«Провожают умершее лето, Служат панихиду тишины...» Александр Вертинский
* * * Помыться с дороги — дело святое. Особенно когда ванна. И после практически месяца отсутствия доступа к этому благу цивилизации. Нет, Гольдман любил баньку (изредка и уже слегка выстудившуюся — большего сердце не допускало), и душик по окончании трудового дня — тоже приятно, но вот ванна… И ничего, что вода не идеально голубая, как в каком-нибудь кино (память услужливо подкинула: «Или в бассейне!» — но он ее безжалостно заткнул), зато можно расслабиться и лежать сколько душе угодно. И ни о чем не думать. Ни о чем. Впрочем… Гольдман сладко потянулся. Кажется, вода все-таки успела немного остыть, а значит, пора было выбираться. Скоро явится Юрочка. Гольдман, как и всегда, позвонил ему перед приездом в город. Осведомился насчет планов на выходные, выразил скромное пожелание лично лицезреть и, так сказать, осязать. Поманил бутылкой водочки, настоянной на эстрагоне из запасов Сурьмина. Тот еще змей-искуситель! А Лозинский и не сопротивлялся. Похоже, и у него внезапно образовался спокойный вечерок. Или же жаждал поделиться с милым другом своими успехами на ниве отечественного телевидения. (С некоторых пор Юрочка подвизался на местном развлекательном канале и страшно этим гордился. Вроде бы у него там даже была собственная передача.) Гольдман уже вымылся и почти досуха вытер ставшее от горячей воды розовым, точно у молодого поросеночка, тело, когда зазвонил телефон. «Если это Юрочка решил предупредить, что не придет — я его без затей убью! Испепелю. Прямо по телефону. И горстки пепла не останется». Однако когда он ухватил трубку, там что-то щелкнуло, и наступила тишина. Наверное, кто-то ошибся номером. Гольдман с удовольствием облачился «в цивильное», как он, смеясь, именовал свои домашние, выношенные чуть ли не до дыр старые джинсы и какую-то до отвращения растянутую линялую футболку. Не перед Юрочкой же ему выпендриваться! Все равно первое, что они делают во время таких вот свиданий — судорожно срывают друг с друга одежду. А что? За месяц кто угодно соскучится. По крайней мере, Гольдман в их «медвежьем углу» однозначно соскучивался. А Юрочка если и притворялся, то весьма талантливо. В Михеевке не только у Гольдмана — у всех, кроме семейных, с личной жизнью было… не очень. Ушлый Амбарцумян нашел себе зазнобу где-то в деревне, куда и мотался при любой возможности на жутко дребезжащем велосипеде. К Лидочке наезжал муж. (Хотя она и жаловалась, что при данном раскладе развод в их семействе грянет раньше, чем наберется материала на проклятую диссертацию.) Сурьмин пару раз был пойман за краткосрочными романами со студентками-практикантками, что при его склочном и нелюдимом характере вызвало в коллективе скорее радостное оживление (ничто человеческое таки, да!), чем негодование. А у Гольдмана... У Гольдмана оставались лишь надежды на встречу с Юрочкой да собственная верная рука. Так что если Лозинский сегодня вдруг решил его обломать… Ну нет! Юрочка не такой! Гольдман хмыкнул. Вот и выражаться он уже начал, как какая-нибудь романтическая героиня бульварных книжонок с розой на обложке. Та, у которой от страсти «грудь напряглась и соски отвердели». (Довелось однажды перехватить подобное чтиво у Лидочки во время ночного дежурства, дабы не вырубиться прямо на рабочем столе.) В дверь позвонили. «А вот и наш страдающий от нетерпения герой! Сейчас проверим, у кого там что… отвердело!» — Леша. «Все-таки я, похоже, заснул. И хорошо еще, если на собственном диване, а не на дежурстве, не успев в срок снять показания с датчиков. То-то будет позор!» — Юра. Может, ему и снился сон, но какой-то неправильный, мрачный, больше напоминавший кошмар. У стоявшего на пороге Юрки было страшное, совершенно белое, «опрокинутое», как говорила мама, лицо. Словно он как-то разом вдруг постарел на десять лет и сравнялся по возрасту с самим Гольдманом. Да нет! Гольдман, который только что разглядывал свою физиономию в зеркале в процессе бритья, явно годился этому новому Блохину в щуплые младшие братья. — Можно я войду? Гольдман понял, что завис, перегораживая проход, и торопливо сделал несколько шагов назад. Как бы они ни расстались когда-то, в данный момент Юрке, без всякого сомнения, требовалась помощь. Тот вошел, стянул с головы черную кепку с длинным козырьком, долго не мог сообразить, куда ее пристроить, потом просто сжал в кулаке и замер, глядя в пустоту прозрачными, точно слепыми, глазами. Гольдман отобрал проклятую кепку, молча констатировал, что ткань — влажная. Неужели за то время, что он предавался гедонизму в ванне, на улице пошел дождь? Но ведь на