ID работы: 6191338

Свитер с дырками

Гет
NC-17
Завершён
90
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
90 Нравится 2 Отзывы 18 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Жжение, словно кислотное, испаряется не сразу. Спустя несколько дней, когда бинты снимают, а ее все еще мутит прилично, в носу стойкий запах спирта, капельниц и всей той прочей дряни, что в нее вливали, чтобы прочистить кожу, кровь, мясо. И наложить новые бинты нужно, но Изабель кажется, что с нее кожу сдирают заживо, что тонкие, толстые слои ткани вросли в ее тело, в плоть и прикрепились куда-то к костям. Она хотела бы позволить себе скулить или хотя бы разрыдаться; вместо этого лишь тупая вина и ощущение собственной никчемности. На исполосанные линии собственной кожи она не смотрит, она их и без того чувствует. Перевязывающая ее девчонка сосредоточенно хмурит брови — Изабель имя ее вспомнить пытается; лучше бы ей память отбило, а не вот так — и улыбается, когда они пересекаются взглядами. — Это всего лишь царапины, — ободряюще произносит она. Изабель пару секунд смотрит пристально, а потом усмехается. Ровно на грани презрения и издевки. Она не хочет на саму себя теперь даже смотреть; у нее драные, с трудом заживающие раны от плеча до локтя, на шее и груди. Когтями хорошо приложило. И уж она-то разбирается в том, что такое «царапины», а что такое «ебаная катастрофа». — Джейс принес несколько футболок, чтобы было из чего выбрать, — продолжает та. Изабель только слышит, как ножницы разрезают бинты. — А тебе разве можно называть его так? — спрашивает она, встречаясь взглядом с той. Буквально насквозь прошивает взглядом. — Не помню, чтобы вы крутились в одном обществе. И Изабель совершенно не хочет быть сукой по отношению к другим (Ангел, она себя сейчас ненавидит, не других), но отчетливо видит во взгляде той двойное дно. Изабель хмыкает и тянется за ближайшей футболкой, про себя отмечая, что в списке ее брата на одну больше. Впрочем, Джейс всегда был таким, а девицы таяли от пары заезженных фраз и одной улыбки. Поднимать руку, чтобы влезть в футболку, удается с трудом. А кофта еще и открытая. Слишком открытая; впрочем, раньше ее это никак не останавливало. Изабель с койки поднимается, натягивая узкие кожаные штаны в облипку. Лучше бы Джейс принес спортивные. Лучше бы он принес ей что-то из вещей Алека, хотя бы ту черную плотную рубашку, что уже года три или четыре валяется в ее шкафу. Она бы задрала воротник, не стала бы подворачивать рукава, спряталась бы в ней. Спряталась бы от всех и от самой себя. Шрамы должны украшать охотника; херовый тот охотник, у которого кожа чистая. Ее кожа, кажется, настолько отвратительна теперь, насколько может быть. Девчонка пытается остановить ее, но Изабель и слушает-то ее вполуха. — Еще рано… Перевязывать надо каждые пять часов… Может пойти заражение… Но Изабель только сгребает одежду со стула и направляется в сторону выхода. Разворачивается уже в дверях; и она бледная, у нее цвет кожи нездоровый, волосы в беспорядке, но взгляд от этого не менее жесткий. — Скажешь моему брату, что я ушла — разукрашу тебя по своему подобию. Та останавливается и несколько тупо кивает, будто ее по рукам ударили наотмашь. Изабель смеривает ее взглядом, приходя к выводу, что та точно будет молчать. Глава Института, может, и должен знать, в каком состоянии находятся его лучшие люди после крупной зачистки демонов; Алеку же знать ни к чему, что она сама себя выписала и фактически сбежала от любой дальнейшей медицинской помощи. По коридорам она идет уверенно, не прижимает к себе шмотки и не пытается спрятаться. На пару улыбок сил даже хватает. Изабель Лайтвуд же идеальная, ее невозможно уничтожить парочкой шрамов. После третьего или четвертого поворота накрывает пониманием: ее подкосило, она прежней не будет. Ноги сами несут не в ту сторону, она поворачивает не туда. И в голове настолько начинает долбить, что последние несколько метров она ускоряет шаг и едва ли не бегом