***
Перед первым уроком я торопливо переписывал домашку по математике, усевшись среди рюкзаков на полу. Рядом со мной вопросительным знаком сидели несколько одноклассников с тройками в четвертях, пытающиеся разобрать чужой почерк. Почти весь урок прошел за разглядыванием последней парты в поисках новых записей и в выскребании собственных. Я бы, может, и занялся делом, открыл учебник, применил бы ручку по назначению, если бы на прошлом уроке все мои многочасовые старания дома не пресеклись очередной неудачей: заиканием у доски, пустой головой и безукоризненной двойкой в дневнике с неуслышанными просьбами придти после и все исправить. Так что, вообще-то, я все еще был обижен на математику и специально пинал хуи. Наталья Павловна, отлично помня мое тупоголовое существование, окликнула меня по фамилии к середине урока, когда я выдалбивал дыру в уже имеющей дырке в дереве. Почти десять минут уходит на пример с новой темы, которую мы проходили сегодня, и я ухожу обратно к месту с гордо поднятой головой и очередной двойкой в дневнике. Садясь за другую парту, ближе к окну, нахожу новую записку и принимаюсь читать ее, почти вжимаясь носом в парту. На ней выцарапано квадратными буквами «я выебу кузнецову», семь плюсов снизу от разных чернил и одна галка, тупо вырезанным простым лезвием. Покусав колпачок, я усмехнулся и старательно вывел огромный, черный минус, хотя Надежда Павловна и вправду была горячей штучкой для своих тридцати шести. На переменке я вновь провозился с домашкой в туалете, и даже успел сделать задания на завтра, опоздав на урок совсем немного. Училка даже не посмотрела в мою сторону. Самый скучный урок для меня всегда был второй, он же самый неприятный, потому что мозги уже рабочие, а вот информация, которую они воспринимают, им претит до тошноты. На втором уроке тело постоянно рвется на улицу, на эти пустые, свободные улицы, полные дыхания и свежести, а глаза никак не отлипают от окон. Я смотрел на серые многоэтажки, за которыми неторопливо поднималось солнце, разглядывал над последними окнами, у самой крыши, стертые слова, написанные черной краской; на редких прохожих, идущих кляксой по пустым дорогам в развалку, точно ленивые грачи; на дворников, не занятых ничем, кроме отдыха, — смотрел с тоскливой завистью, надув губы. На фоне неврастинического вида биологичка с клоунскими бровями, никого не трогая, затирала о гомеостазах скучающим и нудным голосом. В затылок придыхала весна, задерживая в глотке дыхание, включая конфорку под венами. Я любил весну, потому что это напоминало о лете. Несмотря на то, что весна для каждого школьника —еще большее время терзаний и стресса, нежели февраль, это еще и те драгоценные моменты, в которых вновь возрождаются громкие, живые попойки в лоне природе, это время чувств, когда мы находим девчонок, когда мы бросаем девчонок, когда комнаты забиты трахающимися восьмиклассниками. У каждого в кармане пакетик соли и гашиша, а в рюкзаке вдшка. Все вдруг начинают нормально улыбаться, если ты понимаешь, от какой ненормальной улыбки я отступаю — потому что улыбаться, когда горько и пусто — это неправильно. Вообще весной забывается, что есть плохие чувства. Я не говорю, что они уходят, но на них смотришь как-то естественно сквозь пальцы. Если тебя отец опять пизданет или мать снова трахается с алкашом из соседнего падика, то тебе не надо бухать два литра водяры или проебываться на хатах знакомых несколько суток, можно просто посраться с училкой, выбесив ее до зверского состояния, или сломать нос какому-нибудь шестикласснику, слава богу, на то есть причины. Удивительно, почему весной так мало самоубийц среди учителей, потому что школа превращается в экстра-психованный дом. Я думаю, учителя те еще