протяжении всего пути от жэдэ вокзала до дома в окно троллейбуса игриво заглядывало солнце… В Михеевке же и вовсе с утра полоскалось в вышине абсолютно безоблачное небо. А тут… дождь? — Давай свою ветровку, не стой столбом. И ветровка у Юрки также оказалась влажной. Не мокрой, так — совсем чуть-чуть, словно в тот далекий день, тоже в августе, когда Юрка еще только собирался в армию, и они вдвоем стояли у подъезда — горько и безнадежно. Что-то, похоже, не везет им обоим с августом! И с погодой. — Юр, проходи на кухню. Я тебя чаем напою. Будешь чай? С мятой? В Михеевке росла просто роскошная мята. И Гольдман зачем-то сушил ее целыми снопами и делал запасы, будто какой-нибудь средневековый алхимик, помешанный на успокоительных зельях. Юрка посмотрел на Гольдмана и на свою ветровку, которую тот все еще держал в руках, ожидая, когда появится возможность развернуться в крохотной прихожей, а потом вдруг обронил: — Она, наверное, землей пахнет. — Что? — Гольдман удивился, вмиг почувствовав себя Дон Жуаном, к которому внезапно обратилась каменная статуя. С той лишь разницей, что Юрка никогда прежде не вызывал у него ассоциаций с каменной статуей. И вот это казалось самым неправильным в сложившейся ситуации. — Землей, говорю, пахнет. Водка у тебя есть, Леш? — Ты же не пьешь… — Сегодня — пью. Так есть или нет? И он прошел на кухню — как был, в грязных после хождения по улице кроссовках. Испачканных глиной. Гольдман отлично знал эту чертову глину — можно сказать, в лицо. Или на ощупь. Ладонями и губами. (Хотя, конечно, в действительности до этого ни разу не доходило — исключительно во снах. Так что да, знал.) Кое-как зацепив трясущимися руками Юркину ветровку за жалобно брякнувший крючок вешалки, он поспешил в комнату, где дожидалась своего часа та самая сурьминская водочка на эстрагоне. Никаких «Распутиных» или там «ЛЕмонов» — обычная «Русская», целебный продукт, сила природы. И травка с их собственного огорода внутри — как водоросли. Красиво. Юрка сидел на своем привычном месте в углу и смотрел в пустоту. Гольдман молча достал из шкафчика два граненых стакана (почему-то представлялось жутко неправильным сейчас оставить Блохина пить в одиночестве), вскрыл настойку, покопавшись в холодильнике, извлек замороженное сливочное масло и банку варенья (оказавшегося прошлогодним, слегка засахаренным, смородиновым). Покромсал батон, купленный по дороге. Больше в доме ничего не водилось — он понадеялся на Лозинского, который всегда на их свидания приносил щедрую закусь и бутылочку чего-нибудь этакого. Впрочем, много наливать в стаканы Гольдман все же не стал. Мало ли как отреагирует строптивый Юркин организм на ударную дозу алкоголя? Раньше Блохин вот это все не слишком-то жаловал. Юрка взял стакан двумя руками, даже не поперхнувшись, опрокинул в себя, пробормотал: — Теплая, блядь. Гольдман подсунул ему бутерброд с маслом и вареньем — закусить, но Юрка, отмахнувшись от него, потянулся к бутылке и набулькал себе еще полстакана. — Юр… — Давай, Леш, выпьем за моего сына. За Ванечку. Пусть ему… «Земля будет пухом», — в ужасе закончил про себя оборванную на середине фразу Гольдман. Молча выпили. Гольдман сделал всего один глоток, стараясь совладать с ухнувшим куда-то сердцем, но Юрка посмотрел укоризненно, и пришлось пить до дна. За мальчика Ванечку. — У меня, Леш, сын умер. Вот такие дела. Казалось, слова даются ему с трудом: точно кто-то пытается запустить проржавевший насквозь часовой механизм, а шестеренки отказываются вращаться и только иногда, цепляясь друг за друга зубцами, все-таки издают какой-то отвратительный скрежет. Наверное, нужно было выдохнуть в ответ что-нибудь типа: «Как?!» или «Что случилось?!» Что-нибудь… правильное, адекватное. Но Гольдман всем своим нутром чувствовал: Юрке сейчас это «правильное» напрочь не нужно. Нужно просто дать ему выговориться. Или вымолчаться. Или даже выплакаться — как пойдет. Самому. Все равно поезд уже сорвался с рельсов и на полной скорости летит под откос. — Ему три года на днях исполнилось. Представляешь? Совсем большой. Прежний Юрка от такого объема выпитого уже давно сполз бы под стол и улегся там, свернувшись в клубок. (Гольдман подозревал, что именно так спят медведи в своих зимних берлогах.) А у этого, нового, Юрки был абсолютно трезвый взгляд и мертвые сухие глаза. Пришлось налить ему еще. Иногда алкоголь — вовсе не вредная привычка, а самое настоящее лекарство. — Выпьем, Леш, за Ванечку! Они выпили. — Такой смешной, Леш! На меня похож ужасно. И буква «эр» ему не давалась так же, как мне в детстве. Безумно хотелось подойти, обнять, согреть своим теплом. Но Гольдман