заявляется в комнату Алека. Замок в двери проворачивает, руки начинает потряхивать. Изабель кидает одежду на кровать — неровной кучей на идеально заправленное покрывало — и с каким-то ожесточением стаскивает с себя футболку. Единственное зеркало в его комнате ответов дает достаточно, а ей хочется еще и бинты с себя сорвать, просто посмотреть на это чертово уродство. Это она теперь такая, до конца своей жизни. Изабель по бинтам ведет пальцами, внутри пустота. Она вдруг подрывается и стаскивать с себя обтягивающие, пережимающие кровоток штаны начинает. Почти психует, неровной кучей и с одной вывернутой штаниной оставляет их валяться на полу. Первая попавшая выцветшая футболка, что когда-то черной была, из его шкафа оказывается в руках. Ей плевать, что скажет Алек; если он вообще что-то скажет. Она влезает в его футболку, не отмечая даже то, что та стиранная и чистая, не заботится о том, чтобы закрыть шкаф или скинуть с кровати собственные шмотки. Ей нужно просто немного стабильности. Прекратить снова вспоминать жжение (а от воспоминаний в спине передергивает) и забыть обо всем этом. Изабель под одеяло залезает, под покрывало, устраивается далеко не сразу, накрывается почти по самый нос. Значения не имеет, что двое других охотников погибли. Что она Джейса умудрилась вытащить. Она теперь навсегда испещрена этими незаживающими ранами. Она теперь ничтожна и уродлива; это не следы, демонстрирующие ее самоотверженность и стойкость. Они ее слабости демонстрируют. Она засыпает, хотя вернее — проваливается в сон, организм не до конца восстановлен. И просыпается с трудом. Стук в дверь уже настойчивый, ручку тщетно кто-то пытается провернуть, а вокруг темно, на улице уже ночь. И ей хочется заорать, чтобы все пошли к херам собачьим, кто бы там ни был. Ее брат в своем кабинете, снова разбирается с кучей работы и обязанностей, а здесь только она, блядь. Могут хоть все узнать, что да, блядь, она спит с ним который год, ей уже все равно. У нее на теле отвратительные раны, ей от самой себя мерзко. Приходится подавить в себе этот совершенно психованный порыв. Открывать она все равно не собирается. Потому что это к Алеку, а Алека здесь нет. Очередной удар в дверь, на этот раз ладонью, судя по глухому звуку. — Может, ты все же откроешь? Еще утром это была моя комната. Изабель не признается себе в этом, но выдыхает уже намного спокойнее. Одеяло в сторону откидывает и выбирается из кровати. Доходит до двери и щелкает замком, саму дверь не открывает, возвращается в кровать, на ходу пальцами волосы зачесывая. Слышит, что он заходит, по щелчку дверной ручки. — Если будешь отчитывать за то, что я сбежала из лазарета, то я тебя все равно не слушаю, — отзывается она несколько устало, усаживаясь, подтянув под себя ноги, и накрывая их одеялом. Алек дверь за собой закрывает, пиджак стягивает у двери, медленно к шкафу идет, она не старается уже разглядеть признаки усталости на его лице или в его движениях. — Тогда сохраним и мое, и твое время, — отзывается он. Садится на край кровати и, прикрывая глаза, выдыхает как-то надсадно. — Если я проснусь от того, что у меня в кровати кровь, ты не выйдешь оттуда неделю, даже если придется ремнями привязывать. — Не в первый раз же, — Изабель довольно улыбается на комментарий по поводу крови и тянет руки к Алеку, укладывая голову ему на плечо. От него несет усталостью, но ей, все еще чувствующей то ли фантомное, то ли реальное жжение, все равно. Он целует ее в макушку достаточно небрежно, гладит ее предплечье и уже собирается что-то сказать, но она опережает: — Теперь я уродлива. В твоей футболке не видно, да и пока есть бинты. Но их снимут, Алек. И тогда… — Ты могла не вернуться. Как пощечина. Как резкий удар. Она все о своих ранах, о будущих шрамах жутких думает; а он ее не слышит будто. — Это уродливо, Алек. Я теперь уродлива. — Ты могла сдохнуть, — что-то между упрямством и раздражением. И она пальцами вцепляется в него до одури, руки сжимает и носом утыкается куда-то