извращенцы, если продолжают учить детей после первой весны в их карьере — ставлю сотку, что они дрочат не только на сладких мальчиков, но и на жесткое порно с поркой и всем таким. От зевка хрустнула челюсть, заставив ойкнуть. Хотелось спать так, что веки чесались — которую ночь на сон уделялось по три-четыре часа, а возможности урегулировать циклы не находилось. Усталость быстро давала о себе знать, и к середине учебной недели, несмотря на вышеисписанные излияния, я и вправду был издерган, подобно остальным, — из-за надвигающегося окончания учебного года девятиклассников заваливали контрольными и прочей херней, а учителя срывались, как бешеные собаки, боясь, что из нас, бездарных и тупых малолеток, никто не сдаст экзамены. Подозрения их были оправданные, — мало что можно ожидать от тех, кто живет в крайних отсеках от города, в этих мусорных баках. И все эти дни я только и получал, что выговоры, двойки, бессонные ночи и отвращение ко всему. Но почему-то я чувствовал, что сегодня выйдет особенный день, хотя и редко когда задумывался о настоящем. Заебавшись пялиться на однообразный пейзаж и заранее зная весь кабинет до пылинки, каждую трещину, ободранный кусок краски и грязный след от ботинка, я достал книгу и провел оставшиеся тридцать минут за чтением. Всю вторую переменку то и дело слышалось редкое, вспыхивающее то тут, то там между старшеклассниками шушуканье о Рише и о «визитке». Как сказали девчонки, которых я удачно успел подслушать, пока завязывал шнурки, — ей назначили «стрелку» после третьего. Я, признаться, заметил, что третий урок имеет мистическую ауру. На нем всегда происходят самые важные события; то драки, то что-то сломают, то к директору отведут, то концерты, то в заложники возьмут или девятиклассник с ружьем придет. Третьему уроку уступает время только после уроков, но это, как вы понимаете, совсем другая категория. Почти весь урок, пропуская истошные крики жирной англичанки на очередного «слабоумного имбицила», я переваривал информацию, пытаясь понять, как так получилась, что одна из подданных Ляли вдруг оказалась для их компании сучкой для битья. Но это было только любопытство, так как прекрасно понимал, что такие громкие драки, как эта, не проходят по фану, и что Риша, по меркам нашего района, подобного отношения чем-то да заслужила. Задним умом было неприятно знать, что она не могла не придти. Это негласное правило чести, где лучше быть избитым, чем струсить. В любом случае тебя потом достанут и накажут еще сильнее, поэтому отвечать за проступки надо сразу. Да и что ты будешь делать, когда домой придешь? Предкам расскажешь? Даже если они и сделают что-то веское, кроме глупых разговоров на пять минут, — все равно ничего не изменится. Ну придут они к директору, или в участок. На самом деле и предки, и директор, и участковый сделают одинаковые сигналы — когда изобьют, тогда и приходите. Нет избиений — нет фактов — нет дела. Не сказать, что я рад этим негласным законам и вообще рад всем этим кулачным разбирательствам, но предпочитал думать, что это, как говорил Гера, мое сентиментальное восприятие девчонки из советских фильмов, а не кричащий в ужасе нравственный человечек. Думать в этой стране о нравственном человечке страшно. Каким бы бравым он не был, но остается беззащитным и жутко наивным. Его высвобождать — прямая дорожка в ад. К тому же, правила на то правила; как я и говорил, никто не отменял договоренности и некоторые условности. Ждали ее в курилке у желтой школы. Я не очень хотел приходить, ведь, как уже сказал, не очень любил вид насилия. Однако ниоткуда появившаяся перед лицом Кити перегородила проход к столовке и, взяв под руку, поскакала со мной к выходу. Охранник резался в мобильник, демонстративно не