знал: исключено. Рано. Пока из него все эти осколки разбитого вдребезги наружу торчат, их нельзя загонять внутрь, под кожу — могут там остаться навсегда. Значит, требовалось лишь наливать и слушать. И ненавязчиво подталкивать под руку бутерброд с вареньем. И с каким-то необъяснимым облегчением смотреть, как медленно, словно нехотя, откусывает, жует… жует! Глотает. Затем откусывает еще. И еще. Жадно, почти со стоном блаженства, глотает. Ап! — и бутерброд превращается в воспоминание. К счастью, у Гольдмана имелась в запасе еще парочка. — Юр, когда ты в последний раз ел? Блохин взглянул на него недоуменно. Слизнул с губ варенье. Задумчиво потеребил мочку уха. — Вчера? Нет. Или позавчера? Не помню, Леш. Не до того как-то было, понимаешь? Гольдман понимал. «Тебе бы сейчас супчику. С лапшой. Пирогов там, как положено. Почему ты не на поминках, Юр?» Но спрашивать ничего не стал. Молча поставил на плиту чайник. В конце концов, водка никоим образом не отменяла обещанный чай с мятой. Кстати, с бутербродами с вареньем чай предпочтительнее, чем спирт. В дверь позвонили. Этот игривый звонок Гольдман узнал бы из тысячи. Только Лозинский всякий раз, приходя в гости, изображал на дверном звонке то ли фугу Баха, то ли арию тореадора. Юрка посмотрел вопросительно. «Дьявол, как же не вовремя!» — Когда закипит — выключишь. Я быстро. И лишь дождавшись ответного кивка, отправился открывать дверь. — Алешенька! До чего же я скучал, ты не представляешь! — как всегда, ворвавшегося в прихожую Лозинского сразу стало слишком много — с откровенным перебором. — Отнеси, плиз, зонт в ванну, с него льет, как черт знает что! Погода совершенно испортилась. Если бы не ты, сидел бы дома, завернувшись в плед, пил бы кофе и читал Кафку. В подобную погоду нет ничего лучше Кафки, как думаешь? Разве что ты!.. Ты лучше Кафки! Определенно! В такие минуты справиться с Лозинским можно было всего одним способом: прижать к стене и заткнуть ему рот поцелуем. А затем — отволочь на диван. Но не сегодня. Сегодня у Гольдмана имелись абсолютно другие первоочередные цели и задачи. Юрка. И гори все остальное синим пламенем! Включая месье Лозинского с его зонтом. — Извини, но планы изменились. — Алеша, ты шутишь? Вид у Юрочки сделался удивленный, даже слегка ошарашенный. При всех своих недостатках, Гольдман никогда не вел себя с любовником точно распоследняя скотина и хам. — Юр, у меня тут форс-мажор. Честное слово. Я позже тебе все объясню. — Форс-мажор, говоришь? — молниеносным ловким и гибким движением, какого от него трудно было ожидать, Лозинский обогнул Гольдмана и заглянул ему через плечо. — А-а-а! Нынче оно так называется? «Пиздец! — подумал Гольдман. — Юрке сейчас только вот этой встречи не хватало… для полноты картины…» Вся сцена мучительно напомнила тот давний, но совершенно незабвенный Новый год. «Пожалуйста! — он не знал, какому богу молится, но отчего-то почти отчаянно прошептал про себя: — Пожалуйста!» А потом решительно и резко оттолкнул любопытствующего Лозинского обратно вглубь коридора, да так, что тот едва не упал, в последний момент зацепившись за висевшую на вешалке одежду. — Юр, все позже. А теперь — уходи. И быстро. Лозинский сверкнул на него из темноты глазами и пробормотал, как бы себе под нос, но в действительности довольно отчетливо: — А ведь это тот самый мальчик — племянник из Ленинграда… кажется? Подрос. — Уходи. Гольдману показалось, что коль скоро Лозинский немедленно не исчезнет, то он попросту выкинет его из квартиры: и сил хватит, и решимости. Но Юрочка не пожелал связываться со ставшим вдруг не совсем адекватным Гольдманом, а сам понятливо выдвинулся за дверь. — Знаешь, как говорят умные люди? «Если надо объяснять — то не надо объяснять». Я не дурак, Алешенька. С этими словами он сунул Гольдману пакет с продуктами, который все еще держал в руках, и, постукивая своим длинным пижонским зонтом-тростью по решетке перил, сбежал вниз. — Ушел? — спросил Юрка. — Да. — Извини, я, похоже, нарушил твои планы. — Такие планы — грех не нарушить, — пожал плечами Гольдман. К добру или к худу, но впервые с той минуты, как полумертвый Блохин возник на пороге его квартиры, они говорили о чем-то вполне обыденном, даже будничном. «Я бы сейчас не отказался от бодрящей сцены ревности». Шутка получилась так себе, без огонька. Но, что называется, «спасибо господу и за малые милости!» Гольдман принялся разбирать принесенные Лозинским продукты: банка шпрот, банка заграничных ананасов — кусочками, какая-то полукопченая колбаса, коробка «Вишни в шоколаде». («Что я ему, баба, что ли?») Обожаемое Гольдманом «Киндзмараули». Вино он убрал на