в шею. Жмурится, глаза так и оставляет закрытыми. Потому что глупый он, глупый-глупый-такой-дурной. — Мне холодно, — сипит как-то тихо-рвано, когда спустя почти девять или двенадцать минут он вдруг говорит, что если прямо сейчас он не встанет и не пойдет в душ, то его вырубит прямо так, сидя. Руки нехотя размыкает, внутри что-то переворачивается неприятно-предательски. А он просто поднимается на ноги, и она повторяет себе: правильно, все правильно; это он еще тех рваных ран не видел; он никогда больше не посмотрит на нее как раньше. Алек не дает ей дальше уйти в свои эти мысли. Не роется даже в шкафу, просто открывает его и почти сразу находит то, что и искал. Говорит: — Закрой окно. И вот, — разворачивается, свитер ей протягивает свой, выцвевший, старый; потом замечает затертые, проеденные молью дырки, дергает рукой на себя, в сторону шкафа. — Нет, не этот. Только Изабель уже с кровати подрывается, буквально выхватывает у него свитер из рук и смотрит взглядом ребяческим, прижимает ровно сложенный асфальтово-серый свитер с дырками к себе. — Он драный весь, Из, — получается как-то измученно-пассивно, а она губы в улыбке тянет, пальцами сжимает свитер и точно отдавать не собирается, несмотря на протянутую к ней ладонь. — Нет, ты уже отдал мне его, — отзывается она, и он непроизвольно улыбается в ответ на эту выходку. А свитер и правда драный весь; Изабель понимает это спустя некоторое время, когда ее брат уходит, слишком привычно оставляя ее в своей комнате, когда она закрывает окно и влезает в этот самый свитер, совершенно не находя одну крупную и две поменьше дырки справа — для нее на бедре — какими-то не такими. Ближе к кромке дырки расходятся, а она рукава натягивает по середины фаланг, снова под одеяло залезает и спиной к двери поворачивается, сама вся сжимается в какой-то комок, в чертову позу эмбриона. Бинты снимут, а она этот свитер — нет. Здоровый для нее, он даже на Алеке уже не в облипку, пожалуй, а она в нем и подавно тонет. Вырез для нее широковат немного, но его спустить можно на другое плечо. На нетронутое. То, что осталось от прежней Изабель. Ее ломает, ее та миссия подкосила. И он понимает это в ту же самую ночь, когда просыпается от ее тихого, невнятного скулежа. Когда, не открывая глаз, переворачивается на друг бок, подтягивает ее на себя и прижимается к ней со спины, повторяя похожее на сонный бубнеж «тише, я рядом», едва складывающееся во что-то разборчивое «проснись, ничего нет»; и Алек заставляет себя не спать, Алек заставляет себя проснуться. Только усталость берет свое, он засыпает обратно, носом утыкаясь куда-то в ее волосы, почти в самый затылок. С утра он не сразу об этом вспоминает, потому что она мерно сопит у него на плече, а мышцы затекли и ломят: должно быть, она давно уже так лежит. Со второго, третьего будильника Изабель все же просыпается, и он замечает, как она челюсти стискивает, чтобы молчать. Вслух помощь Алек не предлагает, просто пытается самостоятельно ее поднять с себя, усадить, но она отпихивает его решительно, сама садится. Бинты не снимают еще долго. Изабель начинает его избегать. Чтобы заранее; так себе и говорит. Будет ведь больно, а если начать отдаляться постепенно, то вроде бы и ничего страшного. По какой-то дурацкой аналогии и вспышке в мозгу: у нее кожа теперь страшная. Уродливая. А она теперь часами просиживает в оранжерее, библиотеке, в ванной собственной комнаты — вряд ли там он станет искать; да и когда ему? — или в больничном крыле. На удивление, она все же ходит туда. И проклятые бинты меняет исправно, пока их необходимо менять. Слишком много ваты с кровью. Слишком много ваты с гноем. С какой-то слизью. И ей уже не больно, она уже не чувствует ту коросту, которую сдирать приходится вместе с бинтами. Кажется, у нее теперь кожа в тех поврежденных участках нечувствительная. Она больше никогда свои открытые платья не наденет. Майки свои, любые шмотки с открытыми плечами, грудью или шеей. Слез нет, просто в носу