от таких людей пахнет обычно деньгами и веет желчью, от него же исходит запах дома, а ладони наполнены мелочью.
Мы засыпали, слушая сказки, а просыпались в жестокой реальности; верили во взаимную любовь, а сами отказывали тем, кто был в нас влюблен; убивали себя своими самоубеждениями, не видя и намека на счастье в самые яркие моменты своей жизни. Но жизнь — не книжка со сказками, пестрящая цветными картинками. Нас не готовили к суровой реальности, даря роликовые коньки на день рождения; не рассказывали о том, что кто-то может умереть и уйти из твоей жизни, когда пытались красиво уложить волосы с помощью геля перед детским праздником; не упоминали, что можно любить не только родителей. Все снизойдет, день за днем, с каждым новым рассветом и поднадоевшими закатами, с холодком, повеявшим из-за легкой тюли или с теплым ветром, пропахшим морем. Яркие краски рассеиваются по небосклону по-особенному красиво, отражаются блеклыми очертаниями на легкой ткани, едва улавливаемые лучами солнца, они ложатся на светлые панели домов и крыш, не спеша будить город, но мельком касаясь проснувшейся природы в подбадривающем жесте: на заостренные кончики излишне-аккуратного газона падает рыжевато-золотое свечение, покрывая землю легкими бликами и слепя в ответ на брошенный на нее взгляд. Пока за чужими дверями кто-то играет в скудный театр одного актера, в других домах расцветает жизнь, зарождается, растет, приобретает собственную оболочку, не зависящую от родительского контроля. И так каждый день, настолько близко и знакомо, что пробирает до непроизвольной дрожи в коленях: просто вспомните, когда резко встаете с кресла и, несмотря на потемнение в глазах, на негнущихся ногах шагаете в нужное место, а после, останавливаясь, чувствуете, как мутнеет в сознании, ноги невесомо потряхивает, руки лишаются чувствительности. Это все происходит не под книжным переплетом, не прячется в чернильно-черных буквах на ветхих страницах очередного детектива. Не бумажные люди не в бумажных городах. И, пока очередной участок земли, усыпанный салатово-зелеными травинками, обдает красноватым рассветным свечением, я жмурюсь от тепла, окутывающего все тело. Жизнь не создана, чтобы просыпаться в ней абсолютно выспавшимся после полуночных посиделок над телефоном, с покалыванием по всему телу и нервно дергающимися пальцами, поэтому я, без тени сомнения, тут же ощутила самое верное чувство, которое и должна была почувствовать, следуя тому, как устроен организм или же, кратко говоря, анатомии: под веками неприятно пощипывало после каждого смыкания век, что не давало продолжать нежиться в кровати, а мышцы неприятно «ныли», будто бы после долгой тренировки, и это ощущение смешивалось с невыносимо холодным полом под ногами. В доме отчего-то было очень холодно, а из приоткрытого окна в коридоре веяло прохладой, обдавая кожу, что только недавно попадала под золотистые лучи солнца, непривычно-ледяным ветром. Обычное лето в Ванкувере. Пока мы радовались выкатившемуся из-за горизонту теплому солнцу, где-то там, совсем недалеко, поджидала обычная погода, дождливая и сырая, которая была готова накрыть с головой в любой момент. Чуть подтолкнув дверь ногой, чтобы та с тихим хлопком закрылась, я шмыгнула к лестнице, плотнее кутаясь в непонятно откуда взявшееся у меня в постели небольшое пуховое одеяло, потирая глаза и растирая затекшие руки, которые, видимо, оказались спрятанными под подушкой