подоконник, а вот остальное выставил на стол. А вдруг Юрке захочется сладкого? Ему не повредит. При этом никакие морально-этические проблемы Гольдмана в ту секунду не волновали — еда и еда. Большое человеческое спасибо! От сервировки стола его отвлек блеклый голос Юрки: — Это твой… друг? — Да, — кивнул Гольдман, — дружим… домами. («И постелями».) — Я его уже видел… кажется. — Давно. Только тогда он еще не был… другом. — А-а!.. — на этом интерес Юрки к происходящему потух так же внезапно, как и загорелся, а глаза снова стали напоминать холодный седой пепел. Гольдман заварил чай, и на кухне запахло летом. — Юр, поешь. Колбаса неплоха. А хочешь, ананасы открою? — Ты тоже… поешь. — Само собой. Пока Гольдман разливал по чашкам чай, вскрывал банку совершенно сумасшедшим образом пахнущих шпрот, оставив ананасы «на потом», сдирал хрустящий целлофан с конфет, Юрка опять наполнил их стаканы. — Знаешь, как погиб Ванечка? Просто утонул. На даче. Пока я, мудак, деньги зарабатывал, наплевав на собственного ребенка. — Юра! Гольдману, отлично видевшему, чего эти откровения стоят его Юрке, хотелось остановить, заставить замолчать, но плотину уже снесло, и слова полились, точно раскаленный чугун из доменной печи, как это показывали в советских фильмах, воспевавших доблестный труд сталеваров: страшно, мощно и смертоносно. — Они на дачу поехали. У Ленкиной тети избушка-развалюшка имеется в каких-то жутких ебенях. Туда добираться — поседеть от старости успеешь. Сначала — на электричке, потом — штурмуем автобус. Ваньку через окошко внутрь передавали, чтобы его во время посадки не задавили. Но зато — воздух! природа! овощи-фрукты-ягоды со своего огорода! Блядь! — кулак Юрки со всей силы жахнул по ни в чем не повинному кухонному столу, и Гольдман отстраненно подумал, что ничуть не удивится, если стол сейчас рассыплется на крохотные запчасти. Но тот выдержал, личным примером подтвердив лозунг: «Советское — значит лучшее!» — И Ленка на этом огороде вместе с матерью цельными днями впахивала. А Ванька… — он опрокинул в себя очередную порцию водки, причем создавалось впечатление, будто Юрка и не почувствовал, что именно пьет, и на миг крепко-крепко зажмурился, — Ванька вокруг бегал. А там в конце участка — речка. Мы смеялись: «Речка-говнотечка!» Мелкая… Мне — чуть выше колена… Местами — по пояс… А ему… Гольдман больше не мог смотреть на этот ужас со стороны. Плюнув на все, подошел к Юрке, обхватил руками его голову, притянул к себе, прижал. Тот, похоже, не обратил на это внимания, продолжая бормотать: — А ему хватило. Блядь! Лешка! Две взрослые бабы. Один маленький мальчик. Не уберегли. Когда искать бросились, уже поздно было, понимаешь? В этой сраной дыре даже медпункта не оказалось… Телефон — единственный на всю деревню… Скорая из райцентра ехала — три часа… Только смерть констатировали. За что, Леша?! Юрка плакал тихо, практически без всхлипов, лишь отчаянно обнимал Гольдмана за пояс, вжимаясь лицом в ставший влажным от слез хлопок футболки. Словно дождь теперь шел не только на улице, а как бы… везде. «Слезы — это замечательно, — думал Гольдман, разрываясь на части от невозможности хоть как-то облегчить Юрке его неподъемную ношу, как-то всерьез помочь. Разве что... вот так. Добрый доктор Лев Ауэрбах всегда говорил маленькому Лешке: «Если болит — надо плакать. Невыплаканные слезы — верный путь к инфаркту». — Ты плачь, мой хороший. Плачь». Короткие волосы на затылке не кололи ладонь, как прежде. Юрка изменил прическу, оброс. На шее закручивались влажные завитки. И все-таки это был он, тот самый Юрка, каким его помнили гольдмановские руки. Когда всхлипывания стали реже, Гольдман осторожно сказал: — Пойдем, умоешься. — Я сам. Должно быть, Юрке до ужаса неловко, что он вот так, внезапно, продемонстрировал кому-то собственную слабость. Гольдман его понимал, хотя, несомненно, все же почти до боли желал бы оказаться именно тем человеком, рядом с которым даже сильному Юрке не зазорно плакать. Потому что ближе никого нет и не будет. Блохин вернулся из ванной бледным и собранным, с красными глазами и сжатым в узкую полоску ртом. Сразу захотелось поцеловать родной горький рот, заставить его расслабиться, оттаять. «Не в этой жизни». — Леш, я, пожалуй, пойду?.. — прозвучало, впрочем, не слишком решительно. Гольдман взглянул на застрявшего в дверях кухни Юрку и полез в ящик с картошкой: проросла? не проросла? Вроде есть еще можно. А то одними ананасами с водкой сыт не будешь. — Ну… Если ты куда-нибудь торопишься. — Никуда не тороплюсь. Просто… Это было ошибкой... Приходить к тебе. Сначала… сам все испоганил и бросил тебя… А как