что-то; простуда, наверное. Какая к черту разница, что это? Она в ладонях сжимает рукава свитера, находит там то самое тепло; родное, то самое — нужное. И дергается, когда посреди ночи, сидя с ногами на самой дальней, пустой и никем не занятой койке, теребя края свитера, слышит низкое, но такое до ужаса спокойное и привычное: — Он же колючий, чего ты так в него вцепилась? И ей оборачиваться даже не нужно. Алек койку обходит, садится рядом, не спрашивает, почему она бегает, не спрашивает, что между ними снова не так. Просто голову на плечо ей кладет — с той самой стороны, где она все та же, прежняя, неразорванная еще в клочья — и носом ведет по шее, утыкается привычно-нужно. — Бинты еще не сняли. — Плевать мне на твои бинты, — бубнит он то ли в ее шею, то ли в плечо. Изабель чувствует, как ее от голоса этого, от тона этого обволакивает, пропитывает какой-то непонятно откуда берущейся нежностью. Ей так хочется его прогнать, ей хочется сказать, чтобы шел спать, чтобы переложил часть своих обязанностей на кого-то другого; вместо этого она пальцы в его волосы запускает и перебирает черные непослушные пряди, ногтями своими длинными чуть кожу головы подцепляет. Он целует ее в шею, а она почти умоляет тихим: — Не надо. Почти сопротивляется: — Ты не захочешь меня видеть, когда поймешь, насколько меня разодрали. Алек голову с плеча сестры поднимает, взглядом с ней пересекается и ладонь ее из своих волосы вытаскивает, пальцы в своих чуть сжимает и тянет к себе, под край задранной майки. Буквально пристраивает ее пальцы на собственный бок, на ребра. Подушки ее пальцев находят рваный длинный рубец — знакомый давно — почти сразу же. И она как-то тупо взгляд скашивает мимо него, гладит это напоминание о другой суицидальной миссии, из которой они все вышли живыми. — Ты видела, как меня разодрали, — говорит он спокойно, выделяя «ты», выделяя «меня»; а Изабель этого недостаточно. Она как одурманенная, как потерянная еще некоторое время гладит его кожу, его бок, его это напоминание о тех временах, когда распороли настолько глубоко, что ей казалось, что из него просто внутренности вываливаться начнут. А потом она отмирает. Руку убирает, сама отодвигается, его отодвинуть от себя пытается. — Это другое, Алек. — Другое чем? — продолжает он. — Просто другое, — говорит она, головой ведет в сторону, волосы на лицо падают. И Алек пытается взять ее хотя бы за руку, но она отодвигает его ладонь от себя; а потом и вовсе встает и уходит. Ей слов не хватает объяснить ему, выразить. А он остается лежать на той койке, так и остается там до утра. И слез у нее нет; просто Изабель уже решила, что такой вот она больше никогда не станет красивой, такой она больше не может притягивать внимание, такой ее больше никто не захочет. Бинты снимают все же, хотя ей кажется, что лучше бы те в нее вросли, въелись бы в плоть, впаялись так, что не выдрать, потому что лучше так, чем видеть то, что стало с кожей. И да, там были руны и без того, были. Одно дело — мелкие рубцы от рун, другое — рваные раны, здоровые, рубцующиеся, выглядящие так, будто никогда даже шрамами не станут. Она находит у себя несколько черных простых маек и носит их под тем самым свитером; а запах родной-нужный-пьянящий, и ничего он не колется, он мягкий, теплый. И эти дырки ей нравятся. Порой Изабель ловит себя на том, что начинает, задумавшись, ковыряться пальцами в этих дырках. Нет, не пытаться сделать их больше, всего лишь прощупывает будто бы. Бегать от Алека перестает. Потому что больше не выдерживает. Он у нее где-то в легких, как осевший пепел с его сигарет; он у нее между ребрами и рвет все изнутри, раздирает заживо и жить ей не дает, думать; ее мыслями вечно к нему относит. И он вопросов не задает, когда она замок в двери его кабине проворачивает часов в семь вечера (а у них всегда будто бы негласно, что «они» существуют лишь ночью), каблуками по паркету стучит и впечатывается губами в его губы. Целуется ожесточенно-жадно, эти узкие кожаные