Дальними дорогами

R
Завершён
3464
94
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
489 страниц, 173 576 слов, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
3464 Нравится 1579 Отзывы 1601 В сборник

Глава 23

Настройки

«Потому что не надо срывать цветов И в клетках томить птиц, Потому что нельзя удержать любовь, Упав перед нею ниц». Александр Вертинский

* * * В августе у Блохина родился сын. Гольдман узнал об этом на первом предучебном педсовете. Огромная — чтоб ее! — деревня! Он и не понял, кто принес новость в школу. Кто-то, кто столкнулся на улице, кто видел. (Юрка с коляской. Мальчика назвали Иван. Ванька. Хорошее имя. «Главное - редкое».) Гольдман подумал: нужно было остаться в Михеевке. Почему бы и нет? Эд уговаривал. От души уговаривал! И покоем соблазнял. И огородом с картошкой и кабачками. И возможностью кандидатской. (Гольдман в прошлом, еще до болезни мамы, всерьез мечтал о том, чтобы двигать большую науку.) И даже статьями в заграничных журналах. «Лешка! Ну что ты там забыл?» Что забыл? Это выглядело слишком похоже на бегство. К тому же: «И школу не бросайте, ладно? Кто-то же должен и в это время… учить». Когда-то мама, смеясь, называла его последним романтиком. Наверное, в восемнадцать такое определение смотрелось довольно… мило. Вовсе не то что в тридцать. Ну и пусть! От себя все равно не убежишь. За окнами рваными злыми клочьями на фоне абсолютно по-летнему безмятежного неба носились обрывки туч. Дождь собирался с самого утра — и никак не мог собраться. Вот и лето прошло, Словно и не бывало… И жизнь так же, да? Иногда он казался себе ужасающе старым. Этакий почти тысячелетний Мафусаил. Хотелось просто-напросто лечь и уснуть — и ни о чем не думать. Кто сказал, что с возрастом приходит мудрость? Вечерами Гольдман бродил по улицам, зарываясь носками кроссовок в уже успевшие нападать, невзирая на календарное лето, листья, и всматривался в лица прохожих: вдруг?.. ну… вдруг? Юрки среди них не было. Да и неизвестно, в общем-то, где обитали нынче счастливые супруги со своим пополнением. Не в общаге же с Юркиными родителями, право слово! Вроде бы у Елены Прекрасной с жилплощадью дела обстояли чуток получше? Или нет? — Алексей Евгеньевич, может быть, вы уже обратите на нас свое благосклонное внимание? Почему-то директор всегда выражался именно так: «Мы, нам, о нас», — имея в виду, естественно, себя любимого. Нелли Семеновна в таких случаях, скривив губы, комментировала: «Мы, Николай Второй». Гольдман остро ощутил ее отсутствие на этом педсовете. — Я весь внимание. — Первого числа ваш класс дежурит по школе. Учтите: это огромная ответственность! Гольдман кивнул, стараясь выглядеть серьезным и ответственным. А не так, словно ему хочется послать начальство на всем известные три буквы. (Хотя хотелось. Невыносимо.) «Общение с Блохиным не прошло бесследно для тебя, дорогой товарищ. Вон материться начал…» Это действительно представлялось странным: раньше Гольдман ненормативную лексику откровенно не любил и даже брезговал. Он и сейчас… не любил. Но изредка стал срываться. Точно хоть таким нехитрым образом напоминал себе и мирозданию, что когда-то они с Юркой были рядом. Очень близко. Можно сказать, вместе. Или лучше не говорить?.. — И еще: пожалуйста, проследите, чтобы хотя бы в этот день дети оделись прилично! Никаких джинсов, намазанных глаз и коротких юбок. Совсем распустились! Гольдман в очередной раз кивнул. Хотя лично ему «эти джинсы», а также короткие юбки и косметика на старшеклассницах ни капельки не мешали. Подумаешь! Всяко лучше, чем убогие коричневые форменные платьица с фартуками или плохо сидящие синие школьные мальчишечьи пиджаки. Это если не вспоминать о тех печальных временах, когда формы у парней были серыми и выглядели словно мешки из-под картошки… Он бы и сам ходил на работу в джинсах, но тут «Дядя Ваня» оставался непреклонен: учитель — образец для подражания и опора общества! Его внешний вид всегда должен быть безупречен. Ну вот, кстати: — И вы, Алексей Евгеньевич, с вашим фрондерством мне тут заканчивайте! Извольте носить костюм с галстуком, как положено! — Кем положено? — не удержался Гольдман. «Язык мой — враг мой!» — Мной! Или вы не согласны? Гольдман нового директора раздражал, хотя и не понимал: чем? Во всяком случае, выговоры (пока что устные) весь минувший год на него сыпались точно из рога изобилия. То календарные планы не вовремя сданы (И задержал-то на два дня!), то журналы неправильно заполнены («Потому что точка — точка! — Алексей Евгеньевич, обозначает вовсе не отсутствующую отметку, а наличие ученика на уроке! Есть «н» и есть точка! Не ваше любимое «нб.», а простое, ясное «н»! А как вы пишете месяц? Его надо писать римской — римской, а не арабской! — цифрой!»). Причем, что характерно, прилетало в этаком стиле исключительно Гольдману. Видимо, остальные преподаватели столь роковых ошибок при заполнении журналов не допускали. — Вообще, Алексей Евгеньевич, у вас в этом году девятый класс — выпускной. Это очень ответственно! Господи-боже-ты-мой! Как же Гольдман скучал по прежней директрисе! Верочка Пална, душечка-голубушка! На кого же вы нас, горемычных, покинули?! …Первое сентября они пережили. С грехом пополам и очередным устным выговором: любимейшая гольдмановская головная боль – Сашок Иванов исхитрился явиться на праздничную линейку с выбритыми висками и гордо стоящим «ирокезом» цвета классической «зеленки». (Не ей