Дальними дорогами

R
Завершён
3450
94
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
489 страниц, 173 576 слов, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
3450 Нравится 1579 Отзывы 1593 В сборник

Глава 24

Настройки

«Дни бегут все быстрей и короче…» Александр Вертинский

* * * Я тучка, тучка, тучка, я вовсе не медведь, А как приятно тучке по небу лететь… Гольдман воровато огляделся по сторонам и торопливо припустил мимо директорского кабинета. Определенно, встреча с Дядей Ваней сегодня была бы не самым удачным завершением рабочего дня. Нет, ну действительно: понедельник — и так-то день тяжелый, а уж нынче! Вчера проводил в аэропорт Лизавету с Тимом. За месяц, что подруга гостила в родном когда-то городе, уже представлялось, словно так и будет всегда: вечерние посиделки и разговоры (когда — ни о чем, а когда — и исключительно по существу); совместные прогулки по становящимся с каждым днем все более весенними улицам; потрясающий Тимка, который сначала отнесся к незнакомому ему дяде Леше с изрядным подозрением, а потом сделался его наилучшим другом и даже угостил доставшимся от бабушки шоколадным зайцем – огромным, между прочим, дефицитом. На Тимкин день рождения Гольдман вывел Лису с сыном в цирк — на приезжее шоу с лошадьми и клоунами. Лошади Тимура впечатлили, а клоуны напугали. Да и вообще, высидеть два отделения подряд пока что оказалось для мелкого непосильной задачей. Но Гольдман не обиделся. Купил новорожденному красный поролоновый нос на резинке и под неодобрительное сопение Лизки — сомнительного происхождения красный же леденец, от которого язык Тимыча приобрел зловещий багровый оттенок. Лизка сопела, Тимка хохотал, а Гольдман был по-настоящему счастлив. В заключение праздника его пригласили на торжественное застолье в дом Лизаветиных родителей. Выяснилось, что накануне подруга до трех часов ночи возилась с праздничным тортом, носившим многозначительное название «Королевский»: безе — в несколько слоев, масляный крем с вареной сгущенкой и грецкие орехи. После одного весьма среднего кусочка можно со спокойной душой падать на диван и беспомощно пыхтеть в потолок. Гольдман съел два. — Эх, Лешка! — сокрушалась Лиса. — Не в коня корм. Месяц пытаюсь привести тебя хотя бы в относительную форму, а ты — все такой же задохлик. Соплей перешибешь. И как тебя твой Лозинский терпит? Никакие пряники мира не могли бы заставить Лизавету именовать Лозинского Юрой или даже Юрочкой — исключительно по фамилии. «Юру» она берегла для того, другого, с которым их однажды на прогулке так безжалостно столкнула судьба. Лишняя (хотя и совсем нелишняя) встреча в гольдмановскую копилку мгновений, проведенных вместе. Порой он чувствовал себя натуральным Скупым рыцарем. Как молодой повеса ждет свиданья С какой-нибудь развратницей лукавой… — звучало иногда у него в голове надтреснутым голосом Иннокентия Смоктуновского: …Иль дурой, им обманутой, так я Весь день минуты ждал, когда сойду В подвал мой тайный, к верным сундукам. Счастливый день! Разве тот день можно было бы назвать счастливым? Выходит, можно. Любой день с Юркой — настоящее счастье, даже… тот самый. Все познается в сравнении. День с Юркой — или целая жизнь без него? Выбор оказался слишком очевиден. Особенно если в итоге рядом обнаружится некто, готовый вытирать слезы и сопли и отпаивать чаем с мятой. Чай с мятой тоже пришелся весьма в тему. Так уж все у них сложилось. — Он не выглядит счастливым, твой мальчик. — Он не мой мальчик! — огрызнулся Гольдман. Запасы мяты на Лизкиной кухне в тот вечер представлялись просто бесконечными. «Мама летом насушила. У нас по всему участку растет — прямо как сорняк». — Думаю, все же твой. Судя по тому, как он на тебя смотрел. — Ты специально, да? Чтобы я опять принялся цепляться за… хрен его знает за что? Рука Лизаветы легла на его плечо. — Лешенька, ты в жизни не врал ни мне, ни себе. Не стоит и начинать, да? — Я давно уже изоврался, Лиса. Всем вокруг. Похоже, по-другому у меня не получается. — Бедный глупый Лешик! Налить тебе еще чайку? Никогда еще Гольдману не хотелось так сильно поверить в то, что мята отлично успокаивает. Только, наверное, в его ситуации надлежало сжевать всухую целый стог этого восхитительного успокоительного. Мама, когда у нее (редко, да метко) случался приступ мигрени, мрачно шутила: — Лучшее средство от головы — это гильотина. А от памяти? Тоже, должно быть, вовсе неплохо. Махнуть, что ли, во Францию? Или в Японию? Прикупил набор ножей для харакири, вырезал то, что болит, — и свободен! А еще надежнее — комплексное лечение. — Иногда мне кажется, ты ходишь вообще по краю. — Тебе кажется. Я слишком упертая сволочь, Лисонька. Мамы нет, Вадьки нет… Временами у меня такое ощущение, что я живу и за них тоже. Уйти было бы… трусостью. Я однажды… подошел близко. Больше не хочу. Потому что, уйди я тогда, у меня не было бы даже этих двух месяцев с Юркой. Два месяца — это очень много. У некоторых нет и