«Скоро будет весна. Солнце высушит мерзкую слякоть, И в полях расцветут первоцветы, фиалки и сны...» Александр Вертинский
* * * — Уехали? — сначала в дверях комнаты возник покрасневший на совершенно ледяном февральском ветру нос Блохина, словно стараясь в буквальном смысле слова «разнюхать» обстановку, потом — и сам Юрка. Накануне он рвался помогать с Лизкиным переездом, но Гольдман его отговорил: Лизаветин отец был мужчиной старорежимной закваски и въедливого характера, и объяснять ему Юрку, даже без учета интимных подробностей, вышло бы дольше, чем занял сам переезд. — Уехали, — улыбнулся Гольдман. — Рад? — Ну… — Юрке хватило совести смутиться. — Я, конечно, замечательно отношусь к Лизе и, разумеется, к Тимуру, но… Я не рад. Я счастлив! Безумный танец, исполненный Юркой во имя демонстрации искренности чувств, едва не стоил древнему серванту стекла, окну — одной шторы, а Гольдману — ног, которые чуть не оттоптал разошедшийся Блохин. Гольдман для Юрки не пожалел бы ничего — и ног в том числе. Особенно, когда Блохин вдруг внезапно стал таким юным, бесшабашным, легким. Впрочем, жертвы не понадобились — обошлось. Сияющий глазами и зубами Юрка с разбега плюхнулся на жалобно заскрипевший диван (пора покупать новый!), притянул к себе Гольдмана, сдавил почти до хруста, покрыл мокрыми поцелуями лицо. И вообще, почему-то в этот момент оказался невероятно похожим на молодого пса, восторгающегося долгожданному обретению обожаемого хозяина. Был бы у него хвост — крутился бы пропеллером. — Слушай, ну это совсем как-то неприлично — так ликовать, — попробовал слегка «притушить» означенную радость Гольдман. Не потому, что всерьез обиделся за Лизку — скорее, врожденного ехидства ради. — Они тебя так любят! Особенно Тимыч. Хитрый Юрка тем временем оседлал его колени, жарко притиснулся телом к телу, мурлыкнул в ухо: — Я их тоже очень-очень люблю! Но… блин, Леша! Тебя я люблю все-таки больше! Дашь? Соскучился до опупения! В этом положении он неизбежно нависал над Гольдманом, но тот не жаловался: доступ к блохинским ключицам, широким мышцам груди, темным соскам при подобном раскладе открывался прямо-таки исключительный. — Весь твой! — ладони сами собой скользнули под Юркину серую водолазку, задирая ее все выше и выше, губы проложили дорожку поцелуев пополам с укусами по враз покрывшейся мурашками упругой коже вверх — к горлу. Не один Блохин тут успел соскучиться! — Диван расправлять будем? — Потом! Потом так потом. Диван скрипел под ними: визжал, стонал, плакал и, кажется, издевательски хохотал. «Нужно покупать новый к едрене фене! — отстраненно думал Гольдман, обвиваясь ногами вокруг расслабленного тела прижавшегося к нему Юрки. — Когда-нибудь эта рухлядь элементарно рассыплется на запчасти». Юрка пошевелился под боком, сонно выдохнул, не открывая глаз, спросил: — Я посплю, ладно? С ночной сегодня… — Спи, — согласился Гольдман, блаженно впитывая практически позабытое за прошедшие месяцы Юркино тепло. — Конечно же, спи… Юрка уже не слышал — вырубился и теперь посапывал сладко, улыбаясь чему-то во сне. Гольдман любовался им, изо всех сил сдерживая эгоистичное желание поцеловать. При ближайшем рассмотрении идея разбудить спящего красавца поцелуем вовсе не выглядела удачной. В мозгу крутилось: «Как странно: кожа, мышцы, какие-то непостижимо-загадочные нервные окончания, и через все это — душа, дух. На вид — чистые механика и физиология. А на самом деле — любовь. Простой, в общем-то, давно известный набор действий, смешение запахов, физиологических жидкостей, а в результате — чудо». Это было каждый раз чертовски удивительно — ощущать себя абсолютно целым, абсолютно полным. Почти совершенным. Никогда Гольдман так остро не чувствовал связь материи и сознания, как тогда, когда соприкасался с Юркой. И, к слову, было совсем не важно: занимались они… любовью или в четыре руки готовили ужин. Или играли в «Денди». Кстати, о «Денди»!.. Эту заразу в дом приволок все тот же Блохин. Ну не пришло бы Гольдману на ум вбухивать огромные деньги в игрушку, которая издает в процессе омерзительные звуки, являющиеся плевком в лицо любому порядочному ценителю музыки, да к тому же мгновенно внедряется в подкорку и закабаляет в рабство взрослых и, казалось бы, самодостаточных людей. Отныне в свободное время (коего — спасибо все больше и больше присутствующему в его жизни Юрке — практически не оставалось) мысли занимал только один — зато во всех отношениях судьбоносный — вопрос: «Тетрис» или «Супер Марио»? А еще на эту тему они с Юркой исхитрились всерьез поругаться. Ладно Юрка! Но Гольдман!.. Взрослый, солидный мужчина. Тридцать с нехилым таким хвостиком! А туда же!.. Утешало, что у Лизки с Тимом, которым досталась эта же радость дубль два, порой доходило до куда более кровавых разборок. Тим, как всякий парень, отдавал предпочтение героическому Марио. А Лизку вообще невозможно было оторвать от падающих кубиков. А телевизор между тем в квартире