ли, кстати, красился?) Правда, в школьной форме, что, так сказать, не умаляло, а, скорее, подчеркивало. Пришлось изображать раскаяние, опускать глаза и мямлить. («Казнить нельзя помиловать», да?) «Достало! Как же меня все достало! В планетарий, что ли, сходить?» В планетарии он не был лет сто. Похоже, еще со времен своей собственной школы. Хотел выбраться с Юркой — полежать, держась в темноте за руки под звездами — да не срослось. Так что место вполне подходящее — никаких призраков прошлого или мрачных воспоминаний. Может, и класс вытащить? А СашкА в наказание назначить ответственным за культпоход. Не все же одному Гольдману отдуваться за чье-то неуемное стремление к самовыражению! — Почему мне постоянно кажется, Алексей Евгеньевич, что вы совсем меня не слушаете? «Потому что так оно и есть?» — Я вас слушаю. Жизнь агрессивно наезжала по всем фронтам, да еще и норовила засосать с хрюканьем, точно древний пылесос, собранный на оборонном заводе из запчастей от танка. Поход в планетарий, куда они все-таки выбрались с детками в октябре, положения не спас — только усилил, пожалуй, чувство безысходности: было скучно, пыльно и отчего-то стыдно. Не вызывало сомнений, что вверху — вовсе не звезды, а так… дырки в черной ткани. Даже та его давняя самодельная лампа, которую он подарил когда-то Юрке на Новый год, имела больше общего с настоящим звездным небом, чем этот… фарс. Чуда не произошло. Утешало одно: детям в итоге понравилось. И то хлеб! — Алексей Евгеньич! А давайте в Геологический музей сходим! Говорят, там клево! Целый скелет динозавра, представляете? — Не! Лучше в мединститут! Там можно на трупаки позырить! И на всяких уродцев в банках! — Фу, Зырянов! Извращенец! — Лучше в пожарную часть. У меня кореш ходил с классом. Так им дали даже по машинам полазить. И по шесту съехать! — Ха! По шесту! Ты чо, Панченко, желаешь стать звездой мужского стриптиза? — Да ну вас! Лучше бы в кино! «Сердца трех» — полный отпад! — Да там опять эти «гардемарины»! Бе-е! И опять про любовь! — Тупица! Это по Джеку Лондону! — Ну и что? Будто бы наши умеют снимать! «Сводить их, что ли, и в самом деле в кино?» В последнее время он совсем забросил своих подопечных: уныло выполнял необходимый для галочки «прожиточный минимум», писал какие-то липовые отчеты… Тут не только зеленые «ирокезы», тут скоро незапланированные беременности у детей начнутся. У них сейчас все «про любовь». Гормоны, чтоб их! Если уж сам классный руководитель… допрыгался… Как есть гормоны! Воспоминания о прошлой зиме по-прежнему обжигали сердце крутым кипятком. И ничего с ними не удавалось сделать. Вроде бы жил себе поживал, даже добра какого-никакого наживал (новые джинсы, например, или кроссовки — Юрочка фирменные «Адидасы» подсобил за пристойную сумму), а затем вдруг — р-раз! — и накрывало на ровном месте. Хоть стихи пиши, хоть на луну вой. С Юрочкой отношения перетекли в стадию привычно-удобных. Не осталось больше по их поводу мучительных сомнений или тайной брезгливости. Встречались без восторга, падали в койку без бурной страсти, проводили там время не без приятности, разговаривали после «ни о чем». Обоих это устраивало. Иногда Юрочка пропадал с радаров. Гольдман знал: это означало, что у Лозинского — очередной любовник. Где он их отыскивал, своих амантов, Гольдман и не пытался выяснить. Все равно романы рано или поздно перегорали, и Юрочка возвращался в гольдмановскую постель (точнее, все на тот же скрипучий диван), словно в объятия законной супруги. Кстати, с законной супругой у Лозинского откровенно не ладилось. Гольдман, который так и не сподобился завернуть к любовнику «на огонек» и быть представленным Юрочкиной спутнице жизни лично, все чаще слышал жалобы на то, что «Олеся не понимает», «Олеся опять ни с того ни с сего закатила скандал», «Леся вообще с глузду двинулась!» Если честно, сочувствовать не получалось. На месте Олеси Гольдман Юрочку давно бы уже убил за совершенно неизбывное блядство. «Ты пойми: я же не с телками ей изменяю! Мужики — это же абсолютно другое! Ну не могу я себя переделать! А люблю только ее. Ну и тебя, Алешенька, конечно!» От слова «люблю» Гольдмана корежило, как от звука острых птичьих когтей, скребущих по стеклу. Птица с хрустальными перьями и стальными когтями… Заткнулся бы ты, Лозинский, в тряпочку! А под Новый год супруга его все-таки бросила. Юрочка явился весь в слезах и соплях. Или как там в дурацкой песенке, которая сегодня звучит из каждого утюга? «Вся в слезах и губной помаде?» — Представляешь? Она меня предала! Ударила по самому больному! Сейчас, когда мне и так трудно… Предполагалось, что Гольдман примется утешать, но тот лишь молча подливал Юрочке в рюмку принесенную бедным страдальцем с собой модную нынче водку «Распутин». — Нет, ты мне скажи: как же так можно? Алешенька! Ведь я отдал ей все, что у меня было! Ни в чем ей не отказывал! Открыл душу! Верил, что мы — друзья! А теперь она грозится делить квартиру… Кончилось дело тем, что Гольдман уложил пьяного Юрочку на диван — отсыпаться, а сам долго гипнотизировал взглядом стоящую на столе бутылку с несимпатичным бородатым мужиком на этикетке. Водки там еще оставалось вполне достаточно, чтобы хоть на вечер утопить в ней собственные печали. Не умел Лозинский нормально пить, несмотря на все свое боевое комсомольско-номенклатурное прошлое, и этим странно, как-то карикатурно, напоминал совсем другого Юрку. Словно отражение в кривом