***
«Оборотень, оборотень, дракон в змеиной шкуре!» — несётся в уши Бакалавру с улиц. «Принц» — лепечет девчушка, рассказывающая старую сказку. «Ойнон» — смеётся над ним Бурах. Этот город даёт ему тысячи новых имён, закутывает в тысячи одежд, дарит десятки тысяч историй, словно решая, куда бы запихнуть его, какую роль дать в грядущем представлении. Вечером ему снится попранная утопия, царство из звёзд и звона, по улицам которого носится дым и чумные облачка, и хохочет кто-то с лицом Клары на затылке, гремит костями, оставляет на алмазной пыли следы глиняных лап. Утром у него начинается лихорадка. Температура подскакивает до невозможной, словно кости и мясо его варятся внутри него в скорлупе из кожи, ставшей внезапно белой и полупрозрачной, приятной и прохладной на ощупь. Даниил, зачарованный непонятной мягкостью и легкостью, не сразу осознает, что все это — бред его больного рассудка. У него галлюцинации. Нет никакой иной возможности объяснить природу изменений в восприятии. Все органы чувств напряжённо обострились, и если четкое зрение и чуткий слух Бакалавр ещё мог бы пережить, то возросшая чувствительность к запахам и прикосновениям вызывает только глухое раздражение. С улиц несет потом и пылью, а иногда и гнильцой с привкусом небес — так пахнут письма Марии, которые ему ещё приносят на первых порах. Ева, к счастью, не пахнет ничем. Даже тонкий женский запах, который раньше, до болезни, касался его носа, вовсе пропал. Но Бакалавр все равно не впускает ее в комнату — болезнь может быть заразной, да и смущать девушку наготой ему не особенно приятно. Кожа совершенно не выдерживает присутствия одежды, и Данковский заново привыкает ходить по комнате обнаженным, как когда-то в особенно удалые недели студенческих лет. Дальше становится хуже, и, хотя он почти контролирует и предсказывает развитие болезни, реальность начинает ускользать от Даниила. Сны становятся более осмысленными, чем действительность, где он лежит или сидит, ослабший, измученный непрекращающейся лихорадкой, наблюдая за пылинками в воздухе и собственными руками, аккуратно ведущими записи его состояний, отчаянно пытающийся придумать выход из добровольного карантина. Сны Данковский не запоминает, но с каждым днём они все короче и короче, и тем мучительнее просыпаться. Так он и приходит к лекарственной стимуляции. Ему снится дом, смутно знакомый, но отчего-то полный людей. — Умер столичный бакалавр Данковский, — говорят ему, — вот, поминки справляем. В центре комнаты стоит гроб. Самый обычный, сосновый, но тем страннее он здесь, в степи, где мертвых хоронят совсем не так. Даниил протестует против собственной кончины, даже почти затевает драку, но непробиваемые местные, дети и женщины, твириновые невесты и черви вежливыми увещеваниями, как забрыкавшуюся скотину, подводят его к гробу и осторожно укладывают. Бакалавр перестаёт что-либо понимать и даже, пожалуй, готов согласиться с тем, что умер, убаюканный почти музыкальными повторяющимися «праздник» и «уважить». К гробу подходят два Гаруспика, возвышающиеся над лежащим Даниилом как древние идолы. Данковский трёт глаза, не веря им. Один из Бурахов пахнет книгами, твирином и мерадормом, выглядит уставшим и потрепанным, словно не закончилась ещё многодневная борьба с Песчаной язвой, молчит и старается не смотреть Данковскому в глаза. Второй наоборот, следит за каждым его движением, щурится довольно, кивает, полный сил и жизни, и наряд Старшины на нем сидит лучше, чем на Оюне когда-либо. Первый Гаруспик спрашивает, и Бакалавр слышит сожаление и тоску в его голосе: — Ну почему ты, Данковский? Второй смеётся радостно, торжествующе, отталкивает двойника в сторону движением сильной руки, улыбается пьяной счастливой улыбкой: — Степь щедра, — и дотягивается до бакалавровой щеки, гладит жесткими пальцами, почти мурлычет, — Ты теперь мой, — и захлопывает крышку гроба, заставляя рефлекторно прикрыть глаза. Данковский просыпается в степи, без гроба, зная, что на самом деле все ещё спит. Даниил чувствует кожей влажность простыней под лопатками и каким-то чудом переворачивается на живот, не