смотря на уходящих, и мои молибельные сигналы в глазах не заметил. До стрелки оставалось еще пять минут, и она остановила меня у забора, вытащив синие «гламур». Завидев пачку, я усмехаюсь себе под нос, — Кити и вправду верит, что марка сигарет может сделать девушку более соблазнительной. Та посмотрела на меня задорно, играя с пышным, темно-каштановым локоном, выбившимся из толстой косы, и села на забор, перекинув ногу на ногу в теплых, черных чулках. Кити, с этими большими, серыми глазами и тяжелым нижним веком, напоминающим еврейский, со вздернутым, слишком маленьким, как у фарфоровой куклы носом и раздвоенным, кошачьим кончиком, с лягушачьим, тонкогубым ртом, капризной носогубной складкой и забавными ямочками, — вся тонко-костная, маленькая, нескладная, от вида которой внутри сердце дрожало, как при виде младенцев-ангелов, в своем школьном дресс коде выглядела влажной мечтой любого фаната Лоли, учителя-педофила или простого задрота. — Я поспорила с Марго, что нас запалят учителя. Кто в здравом уме устраивает разборки прям перед окнами? Дура она, Ляля эта. Только и умеет, что кулаками махать, она, наверное, втайне от всех семейники носит или какие-нибудь дурацкие стринги. С этими блестяшками, блин, как их… — Стразами? — Ага, точняк. А ты откуда знаешь? Я пожал плечами. — Девчонки любят стразы. Мне показалось, что и одежда… — Ой, не нуди. Я еще раз пожал плечами, она меня передразнила. Изо рта шел сизый пар, побуждающий морозную дрожь в загривке, хотелось накинуть куртку. Оглядевшись, Кити увидела, как за углом уже топчется толпа. Вновь перевела на меня взгляд, улыбнулась. — Там, говорят, Он тоже будет. Я смотрел на тлеющую сигарету в руках, пока она продолжила мечтательно: — Я хоть и не верю, что Ему тут делать? Но, блин, будет прикольно. Ты ведь с Ним того, знаком, правда? Я сказал, продолжая разглядывать сигарету: — Ага. Да и ты тоже, чего дуришь. — Ой, — Кити отмахнулась, — разве знакома? Так! Может, получится рядом встать. Я затушил бычок о перила, пробормотав: — Не загадывай. И, взявшись за предложенную руку, Кити повела меня в толпу. Дипломатические разговоры на заднем дворе — это удар с ноги. У Ляли хорошая растяжка, поэтому она попала прямиком по чужому лицу. Многие вскрикнули, пацаны начали гоготать. Я представил, как с этого момента объектив всех мобильников затряслись, и как на завтрашний день зрители, втыкая в телефон, будут кидаться проклятьями в тех, кто так паршиво снимал. Кити рядом крепко держала меня за локоть и больше выглядывала в толпе заветное лицо, нежели следила за избиением. Для нее придти сюда было, как придти на светский ужин, то есть не важно, какая подается еда и чем развлекают гостей, а важно, что ты просто присутствуешь. Если честно, это было наказанием, а не дракой: бои у нас проходили совсем не так и в иных местах. Ляля по-большей части била кроссовком по лицу и таскала за волосы по кругу, а руки марать не хотела, потому что была обучена опытом — вызовами к директору и докладными. Я старался не смотреть, и слушать тоже, я осматривал окна в поисках учителей, но видел только редких школьников, и то лишь четверть из них смотрела на происходящее, потому что новость о визитке старались не раскидывать на громкий слух. У меня создалось стойкое ощущение, что все это нереальное, и что мир отдален от меня на добрые сотни тысяч шагов, словно бы, если я и смотрел на это, то из другого измерения. Закончилось все быстро, потому что у школьной ограды замаячила фигура Мура, и Ляля, показательно ударив девчонку в живот пару раз, плюнула в нее и отошла. Я боковым зрением заметил, как она грозной, неторопливой походкой пантеры приближалась к изменнику, и как за ней медленно, точно патока, начала ползти толпа в преддверии