***
Все стены третьего этажа исписались в стихах, в эскизах, в признаниях, номерах, матах, в следах от бычков, от пепельных фигур, вырисованных дрожащей рукой. Подъезд Маргоши был нашим частым местом, потому что ее бабка никогда не выходила и соседи не орали каждые пять минут, стоило нам заиграться. Почти каждый день мы, как и многие наши свертсники, шлялись по улицам, не заходя домой после уроков, но из раза в раз возвращались к площадкам, чувствуя себя на этом пролете с выбитой лампочкой безопасней, чем в собственных квартирах. Я знал, что изначально это было только их злачным местом, пока два месяца назад Кити не привела меня впервые в свою шумную компанию, тем самым прервав мой бесконечный ход между людьми. И пускай я все еще был далекой тенью, был мал и прозрачен, но неожиданный привкус постоянства людей оказался сладок, ласков,***
Мы внутри коробки, сидим на перекладине и считаем мелочь, чтобы купить сигарет. Я поглядываю на компанию, зная, что у большинства в заднике лежит достаточно денег для блока, но никто не желает снять с себя тихое знамя «жмотника». Ляля болтает без умолку. Она, в брендовом шмотье, с истерически-тонкими бровями и капризным лицом сразу выдает в себе альфа-самку, и старшеки без умолку егозят перед ней и юлят, только и ожидая, чтобы предложить зажигалку или получить согласие на выпить пивка поздним вечером. Я с отрешенным любопытством наблюдаю за этими кустарными танцами, и с усилием махаю недостающими до земли ногами, утопая в безделье и скуке. Я не лучше, если нахожусь в этой компании, поэтому никак своего пренебрежения или насмешки не выдаю, и думаю, что и выдавать мне особо нечего, так как агрюсь я только от скуки, а за истинным лицом не имею ничего ни против, ни за, — сплошное, однобокое существование мне пока по самое горло. — Заебала эта шлюха Фролова, думает такая, типа, не при делах, а сама каждый хуй в округе пересосала. А мы еще видок должны делать, типа, не видим, типа, тусуй на наши деньги, сколько влезет. — Ну, а чо ты ожидаешь от лицемерной суки? — вторит ей Слава. — Во-во. И этот, вспомнила, черномазый, как его, который ходит тут постоянно, типа богатенький? — Окулов что ли? Асман? Этот Джихад? — Ага! Он тут на днях ко мне, прикиньте, подошел, поздоровался, сука! Все загоготали. — Куда, типа, учителя смотрят? Они ж все того, с приветом, он в любой день может придти и подорвать нас! Новости видели? От этих таджиков только и ждать, что такого беспредела, настоящие обезьяны. Неожиданно из всеобщего потока дерьма раздается голос Риши: — Он татар, а не таджик. На секунду все внимание стреляет на Ришу. Однако, бросив на подругу долгий, презрительный взгляд, Ляля продолжает болтовню, будто ничего не было. Пока они с еще большим остервенением перемалывали кости тем, с кем будут бухать и кому будут клястья в вечной дружбе уже через пару дней, я незаметно поглядываю на Ришу, и улыбаюсь. Раздается свист. — Эй, ребенок. Мур, прекратив липкие поглаживания Ляли, окидывает меня, вскинувшегося от свиста, высокомерным взглядом. Ляля, цокая, манерно отталкивает его и встает рядом с Шанель и Ришей, и я сдерживаюсь, чтобы не закатить глаза от этой театральщины. Им постоянно чудится, что любой намек на их пламенные отношения должен видеть каждый, хотя пламенность заключается в примитивных, грязных скандалах с бесконечными расставаниями-изменами-слезами-драками-громким сексом на чужой кухне. Мур, со стрижкой ежем на остроконечной голове и грубыми чертами лица, одетый в дорогую спортивку и в кроссовках от найк, выбросил вперед ногу, как в стойке, и шутливо щелкнул меня по носу. — Да? — Сгоняй-ка к Сохатому, я вспомнил на передок, что тот мне пятихатку должен. Вытряси, сколько сможешь. Справишься? Я неуверенно дергаю плечом, вспоминая под Сохатым бугая под два метро в длину и три в ширину. Мур раздраженно харкается. — Ничего от тебя не добьешься. Эй, девчонки, — он поворачивается к подругам Ляли, — за сигарку сбегаете с малышом? — А чо сразу вдвоем? — Одна, так одна. Ну, кто? Девчонки кривят губы и отводят взгляды. В итоге соглашается Шанель, с условной того, что получит за услугу бутылочку Ессе. Идем мы молча, смотря в разные стороны. Панорамы района, омывшись от снега и луж, ощущаются огромными, поглощая цветами, а многоэтажки, будто состарившиеся титаны, тучные и несгибаемые, удивительно