Гольдмана обитал всего один. И для четырех подсевших на детскую игрушку человек этого, как выяснилось, чертовски не хватало! Сделал, называется, добрый Блохин подарочки на Новый год! А теперь вон улыбается во сне, как настоящий ангел! Почему-то в голове всплыло блоковское: Спит она, улыбаясь, как дети, - Ей пригрезился сон про меня… В Юрке, кстати, странным образом сочетались взрослый, где-то — мудрый, а где-то — довольно циничный, взгляд на мир и абсолютно детские искренность и умение реагировать на все новое невероятным всплеском эмоций. По этой самой причине ему категорически запретили играть в Марио на пару с Тимом — ребенку, с точки зрения его матери, было еще рано осваивать азы ненормативной лексики. А играть и не материться у Юрки попросту не получалось. Нет, он, конечно, какое-то время держался на силе воли и искрошенных в пыль зубах, но заканчивалось это всегда одинаково — взрывом. (То есть тирадой совершенно нелитературного содержания.) К слову, Блохин, вынырнув спустя три часа из своего сна, сразу же поинтересовался: — Сыграем? — и, потянувшись всем телом, радостно провозгласил: — Красота! Одна приставка и два джойстика! У Гольдмана, само собой, имелись кое-какие планы на первый после двухмесячной голодовки свободный совместный вечер, но он был согласен слегка подвинуть их ради удовольствия обставить самоуверенного Юрку в «Тетрис». Или в «Супер Марио». И пусть уже матерится на здоровье! Через час стало понятно, что игра у Гольдмана не идет: то ли руки дрожат, то ли мысли скачут. Юрка же, напротив, наслаждался от души: подпрыгивал на диване от восторга, издавал вопли, напоминавшие боевой клич диких команчей, и даже почти не использовал ненормативную лексику. Минут сорок Гольдман молча любовался им, а потом отправился на кухню готовить ужин. Правда, вскоре туда же явился ведомый своим чутким молодым нюхом Блохин, напевавший: Денди, Денди, Мы все любим Денди! Денди — играют все! — М-м-м! Картошечка. С луком? Гольдман пожал плечами. — Думаю, после Лизаветиных изысков моя стряпня покажется тебе… скучной и банальной. — Полная хрень! — Юрка потянулся к шкварчащей на плите сковородке, слегка поморщившись, обжигая пальцы, утянул сверху парочку ломтиков успевшей поджариться картошки, подул на них, сунул в рот и зажевал с выражением абсолютного блаженства на лице. Гольдман уже почти привычно ощутил себя той самой Бабой-ягой, которая, не накормив добра молодца (не говоря уже о баньке), пристает к нему с вопросами, но не удержался (уж больно Юрка в этот момент был замечательный: счастливый, удовлетворенный жизнью, расслабленный – свой): — Юр, может, теперь ты уже ко мне переедешь, а? Квартира наконец свободна. Блохин уселся на любимую табуретку в углу. (Все-таки, стоя, он, при своем росте, над Гольдманом довольно основательно возвышался, что, с психологической точки зрения, превращало диалог в не слишком-то продуктивный.) — Слушай… ну чего ты опять? Все так хорошо было… («А после твоих слов стало плохо», — как бы подразумевалось.) — Извини. — Ты извини, — вздохнул Юрка, привычным жестом взлохматив на затылке и без того торчащий как придется короткий ежик. Верный признак, что нервничает. — Как-то не так прозвучало. — Ладно. Забей. — Нет, погоди. Я попытаюсь… объяснить. Гольдман выключил уже почти дожарившуюся картошку (а то еще сгорит в угольки в процессе… «объяснений»). Сел на свое хозяйское место — напротив. И приготовился терпеливо ждать. Юрка молчал долго. Тяжело так молчал. Казалось, стоит повнимательнее прислушаться, и услышишь, как ворочаются у него в мозгу совершенно неподъемные, чуть ли не чугунные мысли. Гольдману стало не по себе. Во что он опять со своим идиотским максимализмом вляпался? «Тридцать лет — ума нет…» Бедный Юрка! — Леш, мне страшно, — Юрка наконец поднял на него глаза, посмотрел — серьезно и пристально. — Понимаешь… мы с тобой живем словно вообще в другом мире. А тот… настоящий мир тоже никуда ведь не девался, понимаешь? Гольдман помотал головой. Наверное, он просто не хотел понимать. Не хотел — и все. — Не совсем. То есть… теория мне ясна, но практика… Что тебя вдруг сподвигло? — Мы тут с Сычиком пиво пили… — Гольдман скептически хмыкнул. — Ну как: он пил, а я так — к бутылке прикладывался. Рыбка у него вяленая имелась — знакомые откуда-то из Астрахани притаранили. Телек чегой-то там крутил — фигню всякую. Трепались ни о чем. Потом Жека с пацанами приперлись. Без телок, но с водярой. «Пиво без водки — деньги на ветер», — ну, ты знаешь, короче. Хорошо пошло. И тут по телеку Боряшку Моисеева показывают. Я ни разу не поклонник, мутный он какой-то. Но тут — все пристойно, две красотули при нем: блондинка и брюнетка. Танцуют… В собак там по ходу превращаются. В борзых. Смотреть, в общем, можно. А пацаны… Ох, что тут началось! Можешь мне поверить: слово «пидор» было самым мягким из прозвучавших. А я по словам — большой знаток. И знаешь… мне страшно стало. Так страшно, как на