новой драки. Подначивали Лялю те же парни, девчонки же строили испуганные лица, часто оглядывались на избитую девчонку и сплетничали. Звуки из взволнованных голосов напоминали мне жужжание мух над дерьмом. Вскоре и Кити покинула меня, говоря, что еще успевает на два последних урока. Я остался последним. Стоял долго, так долго, что даже за моей спиной стихла уходящая толпа, стоял, как дурак, над избитой девчонкой и пытался двинуться, лелея шанс, что успею добежать до Кити, что тоже успею на урок, что не буду стоять. Неожиданно, в тени за углом, между стеной и контейнером с мусором что-то зашевелилось. Я вдруг увидел, кто это, и понял, что никто эту тень не видел из-за столпотворения, и что стояла она тут, может, все это время с начала сборов, и даже не может, а и вправду стояла и все это видела. Рядом озлобленно захрипела Риша, заметив меня: — Уйди! Уходи! — Я не…я… — Уходи! Тень приближалась, открывая лицо. Риша, сидящая спиной к ней, ничего не видела и продолжала надрывно дышать от рыданий и боли, дергано, истерично сжимая влажный газон. На нем, смешиваясь с отходами, таял последний снег. — Я же сказала, блядь! Она остервенело отпихнула руку с плеча и неожиданно опала на землю. Что-то пробулькала и, точно размазанную помаду, застенчиво и нервно стала оттирать кровь с подбородка. — Салфетку? Она кивнула, не решаясь что-то сказать и пряча взгляд. Я стоял, не шевелясь, а они как будто и не замечали чужого присутствия. То, что предстало передо мной, казалось срисованным с какой-то до боли знакомой библейской истории, хотя я был почти уверен, что такой истории нет. По-крайней мере, я видел то, с чего вообще решают писать картины художники. В многозначительном, ощутимом, как материя, молчании, которое не прерывали ни звуки за школьным забором, ни сама школа, ни даже машины и птицы, раздалось тихое: — Пить… Он наклонился к ней ближе, взволнованно нахмурившись: — Что? Смутившись, она промолчала. Тогда я ответил: — Она хочет пить. — Словно сбросив камень неловкости и стыда, я быстро перевернул рюкзак на живот и достал бутылку воды. — У меня есть, если хочешь… Он кивнул, почти не взглянув на меня. Не медля больше ни секунды, я присел рядом и снял с себя толстовку, предлагая Рише. Та молча взяла ее и прикрыла порванную, грязную одежду, также пряча глаза ото всех.***
Я сидел все в том же подъезды Санты, устав от людей. С нашего разговора прошел час, но я все еще не находил в себе сил вернуться домой. В подъезде барыги чаще всего было скучно, и мне оставалось играть в карты с Драконом и Жвачкой, пить дешевую алкашку и просто слушать. В лаборатории на его второй хате, которая находилась в центре, говорят, устраивали одни из лучших и безбашенных тусовок той станции, но большинство из нас были закрыты от них когтями района и привычкой. Я не особо жалел. Восточный район будто был окружен для нас невидимыми скалами, не дающими уйти, свалиться, расплескаться в неизвестном, черном месиве окружающего мира, а мы в попытках отыскать святую Меру, - точку отсчета нашего внутреннего мира, где придет успокоение, - всю молодость потерянно расхаживали в замкнутом кольце Джамбудвипа. Вскоре в прихожей зашуршали и, открывая тяжелую, ободранную дверь, на площадку вышла Кити, уже одетая в джинсы и толстовку с чужого плеча, — но не того, что я видел на двухспальном матрасе. Она была еле живая, и ее дрожащая, неровная улыбка мне, когда та вытащила из задника джинс лезвие и носовой платок, больше походила на нервный тик. — Не против? Я покачал головой, доставая сигарету. Сделав несколько глубоких надрезов, Кити заметно расслабилась, упав лбом на согнутые колени. На мгновенье мне показалось, что она снова заснула. Я выдул в жирную двойку на стене несколько