штаны на ней совсем не вяжутся с растянутым драным свитером, съезжающим на одно плечо, оголяющим широкую лямку майки. Изабель выдыхает короткое «скучала» между поцелуями; Алек кивает с обрывистым «да». Сколько угодно может говорить, что она не прежняя, считать может себя какой угодно; но, когда она усаживается на него сверху, не давая ему даже возможности встать из-за стола, подняться с кресла, она абсолютно все та же. Пальцами по спине его шарит, пряди волос между них пропускает, пиджак с него стягивает и цепляется с каким-то отчаянием. Ей доказательства нужны его слов; потому что это его шрамы ничего не значат. С ней не так ведь; с ней не может быть так же. Алек ее от себя буквально отдирает, сжимая ее волосы на затылке. — Не дотерплю до ночи, — сипит ей в рот, губами въезжает по подбородку к шее. — И не надо, — звучит отмашкой. Только она не позволяет снять с себя этот свитер; сдернуть штаны, стащить белье, войти и ритмично двигаться внутри — сколько угодно, но только не снять этот гребанный свитер. И он хрипит что-то неразборчивое, рычит недовольно, руками забираясь под свитер, под майку, вжимая ее в себя. А Изабель как заведенная «нет, нет, нет, не смей». Ему достаются лишь ее обнаженные ноги, упруго принимающая в себя промежность и оголенная справа часть шеи. Алек задрать пытается и свитер этот — собственный (она вся его собственная) — и майку с ним; но она ногтями в плечи его впивается так, что следы останутся, что он боль отчетливо чувствует. Сипло, срываясь на стоны, не прекращая двигаться, насаживаться на его член: — Ты только попробуй, Лайтвуд. Только попробуй. Он прекращает попытки на пару секунд, а потом снова пытается вытащить ее из этой ткани. Она его; вся, давно уже, не нужны ей эти тряпки, чтобы прятать от него шрамы, не нужны. И ткань собирается плотным слоем почти в районе кромки ее лифчика уже; Изабель кусает Алека за нижнюю губу резко, внезапно, без каких-либо предупреждений. — Блядь, какого?.. У него идет кровь, а она, сидя сверху на нем, перестает двигаться на пару оглушительно долгих секунд. Зато он убирает руки, майка и свитер съезжают обратно. Изабель большим пальцем проводит по его подбородку, потом с нажимом по нижней губе, пересекаясь с ним взглядом. — Я же сказала: нет. И на дне коньячных глаз видит, что он прямо сейчас сдернет ее с собственных колен. Похер, что оба не кончили, его подзаводит и злит эта ситуация. Только она не дает ему ни секунды, губами в губы впивается, снова приподнимает бедра и подставляется ему навстречу. Ей жаль, ей правда жаль. Она не хотела намеренно прокусывать ему губу, она просто хотела отвлечь; не может показать ему свои шрамы. Не может. И им нельзя, весь Институт еще на ногах, а она стонет ему в губы, стонет ему на ухо, когда он разрывает поцелуй, когда руками сжимает ее бедра привычно-нужно, направляя и задавая ритм. Старается тише, старается без лишних звуков, но гребанное «люблю тебя» вырывается непроизвольно. — Плевал я на твои шрамы, — хрипло и в шею в ответ на ее не-первое-далеко признание. Только свитер она не позволяет снять с себя даже тогда, когда все заканчивается. Даже тогда, когда она снова возвращается в его комнату, в его кровать и так привычно растягивается на одеяле. А в ванне потом часами пялится на собственное отражение в зеркале, смотрит на шрамы. И не пускает его, сколько бы он не долбил в дверь. Им и без того не стоило раньше принимать душ вместе, чтобы вдруг не забыться, не позволить себе стонать в голос, а теперь — она не пустит. Она не позволит ему увидеть все то, что с ней сделала одна ебаная миссия. Изабель снова красится, снова ходит на своих этих умопомрачительных каблуках. В узких штанах, что обтягивают настолько, что это еще странно, как под конец дня ей не приходится ноги ампутировать из-за пережатого кровотока. И в свитере. Том самом — с дырками. Изъеденном молью, выцветшим и стиранным сотни раз. К ней возвращается даже ее уверенный, кокетливый взгляд. Все, кроме желания снять с себя шмотки, скрывающие почти все, и влезть во что-то более открытое и агрессивно-сексуальное. Алек в щеку ее целует, чтобы не смазать ее идеально выкрашенные в сангиновый губы, и в очередной раз говорит: — С каких пор ты перестала доверять мне, Из? И она ненавидит, когда он ее так называет. Не полным именем, не сокращенным, а именно вот так. Будто снова между ребрами и раскурочивает, разрывает мясо, кости ломает, под себя прогибая; потому что она для него вся и все. Она для него — на что угодно. А в ответ лишь большим пальцем его по щеке гладит, буквально заставляет наклониться, чтобы носом прижаться к другой щеке. — Хочу, чтобы ты остался со мной на подольше, — тихо, будто боясь, что все прямо сейчас их слышат; беззвучно, будто признаваясь в собственных слабостях. Только он смысла этой фразы не понимает. Он и так с ней, не может быть не с ней; раньше, давно когда-то пытались ведь, нихрена из этого не вышло. Какие-то драные шрамы, рубцы, линии, рассекающие ее кожу не смогут что-то вдруг встрепенуть, перевернуть и изменить. Кажется, до конца она теперь никогда не расслабляется. И как в трансе продолжает в ванне смотреться в это огромное зеркало, взглядом прикипать к тем самым линиями. На шее, на груди, на руке от плеча до локтя. Цедит ироничное «хорошо хоть, что лицо не задело»; сама боится представить, что бы с ней стало, если бы задело лицо. Она совсем не пустышка, у нее внутри целый мир (пропитанный любовью, тягой этой неразрывной к собственному старшему брату), а дышать выходит с трудом, когда она видит эти следы. Будто ей когтями по легким полоснули, будто ей легкие прорвали, и она теперь задыхается. Задыхается, боясь, что ее иссушенная краденная реальность на двоих, рухнет, как только Алек увидит это все. По утрам еще иногда кажется, что она на сто процентов с ним; что она не боится, что она почти забыла о следах на собственном теле. Что она просто с ним. Завернутая в одеяла, нехотя открывающая глаза и удовлетворенно выдыхающая, после того как находит его на соседней подушке. — Изабель. Голос сонный, грудной. А она хочет прижаться ближе к рукам этим и чтобы не выпускали. У нее шепот какой-то слишком тихий, и он, наверное, не слышит, слишком быстро засыпая обратно. Лишь тянет ее на себя, а она носом утыкается ему в грудь. Ей почти не стыдно за свои шрамы теперь. Еще на час или на два. Пока он не проснется окончательно, пока взгляд коньячных глаз не будет в самую душу, пока он не начнет в который-там-по-счету-раз пытаться стягивать с нее свой же свитер. Потому что не противно, не мерзко. Не портит ее это. Она верит ему, всем его уверениям. На самом деле верит. Кому, если не ему? Только целует снова, чтобы заткнуть его; знает, что он до нее голодный вечно. Знает, что может его все еще выворачивать наизнанку, что до сих пор с ума его способна сводить. Алек больше не повторяет, что примет ее любую. Не пытается стащить с нее свитер во время секса или уговорить снять самой в конце дня. Он ждет. И ему совершенно не обязательно снимать с нее эту одежду, чтобы познакомиться с ее рубцами. Руки у него мозолистые и совсем не похожи на прикосновения ее пальцев. А Изабель позволяет… потому что он берет ее врасплох, или же как-то так она просто оправдывает сама себя. Больше не стыдно; лишь страшно до одури. Он не давит; ему неважно, видел он эти шрамы или нет, есть они или нет. И в ее голове это все никак не укладывается. Потому что она несовершенна теперь, потому что она испоганена теперь, а от порченного принято избавляться. — Глупая, какая же ты глупая, — произносит он спокойно-снисходительно, уголками губ улыбается, прижимая ее к себе. Теперь ее никто не должен хотеть; и он — уж точно. Только вместо этого она слышит низкое, хрипящее «я не соображаю из-за тебя» в какой-там-уже-неважно раз и боится допустить мысль, что можно поверить, можно расслабиться. В конце концов, это же Алек; он всегда из ее привычных критериев выбивался.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.