прижало… Пришлось прервать попытки вытащить из ящика клубни покрепче и поприличнее, подойти к Юрке, ухватить за рукав свитера, засунуть обратно на насиженную табуретку. — Блохин, кончай страдать херней! Пришел — и правильно сделал. Тебе сейчас одному оставаться — вообще не выход. И домой идти ты, как я догадываюсь, не больно-то хочешь. — Видеть их не могу, — выдохнул Юрка. — Вот веришь? Понимаю, что, по сути, никто не виноват, а боюсь убить. Ленку чуть не придушил, когда встретились — еле оттащили. На работе «уазик» выпросил, чтобы… гроб привезти. На заднем сиденье везли. Маленький. Так я баб даже в машину не пустил — боялся, сотворю что-нибудь… не то. Они на автобусе добирались. Им же тоже плохо, да? А я один — с Ванькой. На заднем сиденье. Гроб-то маленький. Водила наш, хлебокомбинатовский, по-моему, боялся, что я свихнусь там на хрен. Я Ваньке песенки пел всю дорогу. Он любил песенки из мультиков. И про рыжего-конопатого. И из Винни-Пуха. И из Бременских… Я их все наизусть, оказывается, помню… Представляешь? Гольдман поставил почищенную картошку вариться на плиту. Налил в Юркин стакан еще водки. (Бутылка заканчивалась, лишь водоросли болтались на дне, а Блохин до сих пор сохранял пугающе трезвый вид.) Следовало накапать себе чего-нибудь… сердечного, однако было не очень ясно, как оно сочетается с уже принятым внутрь алкоголем. Впрочем, по сравнению с тем, что переживал сейчас (в который раз, память-сука!) Юрка, легкая боль где-то за грудиной ощущалась привычной и не стоящей внимания. — Знаешь, я тут подумал… Может, это мне наказание за… — («Если он скажет: «За нас с тобой», — я…») — …за то, что я тогда тебя предал, а? Ведь я тебя предал, Лешка, как ни крути! Не хотел, правда. Чего-то пытался доказать самому себе, что мужик… нормальный… такой, как все. Доказал. Кому от этого стало лучше? Ваньке? Гольдман почувствовал, как в голове плеснуло кипятком и что-то горячее подступило к глазам. — Юр, даже думать не смей! Нет никакого бога, наказывающего за грехи! Нет никакой судьбы! Есть только мы. Есть сосулька, которая срывается с крыши и убивает случайного прохожего. А остановился бы завязать шнурок — остался бы жив. Мне один знакомый рассказывал: поехали наши туристы в Париж. Повели их смотреть главный тамошний собор — Нотр-Дам. А оттуда, сверху, какая-то местная девица решила спрыгнуть, чтобы свести счеты с жизнью. И прыгнула. А попала на стоящего внизу туриста. Турист — сразу насмерть. А эту дуру еще на «скорой» до больницы довезли. И там уже она… Понимаешь? Человек просто мечтал увидеть Париж. Уголки Юркиных губ дрогнули в неуверенной улыбке. Дурацкая история, ага. По абсурдному жуткая. И в чем-то при этом смешная. — Откуда ты знаешь? Может, за свою жизнь этот мужик умудрился нагрешить… по полной? Жене изменял. Детей бил смертным боем, а? — Если бы с нас подобным образом взыскивали грехи, мир бы давно вымер. Тебе не кажется? Ответа он не дождался — в прихожей зазвонил телефон, и Гольдман метнулся к нему. Межгород. Звонил Амбарцумян с просьбой заглянуть в понедельник на кафедру, прихватить какие-то мегаважные бумаги и парочку зарубежных журналов, приходивших на адрес универа. — Так я, выходит, возвращаюсь не завтра, а в понедельник вечером? — на всякий случай уточнил Гольдман. — Да хоть во вторник утром. Никому ты здесь особо не нужен. Начальство — в отпуске. Я — за главного. Правда, Сурьмин твой без тебя совсем взбесился от одиночества — скоро на людей бросаться начнет. Злобная тварь! — Чего это он «мой»? — удивился Гольдман внезапным выводам приятеля. — Мы с ним просто вместе работаем над статьей. Ну и… В шахматы иногда играем. И то я чаще всего проигрываю. — Уж и не знаю, чего ему больше не хватает: то ли статьи, то ли шахмат? А может, ты единственный, кто не пытается его убить после часа общения. Впрочем, до вторника мы с ним как-нибудь поборемся. Отдыхай. — Спасибо! — с искренней признательностью отозвался Гольдман. Не хотелось ему возвращаться в Михеевку, оставляя Юрку в таком разобранном состоянии. Когда он вернулся на кухню, Блохин спал, уронив лицо на сложенные на столе руки. На плите вкусно булькала картошка, а в чашках стыл так и не допитый чай. С мятой. * * * Почти всю ночь Гольдман не сомкнул глаз — смотрел на тихо сопящего на нерасправленном диване Юрку. (Едва не сдох, пока волок совершенно бессознательное и от того еще более неподъемное тело из кухни.) А под утро, когда серый рассвет прокрался в комнату сквозь не задернутые до конца шторы, все же вырубился в своем потрепанном, зато родном, кресле. А когда проснулся — Юрки в квартире уже не обнаружилось. Аккуратно свернутый плед лежал