такого. — Ну а ты-то сама как? Почему до сих пор без работы? Лизавета заправила за ухо светлую прядку волос, потеребила простенькую серебряную сережку с зеленоватой бирюзой. — А черт его знает, Леш… Садика — нет, работы — нет. Вешать Тимку на Алькиных родственников, а самой заниматься не пойми чем, я не желаю. В НИИ — сплошные сокращения. Моя недописанная кандидатская их, по непонятной причине, абсолютно не впечатлила. Видать, своих навалом… с недописанными. Так и живем. Алька за любую халтуру хватается — лишь бы платили. Вспомнил вон, что где-то пылятся корочки массажиста — подрабатывает. Тимка скоро забудет, как папа выглядит. На природу сто лет не выбирались. Это звучало совсем… невесело. («Не тебе одному хреново в жизни, дорогой товарищ Гольдман!») Впрочем, с годами он так и не научился утешаться чужими напастями. — Может, вам сюда перебраться? — И? — подруга посмотрела на него совершенно больными глазами. — Я тут сходила в свой родной НИИ. «Извини, солнце, сами еле-еле сводим концы с концами. Две трети здания сдали в аренду. На первом этаже — парикмахерская и салон импортной оптики. Наука загибается». Ну и с садиками — приблизительно то же самое. Очередь — на семь лет вперед. Тебе смешно? Мне — нет. Гольдман так и не придумал, что сказать в ответ, поэтому предложил просто: — Давай еще по чайку? — Я бы предпочла чего-нибудь покрепче сейчас, — вздохнула Лизка. — Но нельзя. Ответственная мать не надирается как последняя свинья на глазах у своего ребенка. — Тогда — мята, — Гольдман потянулся к заварочному чайнику. — Леш, можно я тебе глупый вопрос задам, а? — Глупый? Задавай. Почувствую себя словно в разлюбезной школе. Мои олухи прямо-таки обожают эти самые глупые вопросы. — Ты только не обижайся, ладно? — Лиса, ты меня пугаешь. — Леш, а что ты в нем нашел? Ну... в этом своем… Юрке? Чтобы… вот так. Столько лет. Слегка обалдевший Гольдман потер ладонями лицо. — Спросили как-то раз сороконожку: с какой ноги она ходит? Сороконожка задумалась — и не смогла сделать ни шагу… Невинный ответ, что я такой… больной на всю голову маньяк — тебя ведь не устроит? — Не-а! Понимаешь, я все размышляла: может, он красивый. Или, там, харизма из него прет. Или талантливый до опупения. Или… Ну… ты уж прости… на юных мальчиков-школьников тебя вдруг потянуло. — (Гольдман внутренне передернулся.) — А тут… Обыкновенный, понимаешь? Обыкновенный молодой мужик. По виду — гопота-гопотой. Шапочка дурацкая. В темном переулке я бы от такого шарахнулась, а потом бежала — очень быстро. И молилась, чтобы пронесло. А когда мы с ним и всем его семейством встретились… Когнитивный диссонанс, понимаешь? А ты… смотрел на него, как будто он и есть все твои звезды, луна и солнце — в придачу. Леш? Гольдман покачал головой. Надо же! Лизку прорвало! — Как тебе объяснить… У него руки красивые. — Руки?! Лешка, ты серьезно?! Да какие бы ни были — сколько там твоему сумасшествию? Гольдман в уме прикинул: Юрка появился у него (ну, не у него, конечно, а в его классе) в девятом. Два года — до выпуска, два — армия. Сейчас, получается, пятый. Пять лет? М-да… Мы не ищем легких путей! — Много. — Много! Руки! Леш, да обычные у него руки, блин! Рабочие. Костяшки сбитые. Неухоженные, ногти обкусанные. — Обкусанные? — Вот ведь чертовы бабы! И когда углядела? А он и не рассмотрел. Вообще-то… Юрка никогда, даже в наиболее сложные мгновения жизни, не грыз ногти. Или грыз? А мысли Гольдмана в тот момент были заняты совсем другим? — Лизка, парень грузчиком работает, чтобы у его семьи имелась крыша над головой. Ты от него маникюра на руках, что ли, ожидала? («Ле-еша… Лешенька!..» — и кончиками пальцев — по ребрам. Теплые, ласковые, сильные ладони — на лопатках, на пояснице. Потрясающие руки!) — Леша! — Гольдману показалось, что подруга сейчас хрястнет кулаком по столу, заставляя жалобно дребезжать на блюдцах золоченые «гостевые» чашки с розами. — При чем здесь маникюр? Он совершенно ни-ка-кой, слышишь? Никакее не бывает! — Он сильный, Лизонька, — улыбнулся Гольдман. — Он умеет признавать свои ошибки — и брать на себя ответственность. Он, понимаешь, настоящий мужик. И всегда таким был. А я, если уж влюбляюсь на свою голову в мужиков, то уж в самых настоящих. — Он тебя предал! Неужели ты ему это простил? — Он просто ошибся. И… если там все было так, как я про нас с ним чувствовал, то… Юрка не меня — он сам себя предал. Хотя это и была всего-навсего глупая детская ошибка. И теперь он… — («Сгрызет себе не только ногти — по локоть, но и душу — до основания».) — Хорошо бы ему удалось найти точку опоры. — Ребенок? — осторожно спросила отчего-то внезапно притихшая Лизка. — Точка опоры? — Лиз, ты хотя бы представляешь, каково это: каждую ночь ложиться в постель с нелюбимым человеком? И доказывать… доказывать, что любишь… Он ведь не разведется с ней. Никогда. Потому что… Потому что она не виновата. И потому что… Ванька. Хочешь поспорим, кто из них ночами укачивает орущего младенца? — Спорить