в процессе сна. Лестница казалась еще одним ледяным изваянием, а сидящий на ней брат даже несколько удивил, потому как я, еле коснувшись стопами первой сверху ступени, поняла, что двери распахнули настежь абсолютно всюду, то же сделали и с окнами, придав обстановке еще больше напряженности, отчего казалось, будто бы холод исходит от людей, находящихся в этой комнате. Такой затравленный, пустой, болезненно-знакомый взгляд Генри мазнул по комнате, не желая делать акцентов, задерживаться на чем-нибудь чуть дольше положенного, будто бы действительно боясь, и я даже боялась предполагать, что происходит ближе к выходу, где-то в районе кухни или гостиной. Раздался почти что оглушающий звон стекла, пародирующего крик падшего бойца, стон боли, а после — оглушительная, чертовски громкая тишина. И если вы сейчас тихо посмеиваетесь в уголке, то вы просто не понимаете, насколько сильно может оглушить тишина, искрящаяся в воздухе полупрозрачными искрами новогоднего бенгальского огонька, обжигая и так горящую в соприкосновении с воздухом кожу, принимающую ожоги, привыкшую к непостоянности и нередким повреждениям. Даже не успев толком понять, что именно происходит, я оказалась нагло схвачена за обе руки, а после перенесена, максимально быстро и бесшумно, под лестницу, в импровизированное укрытие: вот знаете, это как комната под лестницей из «Гарри Поттера», только в ней я чувствую себя действительно защищенной, а не вечно находящейся под надзором или взаперти. — Господи, Тереза, пожалуйста, будь хорошей девочкой, ладно? Скажи мне, что у тебя с собой телефон. — взмолился Генри, сильнее сжимая мое запястье. Белки его глаз сверкнули в почти что полнейшей темноте, а за дверью раздался новый удар и неразборчивый крик. В такие моменты хочется действительно иметь тысячи супер-способностей, но, увы, они остались где-то там, за дверью, как и телефон, до которого теперь добраться вряд ли представилось бы возможным. Отрицательно пару раз махнув головой, я приоткрыла дверь, щурясь и заглядывая, изловчившись, в щелку между дверным проемом и самой дверцей, надеясь на то, что рукоприкладство не доберется до нас. Надеясь, что бьют тех, кто этого заслуживает. Каждый звук напоминал раскаты грома за окном, прорезая слух звонкими ударами всем, что, видимо, попадалось под руку: посудой, журналами, даже легкие удары ладонями, где-то около двух-трех раз. Частота сердечных сокращений стремительно увеличивалась, а спор становился все громче и глобальнее раз за разом, поэтому я, не особо долго думая, без особых затруднений выбралась из хватки брата и, чуть сильнее пихнув дверь вперед, юркнула в образовавшийся проход и тут же его за собой, одновременно с этим опускаясь на корточки. Гуськом, чуть ли не ползком, добравшись-таки до лестницы и с трудом взобравшись на первую ступеньку, я остановилась, вслушиваясь в установившуюся на пару мгновений тишину и, когда та была окончательно заглушена новыми воскликами о чем-то из ряда семейных отношений, с помощью пары-тройки шагов, перемахивая через пару ступенек разом, оказалась в коридоре второго этажа, а уже через десяток секунд (сердцебиение рьяно отсчитывало каждую, и я просто не могла сбиться — в спальне, непривычно-рыжеватой от солнечного света, аккуратно обволакивающего все поверхности, до которых тот мог дотянуться.утопая в небесной лазури кончиками пальцев, мы вновь и вновь представляем того, кого хотели бы касаться.