на краю дивана, подушка еще хранила отпечаток чужой головы там, где Юрка прижимался к ней щекой этой ночью. А главное — тишина. Про подобную говорят — «мертвая». И дело было вовсе не в шорохе шагов или бряканье посуды, а в полном отсутствии второго — такого знакомого, пускай и практически неслышного — дыхания, без которого… Тишина. «Доживем до понедельника? Никому-то ты здесь, Гольдман, как выяснилось, особо не нужен. Можно и уехать: электричка в двенадцать — еще успеешь. Ах, да! Эдька! И статьи. Может, позвонить Лозинскому, извиниться за вчерашний жестокий облом?» Впрочем, даже ему самому было очевидно, что никуда он звонить не станет. Не в этот раз — точно. Не сейчас, когда потертая наволочка диванной подушки все еще пахнет Юркой и до сих пор чуть-чуть влажная от его слез. Гольдман вдруг осознал, что уже с полчаса просто лежит на диване лицом вниз, уткнувшись носом в ту, Юркину, подушку, и заставил себя пойти умыться и поставить чайник. Умыться, побриться, причесаться («На лешего похож!» — смеялась над ним когда-то мама), достать из холодильника почти не тронутые накануне деликатесы. Есть-то надо! Крутой, однако, завтрак: шпроты с ананасами. Остывшую за ночь вареную картошку он оставил на обед. Или все-таки сходить в магазин? Завтракал медленно, не очень понимая, что именно в данный момент ест. Потом так же медленно мыл посуду, прибирался, подметал пол. Потом все же вознамерился посетить магазин. Тащился до гастронома тяжело, нога за ногу, да и обратно — ничуть не лучше. Вчерашний, вконец разошедшийся к вечеру дождь нынче превратился в легкую морось — даже не вымок толком, пока шатался туда-сюда. Дома переоделся, посидел на диване, бездумно пялясь в черноту телевизионного экрана. А потом брякнул дверной звонок. «Лозинский пришел выяснять отношения?» — жестко осадил Гольдман свое уже за каким-то чертом сорвавшееся в галоп сердце. Это был не Лозинский. — А я вот по дороге пожрать прикупил. Пустишь? — Идиотский вопрос. Проходи, — Гольдман посторонился, пропуская Юрку в дом. От того снова пахло кладбищенской землей. И водкой. — Ванечку проведывал, — как ни в чем не бывало поделился Юрка, вешая на крючок изгвазданную в грязи ветровку. Падал он в ней, что ли? Вроде и не сильно пьян. — Вчера народу было до хера, а сегодня — никого. Ему, наверное, страшно. Гольдман почувствовал, как его накрывает волна паники. Если в Юркиных вчерашних монологах присутствовали беспросветная тоска и отчаяние, то сегодня от них тянуло весьма ощутимым безумием. Хотя… «Кто сам без греха…» и тэ дэ. Разве не ты, Гольдман, из году в год таскаешься на кладбище беседовать с мертвым любовником? Уже привычным маршрутом Юрка прошел на кухню, извлек из пакета подозрительного вида бутылку, заткнутую плотно скрученной газетой, поискал глазами стаканы. — Юр, — осторожно полюбопытствовал Гольдман, — а ты уверен, что это можно пить? — Даже не сомневайся! Тетка самогон гонит — первый сорт! Еще никто ни разу кони не двинул. — Утешает… — пробормотал Гольдман и полез за посудой. — Выпьешь со мной? — Куда я денусь… Потом они пили. «За упокой». «За Ванечку». «Пусть земля будет пухом». И почему-то — «За память». Последнее прозвучало от Юрки уже под конец их посиделок, когда паузы в разговоре сделались совсем длинными, а мутная жидкость в бутылке стала булькать где-то близко к дну. И это при том, что Гольдман, памятуя советы своего лечащего врача «не злоупотреблять», старательно ограничивался крохотным глотком отвратительного пойла. Сразу вспомнился старый анекдот: «И как ее беспартийные пьют?» Хотя, кажется, там речь все-таки шла о водке, а не о самогоне. Уже наученный вчерашним горьким опытом, диван он отправился раскладывать заблаговременно — и опять упустил момент, когда Юрку полностью срубило. Впрочем, это было закономерно, если учесть, что на кладбище он явно тоже отдал должное тетушкиному самогону. И вообще, непонятно, сколько у него уже длятся эти потуги найти себе анестезию. Потому что болит. И как от него такого уедешь? А с другой стороны… «Что он — Гекубе? Что ему — Гекуба?» Все равно завтра — понедельник, кафедра, возвращение на работу. И так чересчур подзадержался в родном городе… Но Юрка… Гольдман уже привычно доволок не вяжущего лыка Блохина до расправленного дивана, поудобнее уложил, расстегнул верхние пуговицы застиранной джинсовой рубашки (чтобы не давили на горло). Немного сомневаясь в правомерности своих действий, стянул с него джинсы, стараясь не смотреть… туда (в нынешней их ситуации подобные действия попахивали извращением). Просто стараясь не смотреть. Закутал в одеяло; замотал практически до самых ушей (в комнате было