границе не было. Гольдман почувствовал, как по позвоночнику ползет озноб. Юрку-то уже ощутимо потряхивало. «Ёлки!» — Пойдем в комнату, Юр. Не кухонный разговор получается. — А картоха? — как-то вяло полюбопытствовал Блохин. — Остынет ведь. — Остынет — разогреем. Пойдем. Давным-давно путь из кухни до комнаты не казался ему настолько длинным, а диван — настолько жестким. «Надо все-таки сподобиться купить новый». — Ну с Жекой твоим — все ясно: тюремная этика, чтоб ее! Опущенные и место у параши — кто же не в курсе?! Но это же действительно другой мир, Юр. Юрка изо всех сил потер ладонями лицо, взгляд его сделался по-детски беспомощным. — Но этот мир уже здесь, понимаешь? Если бы у них имелась возможность выплеснуть… ну… то, что в них кипело… Помнишь, ты мне как-то про еврейские погромы рассказывал? Так вот теперь я представляю, какие лица были у тех, кто… шел убивать. Они правда могут, Леша. Таких, как мы. И ведь, знаешь, — добавил он, помолчав, — в остальное время они — нормальные же парни. Ты сам видел… Я с ними в школу ходил… Мячик гонял… В войнушку играли… Гольдман придвинулся ближе, обнял его за плечи, пытаясь хоть так поделиться жалкими остатками своего тепла. Серебро инея ползло по коже, выбеливало волосы, обвивало сердце. — Считаешь, нам лучше расстаться? Во избежание? — С ума сошел?! Нет! — Юрка аж дернулся в его руках. — Нет! Только… нужно быть осторожными. Как на вражеской территории. Не светиться. Не подставляться. Не… давать повода… этим. — Всю жизнь прятаться… — собственно, это было обычной констатацией факта. Разве не так происходило до этих пор? Расслабились, товарищ Гольдман? Размечтались? Полагаете, статью отменили по вашу душу, так теперь у нас можно эти… прости господи… гей-парады устраивать, как в поганой Европе? Меньше читайте газету «СПИД-инфо», товарищ Гольдман! И меньше смотрите программу «Взгляд»! А при чем тут «Взгляд», спрашиваете? Да тоже: рассадник гнилого либерализма и — не к ночи будь помянута! — демократии. Простой народ не с вами, товарищ Гольдман! — Знаешь, чего я хочу? — вдруг спросил Юрка. — Дом. Большой светлый дом. И чтобы со всех сторон — сосны. И чтобы никому не было до нас никакого дела. — И собака, — попробовал улыбнуться ему Гольдман. — Не забудь про собаку. — Собака — это всенепременно. Говно вопрос, Лешка. Гольдман осмотрел свою комнату. В принципе, можно было и кухню сходить осмотреть — приблизительно с тем же результатом. Маленькое и жалкое жилое пространство абсолютно не тянуло на дом мечты. И иллюзия защищенности, которой Гольдман тешился все эти годы, являлась именно тем, чем и казалась — иллюзией. Мелкая ракушка с тонюсенькими створками, не способная защитить и рака-отшельника — не то что жемчужину. — Прости, — это было единственное слово, пришедшее на ум. — Прости, я ошибался. Разумеется, ты прав, Юр. Куда нам вместе… Теперь настала Юркина очередь отогревать его, оборачивая своим телом. — Нет, Лешка, все-таки ты дурак... Вместе. Конечно, вместе!.. Только давай без лобовой атаки и «Шашки наголо!» Еще чуть-чуть подождем. Время — за нас, в этом я уверен. Что-нибудь да подвернется. Придурки эти утихомирятся и забудут. Я придумаю что-нибудь, обещаю! — Ты, пожалуй, придумаешь, — выдохнул ему в шею Гольдман. — Насколько я знаю, метод кавалерийской атаки разработан при твоем непосредственном участии. И так было всегда. Встречу у гаражей помнишь? Даже закрыв глаза, он понял, что Юрка улыбается. Не просто механически кривит губы, а улыбается всем своим существом — словно над ледяным мраком вечной мерзлоты взошло солнце. — Еще бы! Незабываемо. — Ты появился как самый настоящий рыцарь в сияющих доспехах. С ржавой трубой наперевес. Кажется, в тот момент я и влюбился! — хотелось легкости и шутки, а вышло почти всерьез. Не мастак, видать, был Гольдман по части точной интонации. А еще он почувствовал, как улыбка стекла с Юркиного лица, будто весенний снег, унесенный потоком мутной талой воды. — Я боюсь, что в этот раз не успею. Я не за себя боюсь, Леш, честное слово. — Верю, — Гольдман потянулся к его лицу, провел большими пальцами по скулам, постарался разгладить морщинку между бровей. Само собой, ничего не получилось, но попытка ведь не пытка. — Но я и сам с усам! У меня в анамнезе карате, к твоему сведению, имеется. — Ты маленький, — вздохнул Юрка и потерся носом о его ладонь. — Храбрый и опасный, но маленький. А их может оказаться, как и тогда, много. — Слушай, Блохин, ты меня как мужчину обижаешь и перед людями позоришь! — попытался возмутиться совершенно растаявший от этой незамысловатой ласки Гольдман. — Я тебя как мужчину люблю, — просто отозвался Юрка. — Такая вот жопа, Леша. — Не думаю, что в нашем случае жопа — это настолько уж плохо!.. — попытка пошутить вышла так себе, но все-таки давала определенную надежду на то, что им хватит сил прорваться в — мать его! — светлое будущее. Вот и надежда, кстати, в их положении была совсем не лишней штукой. — Пойдем