зеркале. Гольдман отрешенно повертел бутылку в руках и убрал в холодильник — Лозинскому на утренний опохмел. Про себя он точно знал: не научился до тридцати топить печали в спиртосодержащих продуктах — не стоит и начинать. * * * Встречу Нового, девяносто второго, года Гольдман проигнорировал. На фиг! А от Юрочки он довольно ловко отбился, изобретя некую вечеринку с друзьями далеко за городом. И — ах, да! — «только для своих». «Сплошные физики, которые ни разу не лирики. Тебе будет неинтересно». Спал. Никаких елок, телевизоров. Никаких «оливье» и мандаринов. Никакого шампанского. Просто еще один день. Когда-то так уже происходило в его жизни. Когда-то он был блаженно, великолепно, спасительно одинок. «Все возвращается на круги своя». В феврале позвонила Лизка. Закрутившись с учебой, очередными директорскими придирками, выходками драгоценных девятиклассников (две девицы подрались из-за мальчика из десятого «А» прямо на уроке у Сколопендры, весьма основательно расцарапав друг другу физиономии и вырвав по несколько клоков волос; сцена была — восторг!), он как-то выпустил подругу из виду, тем более что вроде бы никаких зловещих известий из бывшей братской Грузии в последнее время не поступало. А еще он свято верил: в случае, если все-таки обрушится нечто страшное, Лизка исхитрится подать весточку. Хотя бы позвонить. И вот она позвонила. Гольдман чуть трубку не выронил, задохнувшись от липкого ужаса, когда услышал знакомый, слегка искаженный помехами голос: — Леша! Лешка! Ты здесь?! Почему голоса по междугородней связи всегда звучат так, словно человек пытается докричаться до тебя без всякого телефонного аппарата? Вот стоит себе Лиса «на холмах Грузии» и орет в рупор… «Ле-е-еша! Ле-е-ешка! Ты зде-е-есь?!» — Здесь, Лисонька! Как ты? — Все нормально! В гости к вам собираемся. Встретишь? — По правде в гости? — уточнил Гольдман. Все это выглядело как-то… совсем внезапно. А любых неожиданностей и внезапностей он в последнее время научился опасаться. — По правде! Родителей проведать, внука им показать. Не выберутся ведь. У мамы давление — ей самолетами запретили. Тимка уже большой — справимся. — А Алекс с вами? — Нет, папа у нас останется дома — денюжку на наши каникулы зарабатывать. Так ты встретишь? — Еще бы! — Гольдман почувствовал, как его накрывает теплой волной. Лизка! Тимыч! Надо же! — Когда вас ждать? — Мы билеты планируем где-нибудь на середину марта взять. Все равно дома сижу — никак на работу не устроюсь. Я тебе позвоню там по срокам. Спасибо, Леш! — Лиз, при чем тут «спасибо»? Вы же моя семья. Он и сам не знал, почему вдруг брякнул вот это «семья». Наверное, потому что это была та самая пронзительная истина, чище которой разве что воздух на горных вершинах. Никого ближе. Никого роднее. А общие кровь или там фамилия... Да бог с ними! Гольдману всегда казалось, что все эти «узы крови», «кровное родство» — очень сильное преувеличение. Словно какой-то темномагический заговор из тех, что сейчас за скромную сумму с удовольствием наведут на указанного вами человека разнообразнейшие колдуны, ворожеи и экстрасенсы. Можно даже по почте, без личного контакта: «У нас с тобой один генетический набор — мы обязаны друг друга любить!» Ну да. И папенька, бросивший сына и уехавший на поиски лучшей жизни, и любящая бабушка, которая между внуком и сыном выбрала сына. (Гольдману хотелось все же верить, что сына, а не жаркое, свободное от навязшей на ушах советской идеологии пространство Земли Обетованной.) А вот, скажем, Лизка, которую ничего такого с ним не связывало: ни кровь, ни гены, ни общая семейная история. Просто была рядом, когда в жизни Гольдмана происходило что-то по-настоящему ужасное: обнимала, делилась теплом, выслушивала, давала советы, кормила пирогами, героически колола антибиотики и ничего взамен не требовала. Просто была. Или Вадим. Который тоже просто был. Приносил свет, радость, вошел в состав души куда очевиднее, чем какой-нибудь троюродный брат по матери, живущий где-то далеко, в славном городе Калуга. Или Юрка. Чертов Блохин! Влез под кожу — и никак его оттуда не изъять, даже при помощи наисерьезнейшего хирургического вмешательства. Ближе собственного вдоха. — Конечно, Лизонька, встречу. О чем разговор?! Домчим с ветерком! * * * Пятнадцатого февраля Гольдман пошел на кладбище, к Вадиму. Такой у него образовался ритуал: в день вывода наших войск из Афганистана ходить проведывать своего Вадьку. Нынче пятнадцатое выпало на субботу — не самый удачный день недели. Как назло, из-за заболевших коллег на Гольдмана свалилась чертова куча замен. По городу бродил грипп. Уроки заканчивались в три, до Ивановского кладбища он добирался на неторопливо пыхтящем автобусе. Хорошо еще, если успеешь прокопать дорожку к затерянной среди других серых памятников могиле. Когда-то она располагалась почти с края. А теперь Гольдман и сам порой сомневался — в том ли направлении идет? Слава богу, неподалеку недавно поставили здоровенный памятник безвременно убитому при переделе неправедно нажитой собственности местному авторитету: фигура в полный рост из красного гранита. От нее следовало двигаться налево и немного вверх — к раскидистой старой яблоне. Весной Вадькина могила укрывалась ковром из белых лепестков. А нынче была белой от снега. Гольдман вообще-то не являлся таким уж ярым поклонником кладбищенских ритуалов. Ни годовщины смертей своих близких не отмечал, ни родительского дня. Элементарно