с тобой… — пожала плечами подруга. — Все-то ты про него знаешь. — Знаю, — согласился Гольдман. — Потому и не сужу. Потому и… «Не могу отпустить». Последнее вслух он, разумеется, не сказал. И так все было совершенно понятно. А еще он не сказал, каково это — каждую ночь ложиться в постель с нелюбимым человеком. Ладно, пусть не каждую. Пусть редко — по выходным. Но все же ложиться. При первой же возможности крепко зажмуривая глаза и ощущая себя предателем. И все равно в конечном итоге сдаваясь собственному жалкому желанию живого человеческого тепла. Простого телесного контакта. Хорошо, что Лизавета мудро не стала задавать вопросы еще и о Лозинском. * * * — Алексей Евгеньич! Алексей Евгеньич! Там!.. Там!.. — Светочка, давай ты успокоишься и будешь говорить внятно? Света Хамзина — отличница, спортсменка и человек с абсолютно аналитическим складом ума — как-то странно всхлипнула и внезапно сползла по выкрашенной в веселенький голубой цвет коридорной стенке. — Там… Коська Брызгалов… повесился. Гольдман чуть было не сел рядом с ней на драный линолеум, но тут же решительно запретил себе впадать в панику. — Где? Откуда ты знаешь? — В физкультурной раздевалке. Штанга… ой! то есть Семен Степанович зачем-то к парням в раздевалку зашел, а он… ну, Коська… там висит… А он сказал… вас позвать… Ну… Штанга… Гольдман беспомощно посмотрел по сторонам (как назло, уже минут пять назад прозвенел звонок на урок, и коридор был девственно пуст), а затем протянул Хамзиной руку. — Идем. Закину тебя по дороге в медпункт. Выпьешь успокоительного. — А вы?.. А вам ведь… А там… — Ничего, — отозвался Гольдман, чувствуя себя самым натуральным старым циником. — Если Брызгалов и впрямь мертв, в чем я лично сильно сомневаюсь, то ему уже спешить некуда. Он не стал объяснять, что случись — не дай бог! — нечто подобное в действительности, то вызывал бы Штанга не классного руководителя Гольдмана, которого после истории с Юркиным демаршем терпеть не мог, а милицию и «скорую». В медпункте он сдал Светку с рук на руки пожилой хлопотливой медсестре Варваре Михайловне и почти бегом рванул к спортзалу. Мало ли! Первым ему встретился совершенно чудесным образом воскресший «покойник»: тот стоял возле закрытых двустворчатых дверей и, согнувшись в три погибели, пытался разглядеть что-то безумно интересное в замочную скважину. Гольдману страшно захотелось как следует врезать «дорогому усопшему» с ноги по откляченной заднице, но он все-таки сдержался, памятуя о пресловутом достоинстве советского педагога. (Или уже не советского? Да и какая, к чертям, разница?!) — Ну и что мы тут стоим? — обманчиво мягким голосом осведомился он у Брызгалова, заставив того оглянуться, вздрогнуть и вытянуться по стойке «смирно». — Почему не на уроке? — А я… освобожден, Алексей Евгеньич! — все еще, очевидно, надеясь на благополучный исход, отозвался виновник творившегося нынче по ту сторону дверей переполоха. — В связи с безвременным уходом из жизни? — очень добрым тоном уточнил Гольдман. Пухлые брызгаловские щеки приобрели какой-то лиловато-свекольный оттенок, а достаточно апатичные в нормальных обстоятельствах глаза смотрели смущенно. «Ага, похоже, ничто человеческое нам все же не чуждо!» — Я… не хотел, правда! Они обещали: весело будет! Всего лишь шутка! Ну я и дал им… свой спортивный костюм. Спортивный костюм у Костика был чрезвычайно заметный. Модную одежку ему презентовал старший брат, вертевшийся в каком-то довольно успешном бизнесе: настоящий «Адидас» со всеми необходимыми фирменными примочками. Во всяком случае, в гольдмановском классе, где учились обычные дети весьма обычных родителей, больше подобных «изысков» ни у кого не водилось. Понятно, что образ повесившегося получился узнаваемым. — Что ж, чудесно! — спокойно прокомментировал сбивчивую исповедь своего ученика Гольдман. — А теперь пойдем. — Что вы! — ужаснулся Брызгалов. — Меня Штанга убьет! — Меня, выходит, ты уже не боишься? Наверное, что-то такое мелькнуло в его хищном и, надо признать, порядком разъяренном взоре, отчего плечо у него под рукой обмякло, наглядно демонстрируя похвальное стремление «виновника торжества» сдаться на милость победителя. И Гольдман вошел в зал. Дальнейшее лучше всего описывали слова «сумасшедший дом». Штанга… тьфу ты!.. Семен Степанович орал во всю мощь своих нехилых, отлично развитых занятиями физкультурой, легких. Класс, расположившийся тут же, на длинных, стоящих вдоль стен скамейках, гудел, точно растревоженный улей. Перво-наперво Гольдман направился в мальчишескую раздевалку — поглядеть, так сказать, собственными глазами на «место преступления». Что ж! Кто бы это ни срежиссировал (а Гольдман во всех каверзах девятого «Б» подозревал — и, как показывала практика, небеспричинно — вездесущего Сашка Иванова, который сейчас как ни в чем не бывало с невероятным вниманием изучал открытый у него на коленях учебник физики), он рассчитал все до мелочей. В полутьме (лампочек в тесной