уже, а то картошка там застыла буквально насмерть. Но картошке пришлось еще какое-то время поостывать в одиночестве, потому что Юрка обхватил его лицо своими теплыми, чуть шершавыми ладонями и взглянул в глаза тягучим темным взглядом. Есть только миг между прошлым и будущим, Именно он называется жизнь… * * * — День рождения праздновать будешь или замылишь? В последнее время Гольдману все сильнее казалось, что Юрка взвалил на свои (довольно широкие) плечи несколько больше, чем мог унести. Сданная (и весьма неплохо, кстати) зимняя сессия, подготовка к летней, уроки в школе, дополнительные занятия с малышами в бассейне, да еще распроклятые ночные дежурства на складе — и порой Гольдман с ужасом думал, что от прежде бодрого и энергичного Блохина скоро останется бледная тень, которая стабильно хочет одного — спать. Даже к Гольдману он приходил чаще всего не ради любовных утех, а ради тишины, вкусного ужина и ставшего родным дивана. (Впрочем, любовные утехи все же не были полностью сняты с повестки дня, иначе стоило бы всерьез забить тревогу.) На уже привычные гольдмановские наезды Юрка, смеясь, отвечал, что в настоящем его все устраивает, а в будущем он желает иметь возможность подарить своему любимому видик, компьютер, сотовый телефон и иномарку, перевязанную красной ленточкой. «На кой черт мне иномарка? — отбивался Гольдман. — Я же не умею водить!» — «Пф-ф! Права мы тоже купим!» Пока что Юрка успел лишь слегка приодеться, приносил к ужину кульки с продуктами из только что появившихся дорогих магазинов с заграничными наименованиями «супермаркеты», а однажды позвал Гольдмана в «Бургер-сам» — местный ответ «Макдональдсу». Бургеры на Гольдмана сильного впечатления не произвели — котлета и котлета (хоть и с булкой), но, чтобы не расстраивать Юрку, чрезвычайно гордившегося своей приобщенностью к пищевым тайнам шикарной ресторанной жизни, он их хвалил и даже заказал второй клубничный коктейль. Коктейли там, кстати, были вполне ничего, хотя, несмотря на названия, он не обнаружил в них ни клубники, ни шоколада. («Лучше бы мороженого с соком дома намешали!») О Юркином переезде к Гольдману разговора больше не шло. Чего языком трепать, если и так все ясно? Время текло, да и вовсе утекало куда-то — обстоятельства не менялись. Но не думать об этом у Гольдмана все равно никак не выходило. Так периодически трогаешь языком больной зуб: болит? не болит? все еще болит?.. Все еще болело. В буржуйский, непонятно каким ветром занесенный на бывшие советские просторы, праздник День святого Валентина, Юрка, смущаясь, приволок Гольдману подушку в виде огромного алого сердца с двумя растопыренными руками. Буркнул: «Девицы на работе всучили». Гольдман даже слегка возревновал, пока не услышал, как начисто лишенный чувства прекрасного Блохин именует сей шедевр дизайнерской мысли «красной жопой». Тогда Гольдман позволил себе пройтись насчет цинизма современной молодежи, а еще порадовался, что все же сумел удержаться от покупки какой-нибудь «сердечной» ерундовины для Блохина. (А ведь хотелось — просто до зуда в пальцах! Интересно, что преподнести на День всех влюбленных еще с Нового года лежащее в секретной заначке кольцо и в голову не пришло. Не тот повод, не тот праздник. Вот если… на день рождения, а?..) — Так что там с днем рождения? — Отмечать не буду. То есть здесь, в городе, не буду. Парни напьются — ну нах. Леш, давай съездим в Михеевку? И Лизу с Тимом прихватим. Ты говорил, вы с ней вместе учились — значит, ее там знают? А без них ликовать стремно — все-таки не чужие. Гольдмана практически до слез умилило это «не чужие». Странное чувство — вот это «до слез». Сентиментальность прорезалась на старости лет? С Юркой он иногда вспоминал о разнице в возрасте и думал, как однажды начнет стареть рядом с все еще крепким и молодым любовником. И как это, должно быть, жалко — стареющий гей. Тогда, наверное, придется расстаться, чтобы не превратиться в обузу. Если, конечно, не придется этого сделать раньше — из-за очередных непредвиденных обстоятельств. А Михеевка… Михеевка — прямо-таки великолепная идея. Почему бы и нет? Эдька впадет в экстаз. Может, Сурьмин расщедрится на наливочку. Давно с ними не встречался. С лета. Жизнь как-то бьет ключом. («И все по голове».) Эдька обрадуется Лизке — просто уписается от счастья. Он за ней в универе ухлестывал — на полном серьезе, только что-то у них там не срослось. Ну а общались они неизменно — за милую душу. И Юрке тоже обрадуется. Эд изредка спрашивал: «А как там твой мальчик?» (Нет, то есть совсем не в том смысле.) Так что теперь совершенно спокойно можно притащить с собой «того мальчика», который вырос и стал коллегой и другом. (И опять же не в том смысле!) И можно будет… Гольдман покосился на ящик письменного стола, где лежала неприметная картонная коробочка. С Нового года лежала, пить-есть не просила, на мозги не капала… Ну… почти. Если нынче — еще не время, то когда?.. И Гольдман