чертовски холодно) и малодушно позволил себе, не раздеваясь, лечь рядом, обнять, обвить собой, в попытке изгнать из Юрки смертельный холод, поселившийся у того внутри. «Спи, мой хороший. Спи…» Юрка будто услышал: прижался плотнее, втиснулся в него, не просыпаясь, произнес с внезапной, почти прежней своей улыбкой (Гольдман эту улыбку хоть и не видел, но ощутил — всем собой): — Лешенька! — Здесь я, спи! — ворчливо отозвался Гольдман, чтобы не дать воли захлестнувшей его с головой неожиданной нежности. — Спи! И сам заснул, вслушиваясь в постепенно ставшее спокойным и ровным Юркино дыхание, непроизвольно подстраиваясь, чтобы дышать в такт. Проснулся уже утром по будильнику, который, следуя въевшейся под кожу за годы одинокой жизни привычке, не забыл поставить вечером перед сном, даже пребывая в совершенном душевном и физическом раздрае. Электричка уходила в двенадцать. А до этого требовалось еще и наведаться на кафедру. Да и не факт, что повезет с транспортом. Юрка тоже подорвался по звонку: запутался в одеяле, сел, ошалело хлопая глазами, очевидно, пытаясь осознать свое положение во времени и пространстве. На его физиономии, отмеченной печатью вчерашней (и позавчерашней) невоздержанности, было столь явственно написано: «Где я? Кто я?» — что Гольдман не удержался и, несмотря на трагические обстоятельства, уложившие их с Блохиным, условно говоря, «в одну постель», гнусно хихикнул. А потом ехидно пропел: Вставайте, граф! Рассвет уже полощется, Из-за озерной выглянув воды… Юрка болезненно поморщился, жестко растер ладонями лицо. — Что-то ты слишком веселый с утра. Который час? — Семь, — отозвался Гольдман. — Сво-о-олочь! — жалобно протянул Блохин, плюхаясь назад на диван. — Ну чего тебе не спится? — Я уезжаю, Юр. Всего-то три предельно простых слова, но почему-то после них сон напрочь улетучился от Блохина в неизвестном направлении. — Куда? — В Михеевку. — Но… а как же школа? Сейчас же вроде уже пора к новому учебному году готовиться? Планы всякие писать. Я не забыл, что ты в конце августа обычно по уши в бумажках. Или ты на один день — туда-обратно? Воскресив в памяти их с Юркой майское «туда-обратно», Гольдман зябко передернул плечами. «Нужно прихватить с собой еще один свитер. Где-то у меня хранился мамой подаренный. Колючий. Белый. Но теплый, сука! Пригодится». Вынырнув из шкафа, он увидел, что Юрка уже был полностью одет и теперь стоял посреди комнаты и глядел в упор. — Не на один день, Юр. Я почти два года в школе не работаю. Работаю там. В Михеевке. Мельком подумалось: «Когда в романах пишут: «Привычная ему картина мира рухнула и разбилась вдребезги», — наверное, подразумевают именно такое выражение лица, как нынче у Юрки». — Леш, ты ушел из школы? Из школы? Ты? В словах Блохина было столько потрясения, что Гольдман позволил себе на миг успокаивающим жестом коснуться его плеча — как вечность назад. — Точнее, меня ушли. Не переживай так. Я вот уже и не переживаю. — Слушай, а хочешь, я им морды набью? В состоянии аффекта? — Кому? — Ну тем, которые ушли. — Не надо, Юр. Битые морды никогда ничего не решают. — А как же «добро должно быть с кулаками»? Я, помню, тогда на литре крепко этой мыслью проникся. Подумал: «Да это же про меня!» Юрка шутил, и Гольдман почувствовал, как потихоньку разжимается холодная рука, все эти дни стискивавшая его сердце. Юрка сильный. Он выживет. Не уйдет туда, следом за своим Ванечкой. А значит, и впрямь можно возвращаться в Михеевку. Но сначала… — Завтракать будешь? При упоминании еды на Юркиной физиономии появилось выражение невероятно искреннего отвращения. Похоже, в определенных количествах экологически чистый тетушкин самогон не пошел на пользу блохинскому организму. Гольдман и сам ощущал, как в голове неторопливо и мерно ходит тяжелый колокол, а уж Юрке-то по-любому пришлось много хуже. — Сейчас умоюсь и чаю с тобой попью. У тебя лишней зубной щетки не найдется? — Найдется, — отозвался Гольдман. — И полотенце сию секунду организую. Ему даже не хотелось представлять, какие выводы сделает для себя Юрка, когда ему вручат его же собственную зубную щетку, из той их общей, прошлой, жизни. Ярко-синюю со слегка вытертой щетиной. Хотя… Какие уж тут еще выводы? Диагноз абсолютно ясен и обжалованию не подлежит. Ну… ничего. Никто еще не умирал от совместного завтрака. А потом Гольдман уедет черт знает на сколько. Да хоть бы и навсегда! Юрка же начнет снова обустраивать свою жизнь. Юрка сможет. Он сильный! А у Гольдмана для него не только зубная щетка, но и одноразовый бритвенный станок нашелся. (Иногда, пусть и редко, Лозинский все же оставался ночевать.) Хвала тому, кто