В голове пульсировал один-единственный номер, переливаясь, маня к себе и практически откликающийся клацаньем по экрану коротких ногтей. Это его номер телефона. И он прилетает только завтра. Я в жизни себе не прощу, если наберу именно его. — Трой, мне нужна твоя помощь. Проси всего, чего только захочешь, — шепотом, едва ли не касаясь губами микрофона, с гулко бьющимся сердцем. Прося. С мольбой о спасении, о том, чтобы лишь слышали, не отвечая. Не словами. Сделайте хоть что-нибудь. — Только не звони никуда, прошу. Забери нас отсюда. И он слышал. Поэтому отвечал максимально кратко и лаконично — «буду через минут пятнадцать; просто глубоко дыши и будь тише, хорошо?». От этого что-то щемило под ребрами, теплотой распространяясь по мышечным тканям, приводя в чувства и вынуждая дышать глубже от расходящейся по организму боли. Самовнушение, только и всего. Но самовнушение спасало не одну душу в любых ситуациях: от физического и до морального насилия, от неправильных выборов, идущих набатом, настолько самовольно, словно заставляя человека выбирать то, чего хотелось не ему, а тем, кто напоминал об этом — сделай то, что откладывал. И это нужно не тебе. Потому что ты уже больше не сможешь никуда деться. Фарфоровая кукла в чужих руках, измазанных в потемневшей глине, чуть красноватой, с отливом изумрудного оттенка в некоторых участках корки на ладонях. Светлый фарфор на коже куклысгуби себя, зарываясь в песок. ты ни ростом, ни душой не высок, хотя и мучаешься от чувств, словно от поглощающих изнутри искусств.
А в двух часах до прилета, где-то над штатами, прерывисто дышал до жутиков кудрявый парень с россыпью веснушек по всему носу и щекам, никак не объясняя свои чувства и ссылаясь на пережитое состояние, просто отказываясь принимать, что ничего хорошего не может быть из одного лишь принципа — потому что счастливые концовки присущи только сказкам и их влюбленным по уши героям. Но они, конечно, не влюблены друг в друга до провалов в памяти, доверия, обжигающего гортань с каждым новым словом, срывающимся с губ тихим «верю», и не привязаны друг к другу настолько, что готовы поступить так, как смогли Ромео и Джульетта, слепо верящие в высокие чувства. Романы на то они и романы — людям лишь бы потешить свое сознание, читая сии произведения один за одним, а у них в жизни такая белиберда творится, что такие романы им и вовсе не нужны. «Пусть их читают те, у кого на коже не отпечаталось имя ранее заветного врага», — выпалил как-то парень, с горестью усмехаясь и глядя куда-то за спину лучшему другу, на парочку, которая вслух друг другу, поочередно, читала абзац за абзацем, взахлеб и с таким рвением, что становилось тошно. — «Или те, у кого нет этой глупой родственной души.» Воспоминания казались не такими и глупыми, но если бы в них умалчивалось про предназначение тому или иному человеку, то было бы намного легче воспринимать свое несогласие с описанными на листах бумаги якобы «высокими чувствами» сквозь ненависть и неодобрение других людей такой любви. От таких слов ныло в груди. И ныло у обоих, но не настолько сильно, чтобы обращать на то внимание; у него легкие сжимало до недостаточности вздохов, приглушенных, с хрипами, а у нее было это предчувствие, перед которым, в принципе, не надышишься никогда, а, когда то захлестнет с головой, захлебнешься в чужих чувствах, потому что «зачем ты повел нас гулять в дождь?» и «мы идем за сладкой ватой». Улыбки остались на фото. Но чувства, увы, не читаются с цветных глянцевых бумажек.правда, я умру внутри тебя, я по тебе скучаю. и, кстати, мы, наверное, вместе умрем.