сказал: — Ладно, я предупрежу ребят, что мы приедем со своими шашлыками. — И с тортиком! — абсолютно по-детски расцвел Блохин. — И с тортиком. И не забудь про винцо. Сурьминские наливочки, конечно, — дело доброе, а ты у нас — практически не пьющий, но с пустыми руками являться негоже — не поймут. — Леш, ну ты меня уже совсем за какого-то лоха держишь! «С винцом в груди и с жаждой мести…» — это же классика! В школе учат. Будет тебе винцо. — А вот Лизавету могут не отпустить. Отдыхает она традиционно в понедельник. Суббота-воскресенье — самая горячая пора. Внезапно именно Юрка и пристроил Лису на работу, когда у нее уже окончательно опустились руки: оказалось, никому в нынешнее суровое время в их городе на фиг не сдался астрофизик, специалист по межзвездному газу, без пяти минут кандидат наук. Даже в школы посередь учебного года не брали. А деньги, что характерно, не имели свойства возникать из ниоткуда. А вещей из Грузии привезли — вообще ничего. Требовались то зимние сапоги самой Лизе, то валенки — Тимуру. Пришлось сесть на шею родителям с их смешными пенсиями. От осознания собственной беспомощности Лизавета худела, бледнела и плакала по ночам в подушку. Вот тогда-то, аккурат накануне Нового года, заглянувший в гости Блохин, сосредоточенно пожевав губами, спросил, изучая крошки на кухонном столе, за которым они втроем (Тимка в комнате читал какую-то книжку, вместо того чтобы, как ему строго велели, идти спать) совершенно по-семейному заканчивали поздний ужин: — Дубленками торговать пойдешь? — (С Лизаветой они как-то легко и непринужденно перешли на «ты» еще в первую неделю знакомства.) — Тут у одной мадамы продавщица в декрет свинтила. А сейчас как раз жаркий сезон — народ деньги тратит, как сумасшедший. Только там… э-э… сложно все, короче. Работа на улице. С утра и дотемна. Выходных как бы два, но на деле чаще — один, и тот — понедельник. Зарплата маленькая, зато есть процент от проданного. Не все выдерживают. Пойдешь? — Пойду, — тут же отозвалась Лизавета. – Ой, Юрочка! Я бы и в путаны подалась — да не возьмет же никто. Возраст уже неподходящий. А тут!.. В общем, от страшной участи быть зацелованным почти вусмерть спасти Юрку не мог даже Гольдман. С тех пор вот уже практически полгода Лизка пахала, точно ломовая лошадь — и никто никогда не слышал от нее жалобы по поводу не самой простой работы. С наступлением весны, конечно, стало чуть полегче, но Гольдман понимал, что дается подруге ее извечный оптимизм из последних сил. От Алекса (и об Алексе) по-прежнему не было никаких вестей. Так что поездка в Михеевку теплым майским днем представлялась прямо-таки замечательной идеей. (Синоптики предрекали за двадцать и без осадков. Юрка бурчал, что «этим верить — себя не уважать», но о планах на ближайшее воскресенье рассуждал со всевозрастающим оптимизмом.) Кстати, именно он Лизавету у ее строгой начальницы и отпросил, когда та по своим делам завернула к ним на склад. Похлопал, гад, пшеничными ресницами, посмотрел преданно в глаза (Гольдман сам не видел, но представлял всю сцену отлично), наплел с три короба про любимую тетушку (сиречь, Лизавету), которую ждут не дождутся на семейном торжестве конкретно в это воскресенье, накидал кучу комплиментов железной бизнес-вумен, предложил свою знакомую девочку-продавщицу на замену (той позарез требовались лишние деньги, а выходные на вещевом рынке, как известно — время хлебное) — и все срослось. Счастливая до невозможности Лизавета сначала поклялась надрать негодяю уши за «тетушку» («Не настолько уж я тебя старше, мерзавец!»), а потом срочно озаботилась любимым блохинским пирогом с капустой и прочими деньрожденными разносолами. Пятнадцатое мая нынче выпало на понедельник. Юрка, плюнув на традиции «раньше не празднуют», настоял на четырнадцатом, воскресенье. В следующие выходные обещали похолодание и вообще дожди. А так… «Когда хочу — тогда и рождаюсь! Мои проблемы, в конце концов!» Все согласились, что «кто празднику рад — тот накануне пьян», и ломанули в Михеевку. Встречались на Центральном вокзале. Юрка с вечера остался ночевать у Гольдмана, так что утром оба (а электричка отправлялась, как и прежде — в семь пятнадцать, ни свет ни заря) были совершенно невыспавшиеся, зато «вусмерть довольные жизнью», как охарактеризовал их общее состояние Юрка. Они и перед выходом исхитрились успеть «по-быстрому», втиснувшись вдвоем в крошечную гольдмановскую ванную, якобы для совместных водных процедур. Мрачная, зевающая во весь рот Лизавета строго попросила их «как-нибудь уменьшить сияние, а то люди уже оборачиваются». Хотя оборачивались «люди» скорее все-таки на Тима, что сперва с громким визгом повис сначала на своем обожаемом «дядя Юре», который, смеясь, подкинул немаленького уже парня высоко вверх, а затем едва не уронил на перрон «дядю Лешу», решившись повторить и с ним трюк с напрыгиванием. В вагоне Гольдман испытал почти ожидаемое дежавю: те же дачники с рассадой