приходил, когда выпадало свободное время (обычно не чаще пары раз в год), убирал мусор, протирал памятники влажной тряпкой, подновлял бронзовой краской надписи, выпалывал наглые и на удивление стойкие сорняки. Осенью сметал сухие листья. Впрочем, за Вадькиной могилой приглядывали его родственники — там никаких особых дел по большей части и не было. Принести гвоздику (если удастся — белую, красных Вадим не любил), положить сверху на холмик, попытаться хоть чуть-чуть согреть ладонями холодный серый мрамор. Никогда не удавалось. Камень — и есть камень. Всего-навсего знак, чтобы не потерять. Хотя, честно говоря, это как с молитвами в храме: почему-то считается: там бог их услышит лучше. Гольдману вечно казалось, что бог (или все-таки Бог?), пускай он где-то и существует, не может слышать избирательно. Дескать, «этот бормочет что-то себе под нос, а тот добрался до секретной правительственной телефонной линии. Ему и дадим!» Бог либо глух на оба уха и не слышит никого, либо слышит всегда и всех — однако вот помочь не всем может. (Или не хочет?) А храмы здесь и вовсе ни при чем — так, поддержка для слабых духом. То же и с кладбищем. Вадьки там нет — только камень. Только давным-давно мертвый прах в цинковых объятиях гроба. Вот тот — да, нетленен. Проклятый груз 200. На кладбище мы приходим не для мертвых — для самих себя. Как сами для себя создаем ритуалы. В этот раз Гольдман припоздал — долго не было автобуса. На остановке «Кладбище» он вышел один: не нашлось других дураков — плутать по колено в снегу в сумеречных тенях. На заднем плане мелькнула мысль, что можно было все передвинуть на воскресенье. Вадька бы ни в коем случае не обиделся. Вадька был не таков, чтобы обижаться из-за ерунды. Но после Лизиного звонка на сердце почему-то сделалось совсем муторно, и одиночество, от которого он столько времени довольно успешно, как ему казалось, избавлялся при помощи работы и Юрочки, накрыло тяжелой удушливой волной. К счастью, путь к цели оказался вовсе не таким уж и сложным. Кто-то навещал Вадькиного соседа — старика Пантелеймонова, на чьей могиле недавно, вероятно, этой осенью, установили массивный деревянный крест. «Вот и еще один знак будет», — подумал Гольдман, старательно отряхивая варежками от снега покрытую тонким слоем льда металлическую скамейку и круглый столик рядом с Вадькиной оградкой, хотя и не собирался тут сидеть – промозгло, да и ни к чему. Сам холмик раскапывать не стал — завтра снова нападает. Снег выглядел мягким и теплым, точно пуховое одеяло. А Вадька не любил мерзнуть. Положенную на снег белую гвоздику в сгущавшихся сумерках не сразу удавалось разглядеть. Ну и ладно. В конце концов, цветы мы приносим тоже для себя. Гольдман достал заранее припасенную чекушку, неловкими, мгновенно застывшими пальцами избавил ее от крышки при помощи верного перочинного ножика с синей пластмассовой рукояткой. (Вадька и подарил когда-то… давно, в прошлой жизни.) Зачем-то, испытывая перед самим собой легкий стыд за вот эту всю сентиментальную чепуху, сказал: — Ну… будем! Водка огненным водопадом рухнула по непривычному к таким издевательствам пищеводу аккурат в завопивший от ужаса желудок. Гольдман крепко зажмурился и, ухмыльнувшись, занюхал выпитое рукавом. «Дай-то бог, чтоб не паленая!» Вадим серьезно смотрел на него с уже истертого временем овала. У Гольдмана не было этой фотографии, и он каждый раз удивлялся, встречая взгляд такого вот нового, солидного, словно враз повзрослевшего Вадьки. Может быть, снимок сделали как раз перед армией. Почему-то внезапно подумалось: на этом фото Вадиму на четыре года меньше, чем сейчас тому же Блохину. А ведь тогда они казались друг другу такими взрослыми! И перед ними лежал весь мир. «— Лешка, ты только никогда не жалей о… вот об этом всем! Лешка! Никогда не смей жалеть! — Вадька, дурак! Какое «жалеть»?! То, что между нами… Вадька! Я же люблю тебя! И буду всегда любить. Ты лишь возвращайся, слышишь? — Конечно, вернусь! Отчаянно прикушенные в поцелуе губы — до крови. (Наверное, к утру посинеют. Или нет?) Следы поцелуев и пальцев на теле — словно попытка оставить несмываемый знак. Задыхающиеся слова прощания: — Это же ненадолго! Всего на два года. Лешка, ну чего ты?!» «Всегда» и «ненадолго» — страшные, как выяснилось, понятия! И при этом — сплошная ложь! «До чего же мы были храбрыми! — думал Гольдман, допивавший, морщась от отвращения, неправильными мелкими глотками плескавшуюся в бутылке огненно-льдистую гадость. — И до чего же глупыми! Не боялись говорить о любви. Совсем не то что сейчас. А представляешь, Вадь, я тут пластинки купил… «Голубые береты» поют афганские песни. С пластинок. Теперь можно. Представляешь? Еще немного, и о вас напишут книги». Едва различимый в опустившемся на снег густом вечернем сумраке Вадим смотрел серьезно и, казалось, соглашался: «Еще бы! Обязательно напишут! Такое напишут!.. И мемориалы сварганят». Гольдман вообразил торжественно-пафосные речи на открытии этих самых мемориалов, и его передернуло. Разве все мемориалы мира способны вернуть Вадима? И тех… других? «Леш, ты сильно-то не грузись. И вообще, иди домой. Замерзнешь». «Вот и пообщались». Гольдман засунул пустую чекушку обратно в карман (не бросать же ее здесь, на кладбище) и, стараясь не оступаться мимо еле заметной тоненькой тропинки, двинулся к выходу на центральную аллею кладбища. Освещения от установленных там фонарей вполне хватало, чтобы не