накрениваются над тобой, сужая пространство, превращая дороги в улочки, маршруты в лабиринты, улицы в уютную, громкую и светлую коммуналку. Я задумчиво рассматриваю мелюзгу, прыгающую по дранным, темно-зеленым гаражам, кричащую на всю округу писклявыми голосами, полными самодовольства и вседозволенности, этого нелепого, минималистического бунтарства, и думаю, как правильнее начать разговор с Сохатым, чтобы не оказаться в первую же секунду вылетевшим за дверь. На половине пути Шанель останавливается, прищурившись вдаль. Ее губы, как в замедленной съемке, начинают растягиваться в счастливой улыбке, и она взмахивает рукой, привлекая внимание человека в двух метрах напротив. Он замечает ее сразу, и улыбается в ответ, начиная неторопливо подходить к нам. Я растерянно делаю шаг назад, бегая взглядом от них на ряд машин у бордюра, и обратно. В Его присутствии с Шанель будто стаивает вся оболочка ее прежней, она остается нагой: ласковой и хрупкой, и я впервые в жизни думаю, что она может быть хорошей девчонкой, способной на нечто большее, чем прислужничество и сплетни. По-крайней мере, такими глазами, которыми она смотрела на Него, полными нежности и чего-то щемящего, трепетного, не смотрят плохие люди. — Куда направляешься? — Мур скинул меня на Милку, — кивает она головой в мою сторону, — идем у Сохатого деньги выманивать. Он смеется, глубоко и утробно, и Шанель смеется за ним, влюбленная по уши. Он говорит, целуя ее в висок: — С такой подмогой он и квартиру продаст. — Шепчет тихо, почти беззвучно. — Ты изумительно выглядишь, милая. Шанель смущенно хихикает, убирает белоснежную прядь за ухо, поправляет каре, облизывает свои тонкие губы, — кокетничает. Я начинаю бояться, что они так и простоят, хихикая и милуясь, весь день, и от волнения переступаю с ноги на ногу, спрятав руки в карманы штанов. — Вам пора, — говорит Он, целуя ее в уголок губ, — жди меня вечером. Я облегченно выдыхаю про себя, и осекаюсь, заметив его смешливый взгляд. Как, черт возьми, Он заметил? — Удачи в коллекторстве, Милка. Я горблюсь, бормочу в ответ «спасибо», пинаю от стеснения камень. Они целуются в последний раз, и всю оставшуюся дорогу Шанель идет, мечтательно разглядывая небо и тихо мурлыкая попсовую песню.***
Маргоша наклонилась ко мне со спины, и я влился в тягучий, сладкий поцелуй, будто заядлая куртизанка к своему любимчику-гвардейцу — и наши языки, как и наши эмоции переплелись в тугой, пронизывающий узел. Вскоре я ухватил маленькую, почти растаявшую таблетку, которую мне подтолкнул ее мягкий язык, и, усмехнувшись в поцелуй, шепнул: — Флу? Она усмехнулась в ответ, томно выдохнув горячим ароматом вина и таблеток, и вновь прильнула к влажному рту. Мы долго, любвиобильно ласкали друг друга полуприкрытыми губами, так самозабвенно и пьяно, что внешний мир пропадал, сужаясь маленькой точкой в затылке. Когда таблетка рассосалась полностью, а остатки горькой слюны были проглочены, мы оборвали поцелуй, и, озорно, слегка туманно осмотрев меня, Маргоша села на колени Асмана обратно. — Ты следующий, — шепнула она ему на ухо, и Асман, поймав мой взгляд, перекинулся со мной смешками. Бутылка закрутилась по-новой, шкрябая асфальт. На ее зеленом боку закрутились и отражения присутствующих полуночного парка — Вудди, его любимая и ненавистная Жвачка, Спайк с Герой, Малина, Кити и еще несколько менее знакомых мне девчонок из параллельного класса, а среди вороха пестрых, пьяных подростков еще более пьяные бонны, — четверо мужчин тридцать пяти-тридцати девяти лет, — как и всегда, рослые и блаженно усмехающиеся. Взрослые стали замечать нас, когда нам еще не было четырнадцати. Мы все дни тех лет проводили в лесу, беспрестанно хлестая дешевую, паленую водку, разжигая костры и спаивая собак. И там, в этих зарослях, среди угля, поленьев, самодельных столов, разгромленных одноразовых мангалов все чаще начали выползать сорокалетние бонны, которые радовались нашему появление, точно богохульники херувимам. Мы были скрытым плодом их вожделения не только физической молодости, но и духовной. С каждым годом мы с садистким удовольствием все более развязывали свои руки, глумясь над ними, потому что прекрасно знали, — бонны слишком сильно почитали нас, малолетних, разгульных подростков, хотя и до сих пор для моего разума оставались туманны мотивы их трепета. В