и саженцами, та же молодежь, досыпающая свое на жестких деревянных скамьях. Только вот никто не пел про «Я шагаю за туманом». Вообще никто не пел — туристов с гитарами нынче в электричке не наблюдалось. Эта поездка, в принципе, и походила, и не походила на ту, давнюю, восемь лет назад. Солнце, весна, Юрка. А еще — Лизавета и Тим, которого тогда не было даже «в проекте». И яркий след от Юркиных зубов – у Гольдмана под ключицей. (Если его осторожно потрогать через одежду, пока никто не замечает, то ощутишь крошечную вспышку боли. Вспышку-напоминание. И нахлынет память о том, как стонет Юрка, когда… Но вот это — уже точно картинка не для утренней электрички!) И подарок — в кармане. Мог ли он думать об этом в их первую поездку, в восемьдесят седьмом? Нет, конечно, нет. «Tempora mutantur et nos mutamur in illis». Воистину, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Лизка с умным выражением лица пялилась в прихваченную с собой книгу какой-то Марининой, судя по аляповатой обложке — современный отечественный детектив, но, кажется, в действительности потихонечку додремывала (во всяком случае, страницы не переворачивала). Влезший с ногами на сиденье Тимыч глазел в окно: на поезде он никогда не ездил, а из местной загородной природы раньше успел ознакомиться только с фазендой Лизкиных родителей, да и то — наскоком на пару часов. Изредка его прорывало на эмоции, и тогда он, яростно мешая русские и грузинские слова (чего давно уже не происходило в спокойном состоянии), начинал сыпать вопросами из серии «что это было такое, мимо чего мы проскочили три километра назад?» В конце концов Лизавета, не выдержав, проснулась и вручила сыну плеер с кассетой «Али-Баба и сорок разбойников», после чего снова наступила блаженная тишина. Юрка не отрывал своих теплых, словно лучащихся изнутри глаз от Гольдмана, а тот точно так же глядел в ответ. Казалось странным, что им никак не надоедает глядеть друг на друга, касаться друг друга, разговаривать друг с другом, а порой — вот как сейчас — просто молчать. От станции до Михеевки они тащились, навьюченные, будто караван выносливых гишпанских мулов. Гольдману достался пакет с большой кастрюлей свинины, лично Юркой замаринованной в вине по рецепту Андрея Макаревича из всенародно любимой программы «Смак». Юрка Макара уважал и как музыканта, и как повара, передачи (когда удавалось) смотрел внимательно, тщательно конспектируя рецепты в специальную, подаренную Гольдманом толстую тетрадь. И, кстати, клялся и божился, что, как только у него образуется собственная кухня, все эти замыслы будут претворены в жизнь. Гольдман умилялся внезапно прорезавшейся Юркиной хозяйственности и тайно надеялся, что однажды его крохотная кухонька станет для Блохина «своей». Сам новорожденный волок торт, овощи, что-то алкогольно-брякающее и две здоровенных бутылки «Пепси», которую Гольдман высокомерно именовал «сладкой гадостью». На что следовал неизменный меланхоличный ответ: «Не нравится — не пей». Лизавета тащила два пирога: один — с капустой, другой — с рыбой. Тимур нес исключительно себя, но делал это с воистину кавказским достоинством. В обсерватории их уже ждали. Эдька Амбарцумян вылетел навстречу с распростертыми руками-крыльями, не зная, кого вперед обнимать: Гольдмана («Ну иди сюда, блудный сын! Он же блудный сукин сын!»), Лизавету («Ты ли, моя лебедушка ненаглядная?!»), Юрку («А вот и именинник! Вырос-то как мальчик! Как вырос!») или слегка обалдевшего от такого разлива эмоций Тимыча («И кто этот добрый молодец? Лизонька, неужели твой?!»). Пожаловал, как всегда, с кислой миной Сурьмин. Буркнул всему честнОму собранию: «Привет!» — и сердито велел Гольдману «заглянуть, когда будет время, ибо есть разговор». Еще появлялись знакомые и малознакомые лица, но так, на периферии. Эдька в качестве массовика-затейника заткнул за пояс всех. Этот день запомнился Гольдману какими-то урывками. Вот Юрка нанизывает мясо на шампуры. Рукава его светло-серого тонкого джемпера засучены до локтей, и невозможно оторвать глаз от мерных, спокойных и уверенных движений сильных, еще не тронутых летним загаром рук. Вот он, улыбаясь, говорит что-то Амбарцумяну, машет над дымящимся мангалом картонкой, раздувая угли, словно делал это не раз и не два, а всю сознательную жизнь. Вот носится по поляне с Тимом за ярко-желтой пластмассовой «летающей тарелкой». Сидящая на древнем раскладном табурете Лизавета следит за ними, а взгляд у нее — как у собаки, потерявшей своего хозяина. Держись, Лиса! Держись! Шашлыки получились что надо. Не подвел Макар-кулинар. Хотя пара человек из подтянувшейся компании все равно нудила, что вино — это фигня, а самый лучший маринад — именно уксус. На что Юрка вежливо посоветовал пойти… и замариновать как нравится. Пили привезенное Юркой «Киндзмараули». Амбарцумян весь изворчался, что сейчас поставок из Грузии нет, а гонят одно паленое фуфло. Юрка с каменным выражением лица молча отобрал у него