раздевалке имелось лишь три штуки, да и то — не слишком ярких), на фоне выходящего на темный двор окна, виднелись свободно покачивающиеся ноги в фирменных белых кроссовках и штанах «с полосками», чуть повыше — фирменная же куртка (Гольдмана безумно умилили телесного цвета перчатки, похоже, набитые изнутри ватой) и венчающая все это безобразие замшевая бежевая кепочка, которую Брызгалов, пытаясь добавить своему виду значимости, по весне носил почти не снимая. Натянут сей приметный головной убор был на засунутый в авоську баскетбольный мяч, чертовски умело имитировавший человеческую голову. (Тем паче такую безмозглую, как голова Брызгалова Константина.) Выглядел «повешенный» весьма основательно и достаточно тяжеловесно. — Ну-с, — зловеще проскрежетал за спиной Гольдмана голос физрука. — Что скажете, многоуважаемый классный руководитель? Гольдман кивнул самому себе и процитировал известный детский стишок: Я спросил электрика Петрова: — Для чего тебе на шее провод? Ничего Петров не отвечал, Только долго ботами качал... Сзади послышалось возмущенное: — Что это?! — Фольклор, — меланхолично отозвался Гольдман. — Сиречь — устное народное творчество. — Ну, знаете ли, Алексей Евгеньевич! Я думал, вы отнесетесь к данному чрезвычайному происшествию более серьезно! Гольдман посмотрел на физкультурника и сдержанно произнес: — Я отнесусь серьезно. Обещаю вам. Виновные будут наказаны. С родителями проведем воспитательные беседы. Хотите, позову вас на родительское собрание? Это был удар, что называется, ниже пояса. Всяческие родительские собрания Штанга терпеть не мог, ибо проводились они по субботам, аккурат тогда, когда у него самого уже не было никаких занятий. И, следовательно, можно было спокойно вернуться домой, к семье и экрану телевизора. (Или чем там скрашивал свои выходные доблестный поборник здорового образа жизни?) Похоже, в конце концов, любовь к законным выходным возобладала над жаждой крови, потому что Штанга прошипел сквозь зубы: — Полагаю, вы обойдетесь без меня, — а Гольдман осторожно выдохнул. — Но до директора информацию я все-таки донесу. — Конечно, но не сегодня. И не завтра. Так уж вышло, что, — (Гольдман это знал совершенно точно от директорской секретарши, с которой остановился нынче поболтать в столовой), — господин директор и госпожа завуч на три дня отбыли на семинар для школьного руководства. «А за три дня накал страстей как-нибудь утихнет». — Но докладную я на ваших мерзавцев все равно напишу! Это ваше разлагающее влияние, Алексей Евгеньевич! Я еще не забыл, как вы покрывали омерзительные поступки этого бандита Блохина! Гольдман, разумеется, предчувствовал, что при малейшей возможности Штанга ему припомнит Юрку, и даже, казалось, был целиком и полностью готов к подобному повороту дел, но… Выяснилось, что нет. Совсем нет. Услышав про «бандита Блохина», внутри него начал расправлять крылья крохотный, но очень грозный огненный дракон. — По-моему, Юрий Блохин отлично поработал ради спортивной славы родной школы, не раз занимая призовые места на соревнованиях по плаванию. Не вы ли на аттестациях трясли полученными за воспитание такого прекрасного спортсмена благодарностями? — Ну ты!.. ты!.. не передергивай! — А ты, — с трудом разжав крепко стиснутые зубы, отозвался Гольдман, — хорош уже трепать Блохина по поводу и без повода. То, что он тебе, мудаку, отпор дал — так и правильно сделал. Педагог из тебя, как из дерьма — пуля. За что тебе и прилетел этот… — он кивнул в сторону мирно покачивающегося на зачем-то протянутой под потолком и кое-где уже проржавевшей трубе «покойника», — подарочек. Понятное дело, виновные будут наказаны. А Блохина ты не трожь. Он, что бы там в школе ни натворил, с тех пор, как в войну говорили, «искупил кровью». Во время службы на государственной границе. — Что-то ты слишком о Блохине печешься. И слишком много о нем знаешь. Что, зацепил тебя Юрочка? Парень видный! — Да ты!.. — наверное, вот так и убивают — в состоянии аффекта. Хлюпики-доходяги против спортивных и жилистых. Гольдман радостно ощутил, как под его пальцами в стиснутом горле физрука отчаянно пульсирует жизнь. — Алексей Евгеньич! Ой… Пришлось отступить, выпуская из рук замершую на миг (не иначе как от полной неожиданности) добычу. Дракон внутри недовольно зарычал. — Чего тебе, Юль? Слегка побледневшая от увиденного (нечасто доводится наблюдать, как один учитель хватает другого за горло в бешеном желании придушить) Юля Черкашина все-таки пролепетала: — Там шестиклашки вас ищут. Спрашивают: будет у них физика или нет? Уже пол-урока прошло. «Всего-то пол-урока», — отстраненно подумал Гольдман, машинально отмечая, что на тощей шее Штанги, морщинистой, с выступающим острым кадыком, почти не осталось следов от его пальцев. «Лешка — слабак! Вот Юрка тогда по носу врезал — так поганец до-о-олго в себя приходил. А тут... Какой-то из тебя рыцарь получился… посредственный. Даже постоять нормально за честь дамы своего сердца не