чувствовать себя заблудившимся впотьмах. К тому же зимой в городе никогда не бывает по-настоящему темно — слишком хорошо снег отражает любой коснувшийся его свет. А страх перед кладбищем, ходячими мертвецами и иными «ужастиками», какие ныне крутили в видеосалонах… Гольдман всегда считал, что мертвых не стоит бояться — бояться стоит живых. А живых в это вечернее время на кладбище уже и не было никого. Только снег — и тени. * * * Лизавета с Тимом прилетели в субботу четырнадцатого, днем. В воздухе, словно именно в честь их приезда, пьяно пахло весной. Сияло солнце, резко, пронзительно голубело небо, ворковали на припеке пригревшиеся голуби. Бродячие псы щурили слезящиеся от слишком яркого света глаза. Гольдман встречал долгожданных гостей в аэропорту. Да не просто так, а на машине. С машиной выручил Юрочка. Послушал бухтение Гольдмана о неподходящем к случаю расписании автобусов и дороговизне редких — буквально на вес золота — такси и небрежно поинтересовался: — А моя тебя чем не устраивает? — Твоя? — не понял Гольдман. — Моя машинка. У меня во всех отношениях приличная «шестерка», между прочим. Отвезу-привезу. Когда твои прилетают? В субботу? Тем более. Даже с работы не придется отпрашиваться. Гольдман смотрел на Лозинского, прикусив от обалдения губу. — У тебя есть машина? — Давно. Только бензин, зараза, дорогущий! Поэтому я на ней по городу стараюсь не таскаться — мне и общественного транспорта по уши хватает. Как из своей жопы мира перебрался, так и живу теперь в центре. Работаю — в центре. Ты, в общем-то, тоже рядом. — Я оплачу бензин. — Дурак ты, Алешенька, — грустно вздохнул Лозинский. — Та-а-кой иногда дурак. И не лечишься, что характерно. В зал ожидания Юрочка с ним не пошел — остался в машине. — Зачем я тебе там? Друзей и родственников лучше встречать индивидуально. Чужие лишь мешаются. Потом нас познакомишь. Порой Гольдману казалось, что он совершенно не знает своего любовника. Столько уже вместе и вдруг — на тебе! Аттракцион неслыханной щедрости! Лизку он увидел издалека: в ярко-бирюзовом пуховике, черных брюках, заправленных в высокие сапоги на умопомрачительных каблуках, по-европейски — без головного убора, с одетым в красно-синюю курточку Тимуром — в правой руке и явно тяжелой дорожной сумкой — в левой. Мелкий, сосредоточенно сопя, тоже волок тряпичный пакет с игрушками. «Каждый несет собственную часть поклажи. Мужик!» — подумал Гольдман и восхитился, какой, оказывается, Тимыч вымахал большой. Прямо-таки огромный! И уже ходит! — Лешка, — укоризненно поморщилась Лизавета, когда он поделился с ней своими неуемными восторгами, — ему в конце месяца четыре года стукнет. Он не просто ходит, но уже вовсю на коньках катается! — Уже четыре? Надо же, как быстро растут чужие дети! — Гольдман мысленно прикинул: а ведь точно! В тот год, когда родился Тим, Юрка только-только ушел в армию. Как же давно! Целая чертова жизнь. — Не кисни, Лешка! — Лизавета бросила на пол свой багаж и, не выпуская руки сына (исчезнет в человеческом водовороте — ищи его потом!), тесно прижалась к Гольдману. — Помнишь, как в фильме? «Не бойся. Я с тобой!» — Этого-то я и боюсь! — фыркнул Гольдман, вспоминая бородатый анекдот времен их студенческой юности. За что получил от Лисы шутливый подзатыльник. — Совсем тут без меня распустился! Всякий страх потерял! Ничего, я тебя воспитаю в духе молодого строителя коммунизма! Лизкины губы скользнули по щеке, дыхание пощекотало мочку уха. Гольдман поежился и улыбнулся. Жизнь, определенно, налаживалась. — Пойдем, машина ждет. — Машина? — изумилась Лизка. — У тебя — машина? Или ты, сумасшедший человек, разорился на такси? — Нет, — мотнул головой Гольдман. — Это… друг. — Просто друг или Тот Самый Друг? — иногда он думал, что Лизка выбрала не ту профессию — ей бы в следователи. — Почти, — почему-то покраснел Гольдман. Нашел повод краснеть! Чего еще она не знала о его убогой личной жизни? Впрочем… хм… вот о Лозинском, похоже, и не знала. Юрочка, как обычно, порывистый, сияющий и какой-то… слегка заграничный, ждал их на стоянке возле аэропорта и картинно вертел в тонких пальцах сигарету. (А Гольдман и не догадывался, что он курит!) — Это… — Юра, — Лозинский элегантно тряхнул Лизкину руку. Гольдман даже на миг представил, что сейчас тот коснется ее поцелуем. Обошлось. Лизавета ошарашенно взглянула на Гольдмана, изобразив практически незаметным движением бровей и взмахом ресниц: «Это он?» Видимо, образ не совпал. Гольдман отрицательно повел подбородком: у него и самого до сих пор не совпал. Юра, да не тот. Что поделать! — Лиза, — подруга, как всегда, отлично поняла, что скрывается за сдержанной гольдмановской мимикой. А может, мимика со стороны выглядела не так уж и… сдержанно. — А это мой сын Тимур. — Тим, — Чинати-младший с серьезным выражением лица протянул Юрочке ладошку, предварительно стащив с нее варежку. «Совсем взрослый!» — в который уже раз изумился Гольдман, вспоминая, как тот же ритуал после некоторой заминки и подозрительного пыхтения был проделан и с ним в аэропорту. — Юра, — как ни в чем не бывало отозвался Лозинский. — Рад знакомству. Иногда он вел себя… очень даже ничего. — Спасибо, что согласились нас подвезти, — продолжила светскую беседу Лизка, усаживаясь вместе с сыном на заднее сиденье, когда поклажу уже закинули в багажник. — Ну что вы, мне нетрудно. Особенно для Алешиных друзей… Гольдман вздохнул, глядя в окно. Он ненавидел, когда его