стакан и вылил остатки на землю. Лизка, которой, собственно, и полагалось ворчать громче всех, учитывая специфику ее познаний в данном вопросе, улыбалась загадочной улыбкой Джоконды, прикладывала к губам пластиковый стаканчик и в спор не вмешивалась. Пили: «За новорожденного!», «За весну!», «За любовь!» Потом просто пили — без всяких тостов. Подделка или нет, а шло вино хорошо. Между шашлыками и пирогами Гольдман позвал Юрку прогуляться к реке. До реки следовало идти минут тридцать, но по майскому лесу, с едва проклюнувшимися клейкими листочками, было ненапряжно. Вернее… было бы ненапряжно, если бы не… Не отчаянно колотящееся в груди сердце. Как это представлялось легко тогда, перед Новым годом: стукнувшая в голову идея, побег-полет в магазин, судорожная (несколько раз с бряканьем ронял на стеклянную витрину) примерка под недоумевающими взглядами продавщиц, а главное — четкое ощущение полной правильности и уместности происходящего. «Безумству храбрых поем мы песню!» — и все такое. Но… не срослось. И вот время прошло, острота утратилась, крылья поджухли, словно скованные февральским морозцем, а кольцо в кармане стало казаться не более уместным, чем гигантское плюшевое алое сердце. «Зачем? Почему? Неужели ты полагаешь, что нормального мужика может обрадовать подобное слюнтяйство?» Он так задумался, что и не заметил, как тропинка вывела их к реке. Летом та обычно обмелевала и вокруг крошечных отрезков стремнины зарастала камышами и прочей речной флорой. (Даже желтые кувшинки начинали колыхаться на поверхности воды где-то к середине июля.) А нынче перед ними простирался почти былинный простор, мутные от тающих снегов волны весело неслись между высокими каменистыми, заросшими соснами берегами. — Хорошо-то как! — восторженно выдохнул, заложив руки за голову и от души потягиваясь, Юрка. — Просто охрененная красота! «Совершенно охрененная!» — мысленно согласился, любуясь им, Гольдман. Во рту мгновенно пересохло. Вот ведь! Целая река воды — а не напьешься! Сейчас бы он не отказался даже от пары глотков «сладкой гадости». — Леш, спасибо. — За что? — голос вполне предсказуемо прозвучал хриплым карканьем. — За… — (Сегодня? За вчера?) — за все. «Двум смертям не бывать, а одной не миновать!» — Юр, у меня для тебя подарок. Только… я не знаю… — Мямля! Блохин всегда отлично считывал его настроения. Вот и в этот раз подошел поближе, обеспокоенно заглянул в глаза. — Что-то ты меня пугаешь, товарищ Гольдман! А я-то полагал, что ты у нас вроде Данко: пылающее сердце и «комиссары в пыльных шлемах». — Не поверишь, сам себя не узнаю, — поморщился Гольдман. — Короче… Руку дай. Юрка протянул ему правую ладонь — словно для пожатия. Гольдман посмотрел на нее с большим сомнением, потом все-таки решил: — Наверное, лучше левую. Не так страшно. — Леша? «Главное — не уронить. В путанице прошлогодней пожухлой и нынешней свежей травы фиг найдешь!» Не уронил. И гладкий серебряный ободок аккуратно, точно испокон веку тут и был, сел на безымянный палец Юркиной левой руки. Блохин вздрогнул, потянул руку к глазам. — Это то, что я думаю? — Зависит от того, что именно ты думаешь, — попытался отшутиться Гольдман. Внутренности тряслись так, будто состояли из плохо застывшего студня. — Это ведь… кольцо? — Кольцо. Факт. — Леша! — Погоди! — Гольдман осознавал, что если не скажет сию секунду, то не осмелится уже никогда. — Я тут с Лисой разговаривал. И она озвучила странную мысль. Понимаешь, был бы ты… — он на миг запнулся, но нашел в себе силы продолжить, однако старательно уклоняясь от внимательного Юркиного взгляда, — был бы ты девушкой, я бы давно на тебе женился. Или, по крайней мере, сделал предложение. — Леша! — Погоди! — Гольдман отступил на пару шагов и, словно защищаясь, выставил перед собой открытую ладонь. — Как говорится: не сбивай меня — я и сам собьюсь! Так вот. Ты, совершенно очевидно, не девушка, — Юрка хмыкнул. — Свадьба нам не светит. Но… У меня есть кольцо. Оно серебряное, недорогое, ни к чему тебя не обязывает, и его можно носить на левой руке, загадочно улыбаясь. Там нет никаких гравировок. Если мы… — он едва не проглотил вставшее ему поперек горла слово, но потом все-таки выдавил из себя: — …расстанемся, ты всегда вправе его продать. Или подарить. Или переплавить во что-то еще. Нынче в ювелирках с этим – без проблем. Или потерять. Или выкинуть. — Ага! Или бросить в недра Роковой горы! — ехидно встрял в монолог Блохин, совсем недавно не без помощи Гольдмана приобщившийся к бессмертному произведению Профессора. — Леша! Я что-то не догоняю: ты мне предложение делаешь или выкидываешь меня из своей жизни на хер? — Вообще-то я… Продолжить ему не дали: Юрка сгреб окончательно растерявшегося Гольдмана в объятия и до безумия спокойно выдохнул прямо в его сжавшиеся от ужаса произнесенных слов губы: — Да. — Что именно «Да»? — набравшись решимости, почти строго уточнил Гольдман. Подобным тоном он у доски, бывало, интересовался: «Ну и что же такое, по-твоему, Блохин, этот самый квазар?» — Все — да. Как хочешь назови: брак, супружество, еще какая хрень… Тьфу ты! Думал, после Ленки – ни за что. Но с тобой… — Мне нравится слово «партнерство», — расслабившись, Гольдман улыбнулся ему в губы. — Отличное слово для двух мужиков. Романтически падать на траву они не стали, справедливо опасаясь нападения всякой мелкой живности (особенно клещей), но объятия и поцелуи получились долгими. Очень долгими. И продуктивными. Бездонное майское небо плыло над ними, звенело птичьими голосами и переплесками воды, обнимало теплым ветром, взрывалось солнцем под сомкнутыми веками. А кричать, стонать и что-то вышептывать можно было сколько угодно — все равно никто не услышит. Потом, правда, возникли некоторые затруднения… неромантического толка. Слава богу, в кармане у Гольдмана обнаружился носовой платок, а то с возвращением в обсерваторию вышел бы сильный конфуз. — Вот и закрепили… помолвку! Не поверишь, ни разу не делал этого… на природе, — смущенно усмехнулся, розовея щеками, Блохин. — Век живи — век учись, — отозвался не менее смущенный Гольдман. — Давай еще немного погуляем. А то все сразу все поймут — никаких колец не нужно будет. Кстати, если желаешь избежать вопросов, можешь носить в кармане. Или в кошельке… — Ага. Или хранить дома. Лешка, ты опять? — Прости… — Гольдману отчаянно хотелось ущипнуть себя, чтобы проверить, что все это — не сон. — Привычка. Все слишком хорошо. Юрка посмотрел на него задумчиво, словно решая: говорить или нет? И в конце концов все-таки произнес: — А я вчера с директрисой общался. Она меня о планах на следующий год пытала. Пришлось сказать как есть. — Что именно сказать? — в горле у Гольдмана снова внезапно пересохло. — Что я со следующего года уже не буду в школе работать. В мозгу мелькнуло растерянное: «Какого хрена?!» — но вслух Гольдман изрек почти благовоспитанное: — С чего вдруг? — Не могу я, Леша, — вздохнул Юрка, поглубже засовывая руки в карманы джинсов. (Так он поступал всегда, когда нервничал, очевидно, понимая, что кулаки, стиснутые крепко-крепко — до побелевших костяшек пальцев — выдают все его душевные трепыхания. Не любил демонстрировать собственную слабость.) — Не могу быть рядом с тобой… так близко. Постоянно боюсь прилюдно облажаться. То на «ты» норовлю обратиться, то… — Так давай на ближайшей же пьянке просто дерябнем на брудершафт. Дружат люди. Мало ли! Юрка помотал головой. — Я вчера в учительской чуть было тебе воротник рубашки не поправил. Загнулся он некрасиво. Руки сами потянулись коснуться. — Ну… Юр, давай я стану водолазки носить? И никаких воротников. — Леш, не в воротниках дело. Гольдман нехотя кивнул. Не в воротниках, вестимо. Сколько еще они сумеют скрывать ту практически запредельную степень близости, что нынче установилась между ними? Когда другого ощущаешь буквально продолжением себя. Уж и так недавно Сколопендра ангельским голосом полюбопытствовала: «А чего это вы с Юрием… Федоровичем так сухо разговариваете в последнее время? Не поделили чего?» Все они поделили. Пополам. В том-то и проблема. Только вот как он теперь в школе — вообще без Юрки? Мысли были эгоистичными, и Гольдман постарался решительно задвинуть их куда подальше. Не начинать же совместную жизнь с вульгарной истерики? Да и день рождения у Юрки… Правда, задавить острый приступ досады на корню не удалось. — И где ты планируешь работать? Совсем на склад перейдешь? Или в экспедиторы попросишься? Улыбнувшись, Юрка привлек его к себе. Все-таки с некоторых пор этому Блохину чертовски легко удавалось преодолевать самые непреодолимые расстояния! И обниматься он научился на «отлично», зар-р-раза!.. — Ну чего ты?.. Я тут тренера встретил. Игорь Ильич, помнишь? Ты с ним даже вроде бы общался. — А-а-а, однофамилец знаменитого баснописца? Помню. — Вот! Он меня в бассейн к себе зовет — мелочь тренировать. Так что стану уже по будущей специальности деньги зарабатывать. — А велики ли деньги? — Поменьше, конечно, чем в школе, — (Гольдман хмыкнул), — зато и бумажек тоже меньше. Возьму еще на складе ночных смен. Пробьемся! — И я забуду, как ты выглядишь. — Я напомню, — опять улыбнулся Юрка, со странным выражением лица прокручивая кольцо на безымянном пальце левой руки. Гольдман вздохнул и согласился. Пусть будет как будет. Кстати, серебряный ободок на крупных Юркиных пальцах смотрелся просто замечательно. — Пойдем, а то они еще решат, что мы тут совместно сбросились с обрыва. — Или повстречались с медведем. * * * …Домой возвращались поздно на полупустой электричке. Юрка почти сразу же задремал, прислонившись виском к оконному стеклу. Умаявшийся от переизбытка впечатлений и свежего воздуха Тимыч даже и не дремал, а мгновенно вырубился, положив голову на Лизкины колени, и та полдороги держала над ним руку, защищая лицо спящего сына от косо падающих пронзительно-золотых вечерних лучей заходящего солнца.Глава 31
12 июня 2018 г., 19:37