обмен на это бонны дарили бесплатные яства, реки нектаров и признание в нас себе подобных, — в восхищении нашими умом и благолепием; в разговорах о великой, всеобъятной любви, о боге, добре и прощении; в напоминающих песочную мель хаотичных исповедях, в которых не было возрастного принижения нас, — их наглых, озорных слушателей, — в которых было лишь благоговение, похоть, пьяное желание обрести понимание. Зачастую они разбивали нам сердце, давая веру, — или потуги к вере, — в то, что среди этих бесконечных скотских рож мы нашли нечто особенное. Они опьяняли нас не только своим алкоголем, кормили не только своею едой, — они отдавали нам свое пьяное раскаяние, и всякий раз мы верили им, сопереживая, перекатывая на языку, всякий раз стараясь убедить себя, что в этом мире еще существуют иные люди. Но из раза в раз их истории заканчивались холодящими кровь откровениями или примитивным животным желанием, — и ни от чего нельзя было отмыться. Очередной ход свел с бонной Жвачку. Было видно, что целовался мужик отвратительно, пытаясь неуклюже вылезать гланды, — в этот момент я понял, почему его бросили две жены, — так что бутылка закрутилась с новой инерцией довольно скоро. Когда Жвачка вытирала рот рукой, Асман сочувственно похлопал ее по спине и дал запить привкус стопешника остатками вина. Горлышко, провернув несколько поцелуев и неуверенно покачнувшись на Марго, уставилось на меня. Спайк рассерженно взвыл: — Бля, такую герл проебал, да вашу мать! Все загоготали, а Спайк, выбив пальцами ритм на коленке, поднялся на ноги, позвав взглядом. Толкаясь и хмыкая, мы приблизились к друг другу. — Руки только не распускай, педик, — сказал он, довольно заухмылявшись. Не успел я кинуться колкой шуткой в ответ, как он броском, способным выбить челюсть, вжался в мой рот. Спайк целовался, точно собака терзает мясо, — цеплялся зубами, обкусывал губы. Бледная щетина непривычно карябала подбородок. — Четрые, три… На последок я успел схватить его язык и с силой прикусил. — Два, один! Мы резко отпихнули друг друга, зайдясь в громком смехе и отдышке. Сзади послышались аплодисменты. Кто-то крикнул: — Первый пидорский поцелуй, игра накаляется! Было сложно разобрать, кто громче в ликовании, девчонки, пацаны или бонны. Спустя пять ходов Спайку вновь пришлось вставать с места и тянуться к мужику. Я не уловил на его лице никаких эмоций, кроме, может, неявного для бонн презрения, проскальзывающего в лице мимолетно, будто крылья колибри, и понимал, что буду выглядеть точно так же. У девчонок, особенно у Кити, эмоции держались куда лучше, почти профессионально, — кокетство и томные взгляды бывали порой так реалистичны, как и их удовольствие от всякого прикосновения и комплимента, что я не сомневался, — бонны свято верили в это наслаждение всем, всем этим: их глупыми фразами, их нелепыми руками, их пьяными ртами, самими собой. Но почему-то, когда я видел, как эти взрослые ведутся на каждую обманку, нами расставленную, и как не вырываются из сетей, — мне было горько, и я почти не хотел над ними насмехаться, настолько те были пусты и отвратительны в моих глазах. К полночи мы потянули боннов на прогулку, устав сидеть на асфальте и обтирать свои губы. Жвачка к этому времени давно пропала с Малиной и незнакомыми девчонками. Видимо, ждать их не стоило. Когда Марго, Кити и Вудди увели мужиков чуть дальше и заотвлекали их пошлыми шутками, развязными походками и кривляниями, я перевернул на живот одну из чужих сумок. Упросить ее к себе под предлогом благодарности или размена на рюкзак никогда не составляло труда. Искать пришлось не долго, кошелек был в первом же попавшемся отсеке, и, с секунду поразглядывав карточки, я вытащил все косари, оставив не тронутыми только сотки и мелочь. Мы не были жадны, скорее, нам просто нравилось обворовывать. Деньги, которые мы получили, сразу же раздались в первые попавшиеся руки наших друзей, и прощались мы с ними без сожаления, с приятной отдушиной, - хотя и растрачивание совершалось с не малым пакостливым удовольствием Иногда мне было неловко, если я понимал, что бонна был типичным, безвредным неудачником, у которого только и оставалось, что одинокая бутыль, и отказывался обчищать. Но чаще мы встречали отпетых мудаков, таких, как Медведя — самого тучного и языкастого муда, раза три пересказывающему мне историю про изнасилованных детей и с хилой завуалированностью предлагающий эскорт-работу. Малина всегда говорил: — Воровство должно совершаться во имя развлечения. Дела плохи, если оно становится необходимостью, не говоря о том, что это святое дело вообще перестает быть воровством как таковым. Раза четыре нам подмешивали в бутылки какое-то дерьмо, от которого, впрочем, мы только сильнее пьянели, но не попадали в наркотическую безвольность. За редким исключением вышибало память, не больше. Что странно, чем чаще это происходило, тем равнодушней мы к этому относились потом. Когда деньги оказались у меня в кармане, всем резко наскучила компания взрослых. К счастью, в этот раз бонны попались безвольные и руки не распускали больше положенного. Выбив еще несколько сигарет, мы заставили их опрокинуть по пиву. От безбожно пониженного градуса они не успели опомниться, когда их любимцы исчезли в бесчисленных переулках. Чувство освобождения было приятным, точно таким, как освобождение от похмелья в раннее, безлюдное утро. Наши взгляды прояснились, а голоса запели. Улюлюкая и сходя на истошный крик, полные нечеловеческой энергии, что билась с сияющей на небосводе луной разрядами тока, источающими полоумную радость, мы победно били бутылки, рычали на возмущенных прохожих и наспор целовались с попадающимися по пути подростками, — девчонками или мальчишками, — получая в ответ то пощечины, то горячие губы, то наспор проигранные сигареты. Разговоры, нервные и взведенные, перескакивали с искусства на дерьмо и обратно, облетали теории космоса и разбивались о наши фантазии. Кварталы были полны тигровой расцветки с редкими, чарующими неонами, шумом призрачных машин и тишиной. Местами прохладный наконечник марта пугал, грозясь ветром или дождем, поэтому улицы, — широкие, великие и свободные, оставались в распоряжении закаленных и необузданных. Оприходовав несколько встречных площадок и распрощавшись с Вудди, большинство из нас шли с обувью в руках и босыми ступнями по прохладному асфальту пустующей автострады. Первый месяц весны, подобно февралю, негаданно и чудно прыгал температурой, и земля под ногами еще отдавала теплом полоумного солнца. Все остановились только у новостроек, рядом с круглосуточным магазином. Им владели тихие, неконфликтные айзеры, передающие должность по семейным узам. Асман, сосчитав деньги, отдал нам честь и направился в маленькое помещенные, утыканное под завязку громоздкими прилавками. Остальные в ожидании расселись на тротуаре, будто птицы на жердочке. Издали раздался глухой голос Асмана, и громкий, праздный ответ с явным акцентом: «Уа-алейкум ас-салям, дорогой!» Допивая остатки вина, я от скуки ходил по краю противоположного тротуара, время от времени падая на мягкий газон из-за полного отсутствия равновесия, и, поднявшись, с интересом заглядывал в припаркованные машины, пытаясь угадать, кем был хозяин той или иной марки по тому, что мог увидеть в салоне. Для нас, скучающих подростков, это были частые игры: разгадывать жизнь незнакомцев, пользуясь той информацией, которую мы успевали подчерпнуть из прямого или косвенного опыта, — даже если зачастую разгадки превращались в фантазирование. Сделав пятый круг, я остановился рядом с серой иномаркой, почти уткнувшись носом в боковое окно. Сзади подошел Гера, вальяжно облокачиваясь на мою согнутую спину, спросил с чеширской улыбкой: — Чо делаешь, Милка? Хуяль не с нами? Попытавшись спихнуть тяжелое тело, я заулыбался в ответ и затыкал пальцем в дверцу. — Мне кажется, эту машину водит мудак. Последовав моему примеру, он уткнулся лицом в зеркало. — Реально? — Ага. Видишь детское кресло? — Да. — А теперь глянь за подлокотник. Гера, приложив руку к стеклу, чтобы не отсвечивало с фонарей, нахмурился. Потом присвистнул: — Ба! Стопарь. Я согласно хмыкнул. Простояв так в молчании еще несколько минут, он проговорил: — Наши хмыри такую тачку, как субарку, да еще и с любовью опрокинуть рюмашку, водить не умеют. Не раз засекал, как гоняют по трассе, типо из МФА. Вон с теми цацками, что висят на зерцало, к нам, блядь, залетают час от часа мужики, сука, такие, пальцы веером. Конкретные уебаны, а жаба на шее жирнее жены. Знаешь, чо забавно? — Да? — Чаще всего, это ебучие мусора. От разглядывания, свистанув, нас отвлек Спайк. Обернувшись, мы увидели в его правой руке две бутылки пива, а в левой — четыре сворованных персика. Соблазн был слишком велик, и, забыв о водиле, мы поспешили в компанию. Гера перед тем, как отойти напоследок цокнул и щелкнул пальцами по окну.***
— … и тут, значит, еблан залетает на ебучую субару и давай, сука, в пляс! На крыше прыгает, эту, как, чечетку бьет! Я такую чечетку видел только с зачистки, когда мы черномазых пиздили, чуваки, бля-я! Сука, как мы верещали, Кити там почти кокнулась, Ас его дергает, орет на татарском, машина, бля, визжит! А Гере похуй, Гере ахуенно! А мы втроем крючимся, я чуть кишки себе не высмеял, ха-ха-ха! Все захохотали следом, падая то на землю, то на соседние плечи. Я пьяно схватил задетую чужим локтем бутылку и отпил несколько глотков, утирая подступившие слезы. Рядом, отдышавшись, Кити отобрала выпивку и как-то неловко повторила за мной. — Ну, а чо, он же подонок! — Гера развел руками и кивнул собеседнику. — Я же прав, дружище? Он кивнул, снисходительно улыбаясь. Я украдкой увидел, как Кити стеснительно зачесала волосы и сверлила взглядом мои кроссовки, когда отдавала Ему бутылку. И перевел взгляд на Него. Мы заметили Его не сразу. Длинная, похудевшая Его фигура сюрреалистично сливалась на фоне решеток футбольного поля, освещенного зеленоватым, магическим светом. Только дым оживлял застывшую картину, подымаясь над склоненной в тьме головой. Еще не отошедшие от бега после недавней выходки, мы столпились перекурить. Не прошло и минуты, как Спайк, будто учуявший добычу, хищно задрал голову и сощурил глаза. Лишь спустя десять минут, зажатый в бесчисленных объятьях я понял, о ком так плачется Гера, ликуя о возвращении. Благодаря только сильному хмелю и первым бессонным суткам, без конца полным этого самого хмеля никто из нас не вошел в чрезмерно сильное ошеломление, чтобы испугаться, застесняться или потерять дар речи. За очередным подкуриванием сигареты или глотком я иногда ловил Его изучающие, будто о чем-то спрашивающие взгляды, и с каким-то замиранием видел на Его лице явное облегчение. Мы не излучали смятения, злобности, преднамеренности или недомолвок, которых я боялся, — один лишь шлейф невинного любопытства и поистине детского счастья, не знающего осуждений, ярлыков, слухов. Он чувствовал это. Вместе с Ним это чувствовал и я. Когда окончилась десятая партия, карты посыпались в разные стороны, объявив конец надоевшей игре. Гера и Спайк нетерпеливо вскочили и ушли к дальним домам, чтобы отлить. Вскоре их голоса пропали вслед за их фигурами. Кити, так резко оказавшаяся далеко, взахлеб рассказывала Марго и Асману о плане их побега во Францию и свадьбе «на фаллическом, сверкающем символе под Шарля Ознувара». Мы остались с Ним наедине. Молча лежащие на земле и смотрящие на небо, — болезненно-стеклянное от зачинавшегося рассвета и вместе с тем еще гниющее в чернильном, разноцветном смоге. Резко наступившая тишина ночных улиц глушила, а звуки разговоров тонули в ней, как в воде. Я тихо спросил: — Как ты? — Хорошо, — ответил Он так же тихо. Небо над нами казалось таким близким, что стоило поднять руку, как пальцы окутались бы тягучей пеленой мглы, будто в мягкую вату. Я пожевал губу. — По правде? — По правде. В его голосе я ощутил улыбку, и улыбнулся сам.***
Мы скурили несколько плюх на кухне и помутнение напало на меня довольно быстро. Я долгое время лежал на чьих-то коленях, смеялся с лицом, которого не видел, и говорил о спиралевидных вселенных, хотя разговором это было сложно назвать: мы говорили жестами, смехом и пронзительными, чувственными иллюзиями всепонимания. Половина людей медленно, развязно танцевала в центре комнаты после того, как Маргоша настояла всем шевелиться, потому что она включает свою любимую музыку, под которую считается мувитоном — лежать и не дрыгать ногами. Вскоре я и сам встал, пропуская через себя воздух, точно воду, и погрузился в душный, тропический кислород чужих вздохов и выдохов, кошачьих движений и циркулирующего томления. Я погружался в себя и выпадал обратно, как волны бьются о берег, и с каким-то отдаленным, приятным чувством ощущал собственную свободу и сексуальность; сексуальность, подобно свободе, непорочную, инстинктивную, раскрепощающую мою душу. Почти все время я танцевал с Кити, близко, с доверием, и мы безотрывно, заворожено смотрели друг другу в глаза, зная, что мы знаем друг