называли «Алеша». * * * — Ну и что это вчера было? Если он думал, что на следующий день отмывшаяся, выспавшаяся, откормленная сошедшими с ума от счастья родителями Лизавета забудет о возникших у нее в аэропорту вопросах, то он глубоко заблуждался. Сдавшая ребенка дедушке и бабушке подруга настигла Гольдмана в его же собственной квартире, загнала в угол на его же собственной кухне и обрушила на него карающий меч инквизиторского допроса. — Юрочка, — отозвался Гольдман, наливая себе заварку и тайно мечтая, чтобы та превратилась в какой-нибудь цианистый калий мгновенного действия. — Плесни мне кипяточку, а? Лизка, конечно, кипяточку плеснула, но не отстала. — Юрочка, ага. Личную жизнь устраиваешь, чтобы в именах не путаться? Гольдман помотал в чае ложкой, размешивая сахар, и только спустя несколько минут вспомнил, что сахара-то он туда и не положил. Весна, что ли, давит на мозги? Чего бы попить такого… стимулирующего? Почему-то, кроме водки, в голову ничего не приходило. Весна… — Нет. Вот не поверишь: оно само. Судьба, похоже. — Леш, с каких это пор ты веришь в судьбу? Может, еще и гороскопами начал увлекаться, а? Чумака с Кашпировским по телевизору смотришь? Шрам еще не рассосался? — Увы. Не получается проникнуться. Повышенная гипнозоустойчивость. Буду носить «украшение» до самой смерти. Подруга, как всегда, все поняла правильно. — Значит, просто не тот Юра. — Не тот. Лиса, ну все равно ведь никого другого нет. Перемены — переменами, а закон пока не отменили. И сегодня, наверное, кого-нибудь сажают. — Ох, сомневаюсь! Как-то мне кажется, нашему государству сейчас не до… нюансов. — Поэтому и сажают. Одним… нюансом больше — одним меньше. «Лес рубят — щепки летят». Нынче, знаешь ли, вполне подходящее время. Для щепок. А потом… Ты же понимаешь: про геев замечательно в «СПИД-инфо» читать и ужасаться. А познакомиться с кем-то всерьез, да еще и в нашей дыре… Проблема. Лизка утешающе погладила его по руке. — Познакомиться с кем-то всерьез, Лешик, вечная проблема. Не только для геев — для людей с традиционной ориентацией тоже. Особенно если ты не посещаешь дискотеки и избегаешь вечеров «Для тех, кому за тридцать». А этот… Юра… — Юрочка, — машинально поправил ее Гольдман. — Ладно, Юрочка… Тебе с ним хорошо? — Знаешь, как говорят: «С пивом потянет»? На безрыбье и Лозинский — щука. Подруга посмотрела грустно. — Ты стал циничным, Лешка. Никогда таким не был. — Похоже, старею. — Балда! Учитывая, что мы с тобой ровесники… Думаешь, приятно мне про себя подобное осознавать? Стареет он, ну надо же! — Эй! Ты еще роскошная молодая женщина! — Вот! А ты — роскошный молодой мужик! Правда, откормить требуется. Совсем здесь зачах без женского присмотра. Да и свежего воздуха тебе явно не хватает. Глянь, какая солнечная весна за окном! Пойдем в следующие выходные гулять, а? Когда Лизка впадала в такое оптимистично-бронебойное состояние, спорить с ней было себе дороже. И Гольдман поспешно согласился. Через пять минут Лиса, повязав на бедра сто лет уныло пылившийся на крючке клетчатый кухонный фартук, радостно жарила оладики, напевая себе под нос: Ксюш, Ксюш, Ксюша, Юбочка из плюша — русая коса. Ксюш, Ксюш, Ксюша, Никого не слушай, И ни с кем сегодня не гуля-ай! — Лиса, что за порнография? — в конце концов не выдержал Гольдман. — Ничего ты, Лешка, не понимаешь в новинках отечественной эстрады! И Гольдман подумал, что это и есть счастье: Лизка, которая на его кухне жарит оладики и поет всякую хрень. А со своей личной жизнью он разберется. Со временем. * * * Только, как показала практика, времени-то у него и не было. Сука-судьба! Вот кто ее просил?! Гулять они пошли в воскресенье утром: Лизавета в своем бирюзовом пуховике, Гольдман без головного убора (тепло же!) и Тимыч в красно-синей куртке, шапке с помпоном едва ли не больше его головы и завязанном сзади (чтобы в случае чего ловить и держать) полосатом шарфе. Солнце светило вовсю, словно пытаясь убедить недоверчивых прохожих, что, несмотря на основательный минус по ночам, в город все-таки пробралась весна. Асфальт уже высох, но по его краям все еще громоздились довольно пышные сугробы, оставшиеся от недавнего снегопада, в которых Тимка радостно колупался желтой пластмассовой лопаткой. — Потом ребенка вместе с одежкой засунем на батарею, — философски прокомментировала действия своего счастливого до безобразия чада Лизавета. Хотелось просто сесть на лавочку и прикрыть глаза, подставляя лицо неожиданно ставшему таким ощутимо греющим солнцу. Держать Лизку за руку и слушать, как галдят немного сошедшие с ума от внезапного приступа весны птицы. Как назло, найти в центре города свободную лавочку всегда было той еще суперсложной задачкой. Пожалуй, Фродо легче дались поиски Роковой горы. А ведь, казалось бы: сквер, дорожки, скопление людей… Да натыкайте вы уже этих проклятущих скамеек через каждые десять метров! Так нет. Две с половиной штуки на все обозримое пространство, да и те — с переломанными спинками и истоптанными грязными сапогами сиденьями. Он чрезвычайно внимательно разглядывал скамейки, прикидывая, что в случае удачи можно и до киоска за газеткой смотаться (Дескать, мы люди не гордые — под пулями и лечь можем!), и, разумеется, прозевал все на свете. Не осознал происходящего, пока совсем рядом не раздался молодой и как бы смутно знакомый женский голос: — Ой, Алексей Евгеньич! Здравствуйте! А вы тут… гуляете, да? Гольдман поднял глаза. Как там, в «Собаке на сене»? «Стой, сердце, стой!»? — Здравствуйте, Алексей Евгеньич. — Здравствуй, Лена. День добрый, Юра. Пришлось заставить себя стащить с пальцев перчатку и протянуть Блохину руку. Что поделать! Настоящие мужчины здороваются именно так. Даже маленький Тимыч в курсе. Ладонь Юрки обожгла, словно лед на катке, если со всего разгона вмазаться в него голой рукой. Гольдман всерьез подумал: не закапает ли сейчас на снег кровь? Хотя… чушь. Ужасно пошлая мелодрама! По тому, как вцепилась в рукав его куртки Лизка, стало ясно: дополнительные комментарии не требуются — подруга и так все поняла. А чего тут непонятного? В этот прекрасный весенний день Юрка Блохин тоже выгуливал свое семейство: жену Лену и сына в темно-зеленой коляске с опущенным верхом. Одетый в стального цвета комбинезон младенец, похожий на сосредоточенного космонавта перед запуском ракеты, заинтересованно таращил в небо серые глаза. Вылитый Юрка Блохин. Даже узнаваемая складочка между светлых бровей, появлявшаяся у Юрки, когда он о чем-нибудь напряженно думал. Гольдман подавил в себе желание потереть через несколько слоев одежды болезненно занывшую грудь. Еще не хватало! — А это ваш… сын? Поздравляю! Как назвали? (Все-то он на самом деле знал. Но… Устроил тут зачем-то театр одного актера. «Плевать я хотел на вашу семейную жизнь, господин Блохин! А что вопросы задаю — так это единственно из вежливости. Воспитанный я человек, вот!») — Иваном, — хрипло отозвался «господин Блохин». Казалось, слова давались ему со скрипом, будто в Юркино горло изнутри кто-то недобрый пропихнул скрученный двойным узлом кусок колючей проволоки. — Отличное имя. Значит, Ванька? Лизавета дернула его за рукав. Очень вовремя, надо заметить, дернула: сознание неудержимо уплывало куда-то, мир сгорал и корчился в предсмертных муках. Не смотреть на Юрку становилось с каждым вдохом все сложнее. Практически невозможно. — Представь меня, Леш! Это твои ученики? Гольдман благодарно покосился на подругу. — Бывшие. Юра, Лена, это — Елизавета Петровна, мой… друг. Он специально сделал эту паузу перед словом «друг». Специально, чтобы прозвучало двусмысленно. Чтобы… кто-нибудь подумал… ну… вдруг. Поревновал, да? Лиса рассмеялась — заливисто и звонко, словно по ксилофону пробежали шустрые молоточки. (Гольдман, правда, довольно смутно помнил, как именно звучит ксилофон, но сравнение у него в голове всплыло как раз такое. А может, он нарочно старался размышлять о посторонних вещах…) — Лиза. Когда по имени-отчеству, чувствую себя не то древней старушкой, не то матушкой-императрицей Всея Руси. Покоившийся в коляске ребенок, во время их разговора моргавший все чаще и длиннее, окончательно прикрыл глаза и засопел. Юрка поднял колясочный верх и осторожно развернул всю конструкцию так, чтобы солнце не мешало дитю спать. Ванька. Как в фильме «Офицеры». Иногда Гольдман до смерти ненавидел эту свою привычку везде отыскивать цитаты. Вроде бы не филолог, не искусствовед, а вот поди ж ты! — А это ваш сын? — Елена Прекрасная решила пообщаться с Лизаветой без посредников. Похоже, так называемый «материнский инстинкт» и впрямь — сильная штука, заставляющая даже незнакомых прежде друг с другом женщин мгновенно находить кучу общих тем, касающихся детей. — Тимур, — тихо, чтобы не разбудить уснувшего Ванечку, отозвалась Лиза. — Какой большой! — не без зависти протянула Лена, кинув короткий взгляд на коляску. — Идемте, я вас с ним познакомлю! Гольдман и сам не заметил, как оказался посреди сквера наедине с Юркой Блохиным. И почему-то коляска, стоящая между ними, представлялась ему нынче совсем ненадежной баррикадой. Там, где-то вдали, на противоположном краю вселенной, весело смеялся Тимыч, скатываясь, точно с горки, с гигантского, уже слегка подтаявшего сугроба. О чем-то увлеченно разговаривали Лиза и Лена. (Гольдман мысленно поклялся задушить свою подругу-предательницу при первой же возможности.) Проходили мимо какие-то посторонние люди. И все это не мешало ему чувствовать себя в абсолютной пустоте, в страшном ледяном космическом вакууме, где их было только двое: он и Юрка. Юрка… — Алексей Евгеньич? Когда-то Юрка называл его «Леша». «Лешка. Лешенька…» — Гольдман помнил. Разумеется, это было давно, в иной жизни. Он поднял глаза и натолкнулся на прямой, тяжелый, словно бы больной, Юркин взгляд. — Алексей Евгеньич? Гольдман все-таки потер грудь. Нет! Он не будет вот сейчас, при Юрке, пошло глотать таблетки и изображать умирающую Маргариту Готье в последнем акте «Дамы с камелиями». Правда, Маргарита, кажется, умирала от чахотки? Сознание ни в какую не желало концентрироваться на происходящем, все время уводило мысли куда-то в сторону. «Шаг влево, шаг вправо — приравнивается к побегу и карается расстрелом». Только разве от Юрки убежишь? — Все в порядке, Юр. Все в полном порядке. — Как ваше… — было заметно даже невооруженным глазом, как Блохин проглотил слово «твое», — здоровье? Вежливый разговор двух посторонних людей. Хотя у одного сердце внезапно запросилось в отпуск, а у другого в горле — моток колючей проволоки. — Не жалуюсь. Юрка недовольно дернул щекой. За те жалких два с небольшим месяца, что они с Гольдманом были так невыносимо… вместе, он успел изучить своего бывшего учителя, будто облупленного. — Таблетку выпей, — он все же не удержался, перешел на «ты». — Что за геройство, в самом деле? Не надо тут, пожалуйста, передо мной выё… выёживаться. Гольдман подумал: «Заботливый!» То ли ехидно подумал, то ли всерьез, но при этом покорно полез во внутренний карман куртки за нитроглицерином. Ничего себе — свидание с бывшим! Юрка удовлетворенно кивнул и, не торопясь, потащил коляску (и, разумеется, словно пришитого к ней Гольдмана) к ближайшей, как раз в это время освободившейся скамейке. Извлек откуда-то из колясочного кармана мятую газету, с деловым видом расстелил ее на явно чудом уцелевших от нашествия варварских полчищ облезлых досках: — Садитесь. Гольдман, не сопротивляясь, сел. Когда таблетка начнет действовать, лучше и впрямь сидеть. — Позвать вашу… Лизу? Юрка опять вернулся к вежливому «вы» — сама корректность! — Не стоит. Сейчас отпустит. Блохин зыркнул на него подозрительно: «Ну-ну!» — Может, «скорую»? — Юр, я ведь себе не враг. В блохинском взгляде отчетливо читалось: «Ага! Как же!» Но вслух он, слава богу, ничего не произнес. Крохотная, но невероятно ядреная таблетка подействовала почти мгновенно, и Гольдман с облегчением почувствовал: отпустило. Если бы так же играючи можно было разобраться с проблемой Блохина: кинул пилюльку под язык, а тебя жахнуло по мозгам и — раз! — отпустило. Юрка стоял рядом, машинально покачивая коляску, и смотрел. Когда Гольдман все-таки рискнул поймать его взгляд, то невольно вздрогнул — столько там было всего: и тревога, и вина, и что-то голодное, жаркое, тайное, словно огненная лава под ненадежной поверхностью притворяющегося мирно спящим вулкана. Гольдман содрогнулся, на миг ощутив, как эта самая лава, вопреки любым законам мироздания, отзывается у него внутри болезненным ожогом. И тут уж его привычный с детства диагноз явно был ни при чем. Впрочем, как говорят в народе: «Хрен редьки не слаще». Сильные, бесконечно родные Юркины пальцы стиснули несчастную ручку коляски так, что та, казалось, вот-вот разломится пополам. Срочно требовалось хоть что-то сказать. Простое и по возможности нейтральное. Гольдман чувствовал, что и сам сию секунду сломается пополам. И больше уже не встанет — жалкая, никчемная марионетка, выброшенная кукольником. — Где вы живете? У Лены? — собственный голос показался ему совершенно незнакомым, будто бы чужим — так отвратительно он звучал. Похоже, у матушки-природы в этот прекрасный солнечный день колючей проволоки хватило на всех. — У Ленки тесно, — голос Юрки звучал ничуть не лучше, — двушка у них. С ребенком… Я на хлебокомбинат устроился — грузчиком. Там семейным общагу дают. «На хлебокомбинат… Грузчиком… Юрка!» — А как же… — (Институт, да? Ты, кажется, Лешечка, тогда об этом сильно переживал?) — Ты ведь хотел у тети, продавцом? Там, наверное, сейчас деньги? — Тут уж либо общага, либо деньги, — абсолютно по-взрослому рассудительно отозвался Юрка. — Да и садик с яслями у них имеется. Пока еще не закрыли. Мы оба с Ленкой работаем, с Ванюшкой теща сидит. Но ей в напряг — все время ворчит. Так что… Как горшок освоим — сразу в ясли. Гольдман кивнул, старательно сохраняя нейтральное выражение лица. Почему-то вспомнилась байка про Нерона. Говорят, эта сволочь, мнившая себя и наиболее выдающимся из императоров, и звездой древнеримской сцены, перед тем как броситься на меч в попытке избежать мести разъяренной толпы, пафосно воскликнул: «Какой великий артист погибает!» В этот момент Гольдман всей душой понимал Нерона. В нем, похоже, тоже погибал великий артист. Правда, милосердно острого римского меча ему никто подогнать не сподобился. — А вы? Все там же? — Да. В школе. Как в мультике «Пони бегает по кругу». — Я не смотрел, — пожал плечами Юрка. Подмывало спросить у него: «Как же ты живешь, Юрка? Где берешь силы… вот на это все?» Разумеется, некоторым вопросам лучше оставаться непроизнесенными. Да и зачем спрашивать, если все равно ничем не можешь помочь? В коляске заворочался, захныкал после короткого сна сероглазый мальчик Ваня. Юрка наклонился, заглянул внутрь. — Что, добрый молодец? Выдрыхался? Подъем? Плач становился все громче. Через несколько секунд рядом нарисовалась Лена, а следом за ней и встревоженно глядящая на Гольдмана Лизка. — Юр, он голодный. Дай ему бутылку водички и пошли домой. — Леш, и нам пора, — сказала Лизавета. «Прямо-таки две примерных пары…» — с горечью подумал Гольдман, с трудом вытаскивая себя из цепких объятий скамейки. Юрка взглянул обеспокоенно, но, к счастью, помощи не предложил, а то огреб бы сейчас по полной. Расставаться не хотелось почти смертельно. Юрка, прощаясь, снова протянул руку. Гольдман снова ее пожал. Не удержался — скользнул большим пальцем по выпирающей косточке Юркиного запястья. Всеми нервами ощутил чужой вздрог и поспешил улыбнуться. — Приятно было встретиться, ребята. Удачи вам! — Спасибо! — вежливо улыбнулась ему в ответ Лена. А Юрка просто кивнул. Почему-то Гольдману показалось, что Блохин и сам боится слов, которые могут вот-вот сорваться у него с языка. А может, только показалось. — Леша? — Пойдем, провожу вас до дома. Разумеется, Лизка желала знать, что именно тут произошло. Разумеется, она имела на это полное право — после того, как мужественно взяла на себя Елену Прекрасную. Гольдман мысленно пообещал, что обязательно поговорит с Лисой и все-все ей расскажет. Но не сейчас. Сейчас он мог лишь, до боли стиснув зубы, обреченно смотреть, как уходит вдаль по аллее Юрка, одной рукой держа под локоть свою жену, а другой толкая вперед коляску цвета пыльной июльской листвы.
3464 Нравится 1579 Отзывы 1601 В сборник
Отзывы (30)