Он был тем, кто нужен. Он был. Весь такой прекрасный, со своими тошнотворно-чудесными детскими кудрями, смоляно-черными; коричневатые веснушки источали запах корицы, напоминая измельченные кофейные зерна на молочно-белой коже, такой нечеловеческой, словно бы кукольной, фарфоровой, с изредка преобладающими на ней, в районе рук и спины, красных пятен вместо загара. И никто не знал, что кукольный мальчик мучился от своей собственной кукольности, сдерживая рвотные позывы, вызванные собственным бессилием; а планету заполоняли миллионы людей, которые задыхались от влюбленности в его о б р а з. Все любили и любят образ. После нашей смерти всем останется только образ, который будут неизменно восхвалять или же наоборот — поливать грязью, потому что ты лишь жил так, как казалось правильным. И никто не станет слушать оправданий с того света. Никто их, честно говоря, и не поймет. Потому что язык мертвых — либо немой шепот в затылок, либо неясные знаки в сообщениях, а на крайний случай — попытки уронить, сдвинуть что-либо со своего места. Потому что мертвых боятся. Боятся тех, кто когда-то был таким же живым. Кто когда-то был живее, черт возьми, всех живых на свете. Нужнее всех. — Ну и что у вас тут сложного? Ногу поставил туда, локоть оттопырил сюда, партнера приобнял — и шагай, — фыркнул парень, хватая одну из самых тихих девушек, недавно пополнивших ряды танцовщиц, и чуть не уронил ее, излишне низко наклоняясь к согнутому почему-то колену. Та в спасительном жесте ухватилась за его худощавые плечи, чуть не стукнувшись головой об пол с чернеющим ламинатом и едва слышимо пискнув, и обмякла в чужих руках, когда Трой перенял ее в свои руки, оттеснив парня и кивнув в мою сторону. Финн тут же промурлыкал что-то вроде «потанцуем-потанцуем» и мгновенно забыл о том, кто вообще был выбран им ранее, тут же скомкано извиняясь перед оставшейся позади девушкой. Финн танцевать умел. Если не пытался прыгнуть выше своей головы — двигался с особенной осторожностью, лишь изредка отвлекаясь на то, чтобы прошептать мне куда-то в шею еще одну шутку из разряда по-настоящему вулфардовских, таких глупо-смешных, от которых вместо улыбки губы растягивает горькая ухмылка. Финн мог быть настоящим. Искренним и тихим, понимающим и просто самым лучшим. Остающимся до двенадцати ночи с целью, понятной только ему: то ли отточить навык танцев, то ли надышаться за оставшуюся неделю. Нам с ним оставалась неделя. И никто об этом не знал. ^ Он не понимал, почему касаетсяme: блять. 16:37 me: чем ты там занят, вулфард? 16:38
fikus: заткнись. просто возьми трубку. 16:41 fikus: и послушай меня первый раз за всю свою жизнь. 16:41 ^- Финн, ты… — говорить было почти нечего, варианта два, а объема воздуха в легких хватит разве что на его имя и сиплый выдох, который передаст все чувства лучше любых слов, лучше касаний и взглядов. Потому что это все выдумки, что только во взгляде читается вся искренность чувств. — Я попросил выслушать, — ему намного хуже. А сказать нужно и ей тоже. Но сегодня, наверное, все-таки его очередь. На том конце провода — чужие крики и тихое «терпи, господи, не закрывай глаза», а в голове настолько пусто, что единственное, что хочется наперебой говорить о своих чувствах, а в это время ловить попутку туда, где человеку нужна помощь. Потому что мы, наверное, вместе умрем. — Ты просто невероятная. Не о внешности речь. Вся такая по-своему прекрасная, со своими шутками и замашками, модель и озорная девчонка пяти лет в одном лице. Знаешь, я не успел сказать, но… я сжимал в трясущихся пальцах фильтры сигарет, думал, — идиот — что так легче, представляешь? Думал, что меня без тебя ломать перестанет. На месте каждой девушки, которая была рядом, я видел твои черты. Мне казалось, что я сходил с ума, когда видел тебя в окне напротив, а потом ты вдруг, отчего-то смутившись, помахала мне. Наверное, тогда я понял, что на месте всех этих девушек и сигарет должна быть ты. — еле слышный выдох, со свистом, вырывающимся из глубины кровоточащих легких, заполняющихся чем-то вязко-липким. Горьким. С металлическим привкусом. А следом — новый вдох, с тронувшим губы полусотоном. — Если бы я успел, то я бы подарил тебе весь цветочный и, как бы то ни было глупо, … — Фикус? — то ли спрашивая, то ли утверждая, с болезненной улыбкой на губах спросила она, надеясь на то, что он успеет подарить все это. Даже если кому-то еще, пусть только при жизни. — Не-а, чайную плантацию, состоящую из одного-единственного кустика, потому что ни одна чаинка не сравнится с тобой, даже если кто-то так же называет самого прекрасного человека — он лучший только для него, не для всего мира. И еще. Не веря в любовь с первого взгляда и ненавидя драматическо-романтические фильмы, могу смело утверждать, что я не полюбил тебя, когда мы вынуждены были целоваться под омелой. Но полюбил, когда ты беспомощно плакала у меня на коленях. И, знаешь, до сих пор люблю. — последний вдох, а следом — гудки. Последний вдох.ну, а завтра, примерно в четыре часа дня, я у тебя на кухне сидел, просто сидел и заплакал. без тебя я бы умер, ты веришь или нет?