друга, что мы чувствуем этот тропический климат идентично до атомов, и улыбались, бесконтрольно и таинственно. Танцевали и улыбались, точно каждый, кто был в этой комнате: как свободные, беспечные люди, у которых есть только ночь, дурман и их молодость. Вторые сутки встретили нас с Кити на открытом балконе. Выйдя подышать на пару минут мы уже полчаса сидели на полу, допивая вино и отдыхая от шума. Вечер был свежим и розовым, будто жевательные пластинки. Грязная, бетонная перегородка отгораживала от мира, точно воздушный шар, и мы видели только края соседних многоэтажек да редких птиц, летящих черными лепестками на фоне умиротворенного, неторопливого заката. — Мне снилось, — сказала Кити, задумчиво смотря вверх, такая отдаленная и красивая в это мгновенье, — что я проснулась, а вся кровать черная, в какой-то саже. Я бегом давай в ванную, отмываю, сушу, забыла вроде. А потом опять просыпаюсь, и опять вся кровать грязная. Я мылась, и все осмотрела, ну чисто! И знаю, что она на мне, если и не видно, противная очень. Побежала к Саньку, хотела его обругать, а он глазами хлопает, мол, ты глупая что ли. Мы пошли в мою комнату со всеми, они у виска крутят, мол, ничего нет, а я своими глазами вижу — все белье грязное! Я такую сажу не видела никогда, неприятная она, какая-то марсинская, чужеземная. И он до деталей всегда, и часто мне снится. Она отвела взгляд к бетонной перегородке и плотнее прижала колени к груди. В короткой, желтой юбке, длинных носках с вышитыми мордочками панд, с расхлябавшейся, темной косой и в большой, потертой толстовке она казалась мне фарфоровой статуэткой ребенка. — Мне всегда грустно. Я гуляю, веселюсь, танцую, а мне грустно. Фрида, художница такая, говорила, что ничего важнее смеха нет, потому что ты легче становишься, от мира уходишь. А я тяжелая, я такая тяжелая. Я иногда уйду куда-нибудь, блин, знаешь, к кому-нибудь, чтобы повеселиться, а потом забываюсь как будто, а просыпаюсь с кем-то. Или не забываюсь, но это когда мне плохо очень. Я посмеяться не могу, по-настоящему, как все люди. Я им завидую, что они могут, а я все время неправильная, не такая… Меня всегда, всегда, всегда, всегда преследует чувство, что я — это не я. Ни лицо мое, ни одежда, ни тело. Как будто я, блин, должна быть другой, или меня не должно быть в принципе. Иногда… Она нерешительно замолчала. Я отвлекся от ее ног, на которых проявлялись желто-лиловые синяки и старые, белые шрамы. Почувствовав на своем лице взгляд, Кити рефлекторно дернула ртом в улыбке. Взгляд ее был тяжелый и тоскливый. — …не так грустно, как всегда бывает. — Ее расширенные зрачки стрельнули в меня. — С одним человеком не так грустно, понимаешь? — Любишь что ли? — Я… Она пожала плечами и сжала руки. — Когда он влюбился в меня, то я с каждым днем все больше думала, что он любит не меня, а другое, неживое, и меня нет. Как будто я робот или выдумка. У тебя такое бывает? Я кивнул. — Постоянно. Мы помолчали. Солнце начинало стремительно заходить, окрашивая все в малиновый. Я снова и снова считал ее бесчисленные родинки на бледной коже. — Он меня больше любит, мне кажется. Намного больше, чем я, — а я иногда задумаюсь, что сама любить не умею. Может, потому что только счастливые любить могут. Разве можно любить и грустить? Мне хотелось сказать, что можно, но я и сам не был уверен, потому что тоже никого не любил. — Вот такая я, вся неправильная, — Кити горько сжала губы, плечи, опуская глаза. Я не нашелся, что сделать, поэтому поджал губы вслед за ней, — как единственное, чтобы поддержать ее. Неожиданно, нахохлившись, она напряглась, выпрямилась, потянулась за бутылкой вина у моего бедра. Остервенело вытирая губы, зло плюнула: — Мне знаешь, что Малина сказал? Я доверять не умею. И ничего не выходит у меня, блин, потому что я видите ли истеричка! Мудак! А я может свободы хочу! И нет... Нет! Я дура тупая, легкомысленная, доступная, это не свобода! И правильно сказал, что истеричка. Он не знает, что я сделала, не знает, а узнал бы, он бы ударил меня. Я тогда ему так и крикнула, чтоб он не трогал меня, что я, блин, боюсь его. Я знаешь почему так веду себя? Ее потемневшие, сверкающие глаза смотрели на меня, не моргая. Я покачал головой. — Это с виду, что отношений не хочу настоящих, это второстепенное. Просто не для меня. Думаешь, настоящие отношения вот так, блин, делаются — переспать и под венец? Не правда это, и я это знаю, и намеренно только так делаю, понимаешь, Милка? Чтобы сразу такого крохотного шанса не иметь. Чтобы, как тряпка, с руки на руку, я о том, чтобы шалью быть, и не мечтаю, ты понимаешь? Мне в принципе стоит с кем-то пробыть вот так дольше, неделю, как я себя запертой чувствую, я бояться начинаю: куда, что, зачем пошел? А я свободной хочу быть. Только говорить мне зачем! А, может, и достойна, блин! Знаешь, что я сделала? Знаешь, что первое у меня в голове? Я слепо заискал пачку. Она схватила фильтр дрожащими пальцами, фыркнув на упавшие в глаза пряди. Она была пьяна, но я не знал, от чего больше — алкоголя или волнения. Я придвинулся к ней вплотную без единой мысли, и она также бездумно прижалась ко мне. — Если сейчас не расскажу, то никогда… Не засну. Это год назад случилось. У Марика, когда мы с ним вместе еще были. Он тоже там был, а ты ведь знаешь, Он… Он всегда для меня особенный. Никогда не забуду ту блядскую ночь! Я ведь очень хотела с Ним поговорить, по-особенному поговорить. Я тогда уже, блин, поступила, как сука последняя. Он ведь не принимает, а я, дура, изловчиться решилась, приврала, Он и снюхнул пару дорожек… Ужасно, это ужасно! Как стыдно, боже, Милка, как мне стыдно. — Кити закрылась руками, быстро бубня. — Я ведь думала, что все правильно делаю. Ну что в этом плохого? А ты знаешь, чем тогда Марик промышлял, от этой штуки всегда так, что не спроси — скажут, ей только пытать. Никогда не пробуй. Ничего не пробуй, это яд, это отрава, это все ложь! А Он не знал, доверился, что не то. Он все говорил и говорил, а мне каждый раз неприятно вспоминать… И хотела того, сама Его спрашивала, но мерзко сразу, как Он… Он ведь смотрел еще так, я видела, что не хотел, что молчать, блин, хотел! Он… Он другим оказался. Глубже, не так… Мелкая дура! Кити остервенело сжала свое лицо и зарылась руками в волосы, полностью распустив и разлохматив их. Я схватил ее за руку, потянул на себя, и она расплелась из судорожного клубка, как неживая. Она начала жаться щекой к моему плечу, пока я успокаивающе гладил ее разгоряченное лицо, не менее взволнованный и растерянный. — Я поэтому в глаза Ему не смотрю, и тогда, на поле так боялась. Он хоть и ушел сегодня, и не вернется, я знаю, что не вернется, но как мне теперь? Идиотка, идиотка, идиотка! — зашептала она, прильнув к ладони. — Нет, нет, даже не думай, — я придвинулся ближе. Мы прижались лбами, и я почувствовал ненавязчивый аромат духов, шампуня и тела, — слышишь меня? Нет тут никакой вины, ничей. Ладони у нее были маленькие, как у ребенка, холодные и влажные. Кити подняла на меня взгляд. Поцелуй вышел не менее холодным и рваным, приведя нас в порядок. — Не беспокойся, — сказал я, гладя ее лицо другой рукой, — я уверен полностью, он не из тех, кто злиться на такое. Поверь мне. Когда мы прижались к друг другу вновь, ее дыхание выравнилось. Небо расцветало пышной сиренью, окропляя прохладой. — Знаешь, Он все увидел рано, в младшей школе, — еле слышно шептала она, — она перед Ним, маленьким, крохотным вскрылась. Эта женщина, она… Он жил с ней… Я дернулся, услышав шум в подъезде. — С кем? — Что? Послышался еще шум и мое сердце сильно забилось. — С кем Он жил? — Ты не знаешь? — Кити удивленно вскинулась. Она хотела сказать еще что-то, но на балкон ворвался Спайк, истошно орущий Вертинского, и мы испуганно вскочили. На третьи сутки Гера притащил несколько граммов А-29. С приходом сумерек каждый занюхнул по две-три дорожки в ванной, водя старой десяткой по расцарапанным чехлам мобильников. Несмотря на уговоры, но мне быстро удалось отказаться от дозы; каким-то внутренним чутьем я никогда не любил серьезные наркотики. К Асману даже не притрагивались, прекрасна понимая, в каком он положении. Весь день они ожидаемо пели, танцевали и спорили, часто отвлекаясь и говоря, говоря, говоря. Вплоть до следующего дня, еле уворачиваясь от их попыток поразглядывать мои глаза и затереть об ирреальности сущего, я провел время с Асманом за просмотром Китиных дорам, кратковременной дремой и редкой скукой. Иногда ловил себя на тревожной мысли, что завтра вставать в школу, однако не сдерживался от ироничного хмыканья, ведь шел праздник весенних каникул. К вечеру воскресенья, походя по квартире, допив остатки пива и повтыкав из