просыпаясь. Здесь, во сне, можно забыть о кипящей крови, о головной боли и невозможности думать. Здесь, во сне, все хорошо. Твирь, в реальности жесткая и неуступчивая, невидимая и ускользающая, ластится как кошка, напившаяся валерьянки, и вставать незачем, благо, ждать осталось недолго. Данковский не вполне понимает, что происходит и чего ждать, но смиряется - раз уж у степняков принято хоронить ещё живыми, так пусть оно и будет. Даниил не сразу замечает, что за ним наблюдают. Даже не тысячи стандартных глаз из гимназических страшилок, а огромное, единое существо, из каждой травинки, из каждой капельки воздуха следит за ним, Бакалавром, изучает, контролирует. Данковский почему-то думает о Кларе. Каково ей было так же лежать в земле, на границе между живым и мертвым, послушницей от существования, не знающей ещё, в бытие ли уйдёт, в небытие ли? Там, в реальности, на него тоже кто-то смотрит, едва ли дыру взглядом не просверливает. Пя-лит-ся. Из реальности пахнет чем-то тяжелым, далеким от сонной невесомости, настоящим, прибивающим к постели лучше стотонного груза. Шевелиться не следует. Нужно ждать. Запах густеет в воздухе, острый и вязкий, подчиняющий, проникает в сон. Во сне Даниил задыхается. Его выгибает и скручивает, он горит и плавится, ему отчего-то хорошо и больно. Ждать осталось совсем недолго. Им довольны. Он был послушен, он все сделал как надо, и сам сделан теперь как надо. Во сне к нему приближается Бурах, размеренно и спокойно, совершенно такой же, какой и в реальности, и натянутые мышцы расслабляются, бурление крови стихает. Артемий присаживается рядом, знакомый и привычный, смотрит на него, тоже ждёт. Даниил чувствует себя достаточно хорошо для беседы. — Бурах, к чему снятся похороны? - больше Данковскому не о чем спрашивать, все остальное кажется совершенно очевидным. Артемий качает головой, словно сомневается в состоянии его рассудка и произносит, как и всегда, когда хочет поиздеваться, с притворной серьезностью представителя малого народа: — К свадьбе, ойнон. И шею Данковского прошивает боль. Острая, заставляющая разум помутиться, она тут же сменяется блаженством, словно лопаются связывавшие его веревки, становится легче дышать, будто сквозь рану в шее попадает желанный кислород, разливающийся по каждой клеточке его тела. Было бы ещё неплохо, если б метку зализали, успокоили жжение влагой и лаской, а потом прижали бы его покрепче и не отпустили, но и так тоже ничего. Все теперь правильно, так как надо. Он получил причитающееся ему внимание. Последние мысли путаются, не несут никакого смысла, просто набор слов. Даниил проваливается в глубокий сон без сновидений только ради того, чтобы проснуться от ощущения голода. Бакалавр открывает глаза и долго лежит, анализируя своё самочувствие. Лихорадка прошла, болезнь или отступила, или затаилась. Но чувствует себя Данковский вполне хорошо, пока его не настигает очередной голодный спазм, имеющий на удивление мало сходства с потребностью в пище. Не в силах сдержаться, Даниил приподнимается на постели со стоном. Ослабшие мышцы не слушаются, и даже кровь течёт будто совсем медленно и лениво. В комнате пахнет спокойствием, теплом и защитой, и так хорошо и правильно чувствовать себя в коконе из этого запаха, что Бакалавр не находит в себе решимости заподозрить себя в обонятельных галлюцинациях. Запах окутывает, плотный и заботливо закреплённый на нем, Данииле. Данковский невольно делает более глубокий вдох, и частицы тепла проникают в него вместе с воздухом, скручиваются и сворачиваются в животе, почти насыщая. Это почему-то пугает. Данковский дергается, пытается тряхнуть головой, чтобы выбросить из себя весь вздор и остатки сна, но в шее внезапно открывается боль. На том же самом месте. То, что переживает он сейчас, более всего схоже с паникой первых дней вспышки. Опираясь спиной о стену и шипя от каждого неудачного движения, вызывающего новую волну боли, Бакалавр садится и осторожно ощупывает дрожащими руками ноющее место, судорожно разматывает неизвестно откуда взявшуюся повязку и брезгливо отбрасывает подальше. От бинтов пахнет спиртом, химