроют. Дерьмово дело, а еще дерьмовее в том, что я солгал, не прошло и первой страницы, потому что тетрадки всегда можно сжигать или отвозить в мусорку на другом конце города, понимаете? В любом случае, я не делаю этого.
Однажды мне сказали, что я не должен выбрасывать свою писанину. Точнее, слова были такие:
— Я видел, как ты выкинул это в мусорку, в туалете которая, на третьем. На третьем ведь, да? Я не хотел читать, но, ха-ха, рука как-то сама раскрыла тетрадку. Не думай, я прочел лишь пару строчек, все в норме. Я к тому, что мне кажется, эти две строчки не должны лежать в мусорке. Типо, может и остальные тоже, но повторюсь, я прочел всего две.
Вам наверное интересно, чьи это слова. Он всегда так — что не сделает, даже самое маленькое, так сразу каждого завлечет. Не думаю, что меня сильно завлек — так, как остальных, — но тетрадки-то я не выбрасываю. Не думайте, что я такой тупой и не вижу мотивов того или другого, или третьего. В жизни вообще все очень просто и легко, просто мы боимся увидеть, как все посредственно, точно формула, вот и закрываем глаза и выдумываем про какие-то заговоры, аллегории, сказки.
Хотим видеть жизнь сложной, поэтому жизнь и выходит сложной. А на деле все просто.
Главное, понимать математику. Не ту, что преподают в школе алкашки, называющие себя вашими матерями и женщинами до тридцати, а другую — человеческую.
Это не сложно.
Но нами управляет страх.
И причина в том, что я боюсь начинать эту историю.