кругов, когда Кити лениво шепнула: — Слышала, на Тихой обвал был. — Которые ломбардом прикрывались? — Ага. Притон, рядом с которым парковались модели Порш Кайен и другие шикарные тачки сразу давал понять, что место там злачное и наваристое. До обвала на них не раз подавали жалобы, но местные участковые, как и другие инстанции разводили руками и кидались парой проверенных фраз, на которые жителям нечего было ответить. По-сравнению с владельцем золотой точки, носившим на крепком, загорелом запястье часы, подозрительно напоминающие Ролекс и настолько лаченые ботинки, что кровили глаза, мы были, как человечество перед Богом, - лишь саранчой. — И как? — Блин, магия вне Хогварста запрещена, конечно, но тшшш. — Кити медленно прижала к губам короткий, детский палец с ободранным на ногте лаком, а потом, отобрав остатки сигареты, добавила: — Фиг знает, анонимная мощь активистов или что-то в этом роде. Уверенность в том, что через год случится камбэк, была почти титановая, потому что с нагретого места так просто не сходят. Похожая ситуация уже происходила у клуба, расположенного за метро, где жильцам, надоевшим лицезреть вонь, шум и шприцы удалось добиться правосудия. Но не прошло и двух месяцев, как участковый дело замял, съехавший с квартиры барыга вернулся обратно, и все закрутилось по-новой, а от жирдяя в пагонах добились только глумливого, забавного совета аккуратней ходить в подъезде. Так что, благодаря доблестному служению закону наш район был утыкан наркопритонами, как иголками игольница. Где-то больше уделяли внимание героину, при перевозке пряча синие пакетики в пустых йогуртных банках и в белье, — его сбывали чаще прочих таджики. Где-то был метадон и кетамин, а здесь, в этом доме все крутилось вокруг пороха, марок и легких курительных смесей. Из всех, кого я знал, героин пробовал лишь Малина, — и то, узнав об этом только после приема. Я мог бы сказать, что восточные подростки не кололись тяжелой артиллерией или аптечными заменителями на подобии Златовара, Тригана Д, Тропикамида или что не принимали каждый день потому, что были благоразумны, видя на каждом углу дошедших до крайней точки нариков или паранойящего после марафонов Санту. Но все выходило куда проще: у нас просто не было денег. И к Санте тянулись лишь оттого, что он божески снижал расценку или вовсе отдавал за бесплатно, — в обмен на общение или бутылку коньяка, водки, мартини. Когда она вскинулась, и легла вслед за мной на грязную, обплеванную лестницу, то вопросительно повертела в руках полураскрытое лезвие, зашуршав этикеткой. Подумав с секунду, я взял предложенное и закатал штанину. Под конец она сама прижала салфетку к моей голени, смешав нашу кровь. Я украдкой посмотрел на нее с неожиданно щемящей нежностью, которая скрывалась за этим молчанием. Когда она с благодарностью потянулась губами к почти докуренному фильтру, ее улыбка теперь больше напоминала улыбку. Он вышел из Ришиного подъезда с моей толстовкой в руках. Я четко заметил, какое у Него было лицо все это время — отчужденно горькое, каменное. — Спасибо. Он удивленно вскинул свои четкие, подвижные брови. — За что? Мы шли куда-то, лишь бы подальше от этого дома. — За толстовку. — Думал, себе оставлю? — Да нет. У Него проскользнула улыбка, все еще каменная и отчужденная, но я чувствовал, что, не будь моей придурковатости, Он бы не улыбнулся. Я откинул голову, засмотревшись на потолок. Покрытый высохшими, колючими каплями краски, которые напоминали сперму или харчу, он казался мне единственным светлым кадром этого помещения. Воспоминания о том, как вернувшись домой в тот день, я повесил толстовку на спинку стула, аккуратно и медленно, словно она была не моя, циркулировали в моей голове, будто заезжанная пластинка.