окон на чернеющий город я понял, что делать на хате больше нечего, так как принявшие не особо шли на контакт, а быть одному среди толпы — дрянное занятие. Асман, как единственный компаньон, и вовсе закрылся с Марго в спальне родителей, не выходя оттуда пятый час. Поэтому я взял рюкзак, заглянул в холодильник, осмотрел пустые полки, заглянул в тайник Кити, который находился на последней полке ее шкафа за коробками с фотоальбомами, взял пятихатку и пошел в магазин за закусками и бухлом. Закрывая дверь, я испуганно подскочил, громко вскрикнув: за звуком хлопка резко раздался надрывный кашель. Стоило мне отдышаться, как Он начал смеяться. — Чо угараешь? Я почти помер! Он поднялся на этаж, безотрывно смотря на меня. Я спросил удивленно, поправляя соскочившую лямку: — Разве ты не ушел? Он замотал головой, тихо выдохнул «нет» и продолжил смотреть на меня. Спустя пару секунд я спросил: — Чего? Он пожал плечами. — Куда ты? — В магазин. — Они под кислотой? — Не, под ашкой. Я рассматривал свои ботинки, спрятав руки в карманы толстовки. Молча, мы постояли еще. Потом раздалось шуршание, и когда я поднял голову, он уже спускался по лестнице. — Так ты пойдешь? — спросил Он, не сбавляя шага. Я оторопело дернулся, и спросил, хотя уже спускался следом: — А ты со мной? Он вновь засмеялся, ничего не ответив. Пока мы выбирали алкоголь, чтобы уместиться в цену в расчете не на черствые лепешки с запрелым мясом, а на чипсы и сладости, то спросил невзначай: — А где… где ты был? Не оборачиваясь, Он ответил: — Да так, по делам. Я сжал губы от витающей в воздухе недоговоренности. Не то чтобы она приносила неловкость или скованность, но сама ее плотность давила неприятным осадком. Казалось неправильным, что с Ним может быть какая-либо недосказанность. — Почему не принимал? Я пожал плечами, пытаясь разглядеть процент спирта. — Не знаю. Я ради прикола. — И тогда ради прикола? — Это легкие. Повисла тишина. Ему определенно не понравился мой ответ. Упираясь ладонями в согнутые колени и отлипнув носом от холодильника, я украдкой посмотрел на Него снизу вверх. — Мой двоюродный брат умер от героина. Все время обнищивал нас с мамой, а мама потом срывалась на мне. Пока я замолчал, подбирая слова, Он сел рядом, также с увлечением принявшись разглядывать бутылки. — Ну и… не то, чтобы он был плохим человеком. Просто не хочется. Вышло скомкано, и я скорчил лицо, чтобы поставить точку. Но я не ожидал, что Он скажет что-то в ответ: — Похожая была ситуация. Ты молодец. Я неловко почесал коленку и пробормотал: — Спасибо. Кажется, Он хотел сказать что-то еще, но нас громко окликнула продавщица, шикая, чтобы мы поторапливались. Я взял несколько бутылок сладкого пива, орешек и пару пачек «явы», и мы успели расплатиться и уложить алкоголь до того, как в магазинчик зашли новые посетители. Перед тем, как зайти в подъезд, Он спросил: — Хочешь перекурить? Я тоже не хотел возвращаться в душное помещение, поэтому энергично закивал головой. Дома было темно и тихо. Отойдя от стимуляторов, компания спала без задних ног после четырех скоротечных суток без сна. Всю ночь мы смотрели какую-то глупую телепередачу на диване, время от времени лениво перехмыкиваясь. Вскоре я и сам не заметил, как заснул. Проснулся я через три часа от шума мусорокомбайна за окном. В комнату вливался розовый призрак приближающегося рассвета. Я потянулся с хрустом и огляделся. На полу, раскидав подушки и одеяла, спали раскиданные тела. На диване, кроме меня, никого не оказалось. Проходя коридор, я мельком заметил сквозь дверной проем спящих в обнимку Асмана и Маргошу, а на кресле свернувшуюся калачиком Кити с накинутой поверх Его ветровкой. Он нашелся на кухне, курящий в форточку. Зевая, я сел на стол, доставая размаренными пальцами сигарету. — Доброе утро. — Доброе. — Он стряхнул пепел в кружку и взглянул на меня. — Кто-то разбудил? Я потер заслепившиеся веки ребром ладони и замотал головой. Снова зевнул. Было умиротворяюще тихо. Вскоре за домами начало пробиваться острое зарево, освещая покрасневшие глаза, взъерошенные волосы, мягкую ото сна кожу и сверкая на опустошенных бутылках. Я заворожено смотрел за четкими контурами сигаретного дыма, пока мой взгляд случайно не упал на Его лицо за сизым ручьем. Мы переглянулись, улыбнувшись друг другу. Затушив окурок, Он взялся за новую сигарету.