Тринадцатого августа две тысячи девятнадцатый год. Ровно в три часа дня по Ванкуверу. Большое количество потерянной крови, множественные переломы нижних конечностей, проломлена правая ребрина. Отличительные особенности — шрам чуть левее солнечного сплетения в виде буквы Т, на правом предплечье и в районе правого тазобедренного сустава. Находящиеся в рюкзаке умершего вещи: толстовка с флагом Канады, мужская; телефон, последний звонок совершен — 16:42 на следующий номер…; в машине находились еще трое, пострадавших — один, летальный исход — двое. В липкой темноте комнаты пахло вишневым гелем для душа и яблочным пирогом, этот запах скатывался по бронхам в легкие, собираясь в комки застывшего сиропа, схожего по консистенции со сварившейся кровью. У окна, еле дотрагиваясь скрытым темной тканью платья бедром, стояла девушка, обняв худые плечи побледневшими руками; волосы, собранные в аккуратный хвост, чуть растрепались, волнами спадая на шею с болезненно-сильно выступающими позвонками. В окна надрывно стучал дождь, громко ударяясь об стекло и мгновенно скатываясь к раме с обратной стороны окна. Подрагивающие от рыданий плечи на секунду обмякли, будто бы обмерли, а после тишину комнаты, которую до того прерывало лишь тихо играющее на фоне радио, разрезал тихий, срывающийся голос. — Если тебе там хорошо, господи, Финн, подай мне знак, слышишь? — прошептала девушка, смыкая пальцы на плечах сильнее, до посинения бывшей до того молочно-белой коже, и приподняла голову, вглядываясь в затянутое свинцово-серыми тучами небо. На фоне вновь зашуршало радио, эхом отражаясь от стен отчего-то опустевшей без него комнаты, а потом из динамиков зазвучала песня, под которую двое до безумия счастливых влюбленных кружились под счет вальса. Повествующие от заката до рассвета* о том, что останутся рядом, вновь и вновь твердили о любви. А тонкие пальцы тряслись вовсе нездоровой дрожью, едва касаясь прохладной поверхности подоконника; заходясь в новом приступе плача, девушка приложила к губам ладонь. Ее звали Тереза. Но для него она всегда была и останется маленькой чайной девочкой. На ступенях, в вымокшем от дождя черном пиджаке и темных брюках, сидя на закрытом от ледяных капель дождевой воды навесом месте, ту исхудавшую девчонку ждал парень — с волнистыми каштановыми волосами, заразительной улыбкой и д в у м я буквами на коже. Одна из них жила в другой стране. Ей уже давно было чуть за двадцать. А другая кидалась к тому, кто являлся ее родственной душой. Потому что друзья не становятся полноценной парой. Потому что, черт возьми, у них двоих такая дружба. Судьба вдоволь нашутилась. Насмехаясь, та дергала за нити, изгаляясь над болящими от нитей конечностями бедных людей. Теперь ей пора отправляться дальше. всегда помните, что чужое горе других л е ч и т; чужие слезы других т е ш а т; чужие судьбы для других — ф и л ь м ы.