изобрел одноразовые бритвенные станки! Юрка заявился на кухню умытый, побритый и даже относительно причесанный ровно в тот момент, когда Гольдман заканчивал жарить яичницу. Поморщился на запах еды. Сунул нос в холодильник. — Рассолом не запасся, — прокомментировал Гольдман его порыв. — А самогон ты вчера приговорил подчистую. Извиняйте, сударь, похмеляться нечем. Может, все же горяченького? — Заткнись, а? — крайне вежливо попросил Блохин. И Гольдман заткнулся. Ел себе не спеша яичницу, осторожно укладывая куски на хлеб и жуя это все в виде бутерброда. А Юрка, сидя напротив, тихонечко попивал свой чай. С мятой. (Однако сперва он жадно выхлебал три кружки воды из-под крана, на что Гольдман, не удержавшись, процитировал любимое: «В пьянстве замечен не был, но по утрам жадно пил холодную воду».) Все это было как-то удивительно мирно. Буднично. Спокойно. Совершенно не хотелось уходить, расставаться. Хотелось замереть в этом миге, точно муха в янтаре. «Если бы наши желания были лошадьми!..» Уже старательно отмывая жирную сковородку под струей горячей воды, Гольдман решился спросить: — Ты как, Юр? Может, мне остаться еще на несколько дней? Он и сам не мог бы объяснить, какого ответа ждал. А получил сдержанное: — Спасибо, Леша. Но дальше я сам. Ты мне очень помог, правда. — Ладно, — закончив с посудой, Гольдман наведался напоследок в комнату, осмотрелся, подхватил еще вчера сложенную сумку с вещами и кое-какими книгами, взглянул на Юрку. — Тогда пошли? Блохин отчего-то выглядел растерянным. — Уже? — А чего тянуть? Мне к девяти хорошо бы появиться на кафедре. Пока там всё найдут, пока обсудим разные детали… А в двенадцать — электричка… Проблема была, естественно, не в том, что он куда-то опаздывал. Никому их распрекрасная кафедра даром не нужна в девять утра в понедельник. Просто… Когда Юрка ощущался вот таким… привычным, почти спокойным, короче, до ужаса родным, от него катастрофически не хотелось уходить. «Попроси меня — и я останусь. Здесь. С тобой». — Леш, сдай мне квартиру. Ну… Ты ведь, насколько я понимаю, тут и не живешь практически. А я… не могу сейчас в общагу. Там Ленка… И вообще… Гольдман едва удержался, чтобы не коснуться рукой внезапно опять образовавшейся на Юркином лице горькой складочки между бровей. «Бедный мой мальчик…» Длинные пальцы Блохина вцепились в дверной косяк так, словно кто-то выкидывал его из квартиры силой, а он упирался. Пальцы с обкусанными ногтями и черной кромкой кладбищенской земли. Секунд десять Гольдман молчал, принимая решение. Разумным выходом из создавшейся ситуации было бы и вправду отправить Юрку восвояси — и пусть разбирается со своими проблемами сам. С некоторых пор они превратились в совсем чужих друг для друга людей. Никто никому не должен — не так ли? Никаких надежд. Никаких обещаний. Где-то там, далеко, за тысячу световых лет отсюда, живет Юрий Блохин. От этого, когда смотришь на звезды, чуть-чуть вздрагивает сердце. Тот же Юрий Блохин, обитающий в собственной гольдмановской квартире — совершенно иная история. Она обжигает душу кипятком, будоражит воображение, обещает… Что? Да ничего по большому счету не обещает. Но болеть будет — к гадалке не ходи. И все же… Когда-то давно они договорились, что станут друзьями. И если им уже никогда отныне не сделаться вновь любовниками (Гольдман отлично понимал про бесполезность и даже настоящую опасность повторного вхождения в одну и ту же реку), то помочь другу — священная обязанность. Ведь так? «Сам погибай — а товарища выручай!» («Что ж я никак не погибну-то, а?») — Конечно, живи, Юр. Плати только за коммуналку. Квитанции — в почтовом ящике. Что у меня где — ты в курсе. Ключи… — он долго рылся в коридорной тумбочке, изображая, словно не представляет, где эти чертовы ключи… Юркины ключи. До сих пор лежавшие с краю — на самом видном месте. Театр одного актера! — А вот и они! Юрка по-прежнему стоял, сдавливая пальцами дверной косяк. — Леш… — Соседей я предупрежу, что тебе квартиру сдал. А то с них станется вызвать милицию. С тетей Машей ты, кстати, знаком. Она мне от тебя армейскую посылочку передавала… — Гольдману казалось: если он сейчас замолчит — случится что-то страшное, непоправимое. — С Витюшей, ее сыночком, ты не связывайся: дерьмо – то еще! Правда, трус. Но когда нажрется… — Леша… — Да? — он все-таки заставил себя поднять на Юрку глаза. И это можно было считать одним из самых храбрых поступков в его абсолютно негероической жизни. Глаза в глаза. Все, как и прежде. Будто и не было этих муторных, одиноких лет. Будто… Нет! Какого дьявола?! Все прошло! Отболело! Баста! — Леша? Спасибо.Глава 25
24 апреля 2018 г., 15:09