можешь!» Представив Юрку в образе Прекрасной Дамы в высоком остроконечном средневековом головном уборе с вуалью, с томно опущенным взором и букетом каких-нибудь… лилий в руках, Гольдман, не сдержавшись, фыркнул. Физрук, все еще осторожно массировавший пострадавшее горло, посмотрел на него мрачно. «Смотри-смотри! Ничего ты со мной не сделаешь. Потому что придется объяснять, за что именно я тебя… так… И твой собственный портрет при том отнюдь не украсится сияющим нимбом». — Урок будет, — сказал Гольдман вслух. — Обязательно будет, Юль. Я к ним сейчас подойду. — А на своих, толпящихся в спортзале, точно стадо испуганных баранов, рыкнул аки злобный серый волк: — Жду вас в нашем кабинете после уроков. И снимите уже, в конце концов, это... позорище! Показалось, или в спину и впрямь прилетел совершенно непочтительный хмык Сашка Иванова? * * * День пролетел стрелою. Некогда было переживать, комплексовать, посыпать голову пеплом. Уроки, уроки, уроки, короткий забег в столовую, опять уроки (шесть штук сегодня, падла!) и — долгожданный классный час. Девятый «Б» сидел притихшими кроликами, которых вот-вот пустят на зимние шапки и воротники, и разве что не дрожал ушами. Даже неугомонный Сашок Иванов как-то закаменел, видимо, все же осознав масштаб сотворенной жопы. Одно дело — мелкие пакости осточертевшему преподавателю. Совсем другое — этакий общественный резонанс. Вся школа гудела. По сути, парень должен был ощущать себя героем, настоящим Робин Гудом, но… не ощущал. Наверное, Гольдман все-таки слегка недооценивал до этого мгновения умственные способности самого своего «любимого» ученика. Высказал он им… всё. И про шутки со смертью. И про то, насколько просто однажды и на веки вечные изгваздать собственное будущее. И про вероятную реакцию начальства. А что? Времена сейчас — не чета прежним. Законом о всеобуче уже не отмажешься. Отчислят к едрене фене — и куда потом? Конечно, никто бы этих балбесов не отчислил — не тот случай. Но пугал их Гольдман вдохновенно, что называется, с огоньком. Глядишь, в следующий раз серьезно задумаются перед тем, как сотворить очередную гадость. И хорошо, кстати, что руководство в отъезде. За три дня любое безобразие немного утеряет былую драматичность, а нервы пострадавших сторон придут в относительный покой. (Хотя он сильно подозревал, что по его душу Штанга еще долго будет плеваться ядом и точить острый гадючий зуб. Ладно, прорвемся!) И вот когда уже всё закончилось и все разошлись, а едва волочащий от усталости ноги Гольдман двинулся по направлению к учительской, чтобы перед уходом закинуть на место классный журнал (ну не любил он оставлять его на ночь в подсобке — такой вот загадочный взбрык внезапного перфекционизма), из-за двери директорского кабинета послышался раздраженный начальственный глас Дяди Вани, который за что-то распекал свою несчастную секретаршу. «И кой черт понес тебя сегодня еще поработать, а? Трудоголик ты наш ненаглядный… Интересно, Штанга уже кинул на директорский стол докладную? А если кинул… То надо утекать. Причем по возможности быстро и незаметно». Тут-то и всплыла в голове Гольдмана песенка Винни-Пуха. Очень уж ему хотелось сейчас каким-нибудь чудом сойти за маленькую тучку. А в синем, синем небе — порядок и уют, Поэтому все тучки так весело поют. И он уже почти занырнул в учительскую, когда по коридору пророкотало: — Вот с вами-то, Алексей Евгеньевич, я и желал бы пообщаться. Зайдите на минуточку. Все еще прижимая к груди журнал родного девятого «Б», Гольдман пошел навстречу своей судьбе. Он, вообще-то, довольно иронично относился к понятиям «судьбы» и прочего античного рока. Слишком основательно в них, начиная еще с детского сада, вколачивали, что человек сам должен быть кузнецом собственного счастья. «Через четыре года здесь будет город-сад!» — и никаких гвоздей! А звезды — и вовсе не оракулы, несмотря на заполонившие нынче все книжные прилавки сборники гороскопов. Звезды — это всего лишь газовые шары (правда, чертовски интересные газовые шары!), излучающие свет. При определенных условиях. Они рождаются и гаснут, и им совсем нет дела до нас и наших судеб. Но иногда… Иногда Гольдман всей своей шкурой ощущал, как сотни тысяч крохотных пластов реальности сдвигаются под напором самых разнообразных обстоятельств, чтобы выстроиться именно так, а не иначе. И вот уже «отступать некуда, позади — Москва». И осознание абсолютной неизбежности. Судьба. Как раз с подобным чувством он и зашел в директорский кабинет. «Сколько ни мучилась старушка, а все померла», — почему-то мелькнуло в голове. На девственно-чистом, просто-таки сияющем полировкой столе у руководства лежала аккуратная стопочка листков, исписанных корявым, каким-то совершенно несуразным, словно у распоследнего двоечника, почерком физрука. «Успел-таки, гад!» — устало подумал Гольдман. Сил на то, чтобы сопротивляться, у него не было. Или они враз наконец иссякли. Прямо тут — на пороге директорского кабинета. — Присаживайтесь, Алексей Евгеньевич, — обманчиво-ласковым тоном велел Дядя Ваня, указывая на точно специально для Гольдмана заранее отодвинутый стул для посетителей, а сам размещаясь в уютном начальственном кресле. — В ногах правды нет. «Но правды нет и выше», — хотел ответить Гольдман, но промолчал. Вряд ли здесь и сейчас кто-нибудь мог всерьез оценить его знание классики и нестандартное чувство юмора. Обычный деревянный стул, на который он все же после непродолжительных раздумий опустился, показался ему жестким, как никогда. «Ешкин кот! Мне тридцать с лишним лет! Так какого же черта я до сих пор ощущаю себя… Сашком Ивановым, кому сейчас будут долго и профессионально откручивать голову? Особенно если учесть, что откручивать мне ее будут, по сути, за чужие грехи?» Директор между тем взял в руки докладную Штанги, целую вечность вертел ее так и сяк, перекладывал листочки, будто искал в них некие пропущенные ранее откровения – держал, сволочуга, паузу. Тут уже впору было не Сашком Ивановым себя почувствовать, а мухой, которой юный естествоиспытатель нынче станет по очереди отрывать сначала крылья, а затем — лапки, делая какие-то, одному ему ведомые, важные выводы. Наконец директор соизволил нарушить явно подзатянувшееся молчание: — Вот, Алексей Евгеньевич, ознакомьтесь. Прелюбопытнейший документ. Руки у Гольдмана, когда он брал «документ», предательски дрогнули. Если этот гад ползучий хотя бы словом посмел упомянуть Юрку… Гольдман его зароет. А потом — пусть хоть в тюрьму сажают. Нет, про Юрку там ничего не обнаружилось. Обошлось. «Ну живи, гнида», — подумал Гольдман и, не удержавшись, мысленно подхихикнул сам над собой. Тоже мне, Леха — ужас окрестных помоек! А вот эпизод с «трупом» под потолком был, напротив, освещен со всех сторон — закачаешься! И требования немедленно строжайшим образом наказать виновных, и указания на отсутствие жесткой позиции по данному вопросу классного руководителя и на то, что классный руководитель своим попустительством развалил вверенный ему коллектив. — Ну, что скажете, Алексей Евгеньевич? — медовым голосом поинтересовался директор, когда прочитанные бумаги легли на край стола. — А что тут скажешь? — пожал плечами Гольдман. — Ребята пошутили… неудачно. Работа с классом проведена. Родители зачинщиков вызваны в ближайшую субботу на воспитательную беседу. Всем участникам дурацкой выходки — неуды по поведению за неделю. Как обычно. — Как обычно?! — директор вздернул левую бровь и сморщил кончик носа. Должно было выглядеть демонически, а-ля какой-нибудь Мефистофель, призывающий адских духов на ковер, но вышло… смешно. Во всяком случае, именно так показалось Гольдману. Эффект устрашения пропал втуне. — То есть для вас подобные безобразия — обычное дело? В прежние времена за такое не только из комсомола, за такое из школы — поганой метлой! С волчьим билетом! На Гольдмана, наблюдающего за этим тщательно выстроенным приступом «праведного гнева», внезапно напал острый приступ отвращения к происходящему. Нет, ну что за дворовый драмкружок?! — Тоскуете по прежним временам? — стараясь быть крайне вежливым, осведомился он. — Светлая память товарища Сталина покоя не дает? Может, этих пацанов еще и к десяти годам без права переписки приговорить? На Енисей, лес валить? Расстрел на месте — и никакой пощады? «Ой, Лешенька! Эк тебя несет-то!» — отчего-то радостно отозвался у него внутри некто голосом Лизки. — Еще что-нибудь имеете сказать? — как это ни парадоксально, но директор выглядел гораздо более довольным собой и жизнью, чем до пылкого гольдмановского монолога. Хотя, казалось бы: куда еще-то?! — Нет, благодарю, — Гольдман расслабленно откинулся на спинку стула, словно это было не гнусное казенное орудие пыток, а родное, очень правильно продавленное, домашнее кресло. — Короче говоря, Алексей Евгеньевич, сугубо между нами: я вас отлично понимаю. Дети во все времена — дети. И проблемы с ними во все времена приблизительно одинаковые. Разумеется, никаких жестоких карательных мер мы к вашим хулиганам применять не будем. Ни лесоповала, ни тем паче расстрела. В субботу жду вас вместе с зачинщиками данного инцидента и их родителями у себя в кабинете. Часа в… — он озабоченно полистал настольный календарь и несколько секунд что-то высчитывал, наморщив лоб. Лоб у него, к слову, был высокий и, как бы сказала мама, вполне благородный. Правда, с точки зрения Гольдмана, эта деталь вряд ли компенсировала все остальное: блеклые рыбьи глаза, острый носик, тонкие губы и отвратительный характер. — Часа в три. Да. Подойдет. Гольдман встал, готовясь уйти и боясь признаться даже самому себе, что, похоже, на сей раз отделался легким испугом. И хорошо, что не успел порадоваться. Потому что, как выяснилось, до сих пор это у них с директором была лишь присказка. А вот сказка… — И, кстати, Алексей Евгеньевич, хочу вас предупредить заранее: с нового учебного года вы в этой школе больше не работаете. Так что советую начать формулировать «по собственному желанию». — Что?! — не поверил своим ушам Гольдман и от потрясения едва не рухнул обратно на только что покинутый стул. — На каком основании, можно узнать? — Основание… — директор постучал по губам кончиком прозрачной шариковой ручки, которую за каким-то чертом весь разговор постоянно вертел в руках. — Вы меня раздражаете. Нет! Вы меня бесите. Я не могу с вами работать. Один из нас должен уйти. Полагаю, очевидно, что это — не я. Гольдман почувствовал себя Алисой, провалившейся в кроличью нору. «Надо же! Все чудесатее и чудесатее! Или же чудестраньше?» Реальность стремительно вращалась вокруг него, сталкиваясь невидимыми пластами и гремя хрустальными сферами. — Но… — попробовал было возмутиться он, однако директор прервал его резким взмахом руки. — Вы — отличный педагог. И я это признаю. И вы очень неплохой классный руководитель, раз исхитряетесь держать в узде даже эту вашу банду. Родители вас слушаются, что немаловажно. С другой стороны… — он привстал со своего места, опираясь на судорожно сжатые кулаки, и закончил, пристально глядя Гольдману в глаза. (Почему-то подумалось, что, наверное, именно так смотрел когда-то государь Николай Первый на мятежного поэта Пушкина после разгрома декабрьского восстания. Чувствовать себя хоть немножко Пушкиным было лестно. Говорят, тот тоже имел не слишком внушительный рост.) — Я вас ненавижу, Гольдман. Просто-таки видеть не могу, слышать не могу, в одной комнате с вами — задыхаюсь. Увольняйтесь. Всем станет легче. — А если нет? — как загипнотизированный этим ледяным, доходящим до самого сердца взглядом, Гольдман тем не менее попытался трепыхаться. Отчего-то особенно удачной аналогией казался кролик, храбро прущий на глядящего в упор удава. — Если не уволюсь? — Тогда я уволю вас по статье, — директор сел обратно в свое кресло и радостно улыбнулся, демонстрируя великолепные, совершенно здоровые белые зубы. — Должны помнить, раз уж вы такой знаток отечественной истории: «Был бы человек, а статья найдется». Ох, как же Гольдман не переваривал эту гнусную присказку! — Значит, до конца учебного года? — на всякий случай зачем-то переспросил он. — Точно. Проведете в своем девятом выпускной — и с богом! В светлое завтра. Но уже где-нибудь в другом месте. — Не боитесь, что я все же рискну посопротивляться? — Попробуйте. Впрочем, почему-то я уверен, что эффектное самоубийство на потеху публике — не ваш жанр. «Вот и поговорили, — устало подумал Гольдман, покидая директорский кабинет. — От судьбы не уйдешь. Простите меня, Нелли Семеновна. Я старался. Кстати, журнал надо все-таки в учительскую занести. Не тащиться же с ним домой. Глупость какая!» Как выяснилось, он и впрямь во время этого до ужаса странного, какого-то даже порой абсурдного разговора машинально продолжал прижимать к себе журнал девятого «Б» — как щит. — Алексей Евгеньевич, у вас все в порядке? Почему-то, когда твой собственный, пусть не самый лучший, но все же в целом надежный мир рушится, кажется, что ты остался один посреди вот этого внезапного апокалипсиса, а вокруг — пустота. Только где уж! К счастью — или нет? — всегда найдется человек, который именно в данный момент срочно-срочно проверяет в углу учительской какие-то ребячьи работы с яркими рисунками и схемами. Например, с одной из них Гольдману весьма оптимистично улыбался скелет. — В порядке, Милочка, все в полном порядке. Наверное, что-то не так было с его нынешним голосом, потому что Милочка Орлова (биологиню все, даже школьники, звали исключительно «Милочка» и никогда — по имени-отчеству) метнулась к поблескивавшему гранеными боками на подоконнике графину с водой, стремительно налила почти до краев обретавшийся там же сомнительной чистоты стакан (предварительно, впрочем, для проверки засунув в него нос и, очевидно, сочтя годным) и вручила его Гольдману. — Пейте! И Гольдман выпил. Как ни странно, ему тут же полегчало: то ли от прохладной воды, то ли от обыкновенных человеческих доброты и заботы. Ледяное «Я вас ненавижу!» до сих пор гулким набатом звенело где-то в глубине черепа. Гольдман воткнул журнал в соответствующую ячейку и устало плюхнулся на приткнувшийся в углу потертый от времени, но когда-то вполне себе кожаный диванчик (с валиками-подлокотниками и высоченной прямой спинкой, обитой специальными мебельными медными гвоздями). — Вот за что этот хрен меня ненавидит, а? Гольдману казалось, что он пробормотал фразу себе под нос, но, похоже, у него и со слухом нынче происходило что-то не то, потому что на вопрос, как ни странно, отозвалась все та же, еще не успевшая вернуться к прерванному занятию Милочка: — Да какие там тайны? Пидор он! Гольдман вздрогнул. Во-первых, за почти десять лет, что ему довелось работать с Милочкой Орловой (а пришли они в среднюю школу номер двадцать семь в один год), он ни разу не слышал из очаровательных уст коллеги ни единой грубости или пошлости. Даже довольно суровая в своих суждениях Нелли Семеновна иронично-ласково именовала ее «лучом света в темном царстве» и «тургеневской девушкой». Во-вторых, слово «пидор», которое Гольдман по понятным причинам ненавидел всеми фибрами души, в исполнении Милочки звучало вовсе не как ругательство, а как… определение биологического вида, что ли. И наконец… Гольдман осторожно осмотрелся (в учительской, кроме них двоих, никого не оказалось) и на всякий случай подошел к двери, чтобы проверить: достаточно ли плотно та закрыта. — Не переживайте, Алексей Евгеньевич, — словно прочитав его мысли, проворковала Милочка. — Здесь прекрасная звукоизоляция. Старое здание — возводили на совесть. А начальство уже отбыло, пока вы тут водичкой давились. Мимо протопало. Этакие шаги командора — по коридору. Я их из тысячи узнаю. У меня слух хороший. «Что за женщина! — с восхищением подумал Гольдман, поймав себя на том, что улыбается. Хотя улыбка нынче вроде бы была и не особенно ко времени. — А мы над ней всю дорогу кудахтали, как над нежным цветком! Да она сама кого хочешь в шеренгу по три построит!» И еще подумал, что если бы ему совсем чуть-чуть, хоть самую капельку, нравились девушки, то вот в эту Милочку Орлову, каким-то чудом внезапно выглянувшую из-за своей вечной умилительно беспомощной маски, он бы непременно влюбился, наплевав на ее весьма сурового мужа-военного и на многолетний совместный педагогический стаж. А Милочка между тем уселась обратно за свой стол, притянула к себе очередную работу, вооружилась красной ручкой и, зыркнув в сторону стены, за которой располагался директорский кабинет, мстительно повторила: — Пидор! Тут Гольдман все-таки решился уточнить: — Считаете, директор у нас — личность нетрадиционно ориентированная? И мое скромное присутствие взывает к его темным инстинктам? — при этом он томно возвел глаза к потолку и принял манерную позу, дабы полностью соответствовать шаблонному образу гея, сложившемуся в воображении обывателя. Сам он ни на мгновение не думал, что директор — гей, вожделеющий гольдмановского сомнительной прекрасности тела. Не было в его лице ни жаркого огня страсти, ни даже малейшего проблеска похоти. «Может, латентный? — (Да, он нынче мог употреблять и такие умные слова. Спасибо газете «СПИД-инфо» и просветительским статьям доктора Кона.) — Ненавидит себя, а уничтожить жаждет меня». От размышлений его отвлек заливистый хохот Милочки. — Нет, что вы! Он у нас пидор — по сути, а не по ориентации. Против тех, которые по ориентации, я ничего не имею. Каждый волен быть тем, кем его создала природа, — и она пристально взглянула на Гольдмана. «Знает! — ужаснулся Гольдман. — Откуда-то знает. — А потом вдруг успокоился и спросил себя: — Ну и что? Донос кинется строчить? Милочка? «Луч света»? Да ни за что! Да и вообще, меня через два месяца уже здесь не будет. Кому какое дело?» А Милочка, внезапно став убийственно серьезной, поинтересовалась: — Вы действительно не в курсе, где исхитрились перейти ему дорогу? — Нет, — покачал головой Гольдман. — Мы и знакомы-то без году неделя. Только на педсоветах и встречаемся. Ну, или когда мои орлы чего начудят. — Орлы у вас замечательные! — на щеках Милочки появились две очаровательные ямочки. — Один Иванов чего стоит! Талант! Думаю, ему прямой путь в шоу-бизнес — людей развлекать. — В киллеры ему прямой путь, этому Иванову, — не согласился Гольдман. — Убивать будет виртуозно, с огоньком! — Ох, несправедливы вы к парню, Алексей Евгеньевич! А что касается драгоценнейшего директора… Так он вас ненавидеть стал еще до того, как в нашу школу пришел. — Да? — изумился Гольдман. Все это чем дальше, тем больше напоминало какой-то нелепый сериал в духе «Рабыни Изауры»: страшные тайны и подковерные интриги на скромной мексиканской (или бразильской?) фазенде. — Еще бы! Вера Павловна ведь хотела вас после себя директором оставить: мужчина, молодой, надежный. Педагог, опять же, вполне перспективный. В гороно ходила, в минобр писала. Однако там у кого-то наверху совсем другие планы на сей счет оказались. Ну и… Имеем то, что имеем, — она поморщилась. — А вы, что, правда не знали? Гольдман сидел совершенно оглушенный. Вот те на! Его? Директором школы? Если бы Вера Павловна не умерла с полгода назад, он бы наведался к ней домой с каким-нибудь красивым тортом и букетом цветов. Цветы, конечно, можно и на могилку, но торт уже там будет без надобности. Пришлось несколько раз моргнуть, чтобы не дать пролиться из глаз непотребной сентиментальной влаге. Милочка с деловым видом уткнулась в свои проверки. Лишь красная ручка не летала над листами, а почему-то замерла в одном положении — словно к чему-то прислушивалась. * * * Придя домой, Гольдман, не раздеваясь, набрал на телефоне номер Михеевской обсерватории и попросил позвать Амбарцумяна. — Эд, привет! Тебе до сих пор нужен компаньон по выращиванию кабачков? Нужен? Окей. Тогда как насчет июля? Нет, не на лето. На… Пока не прогонишь. Идет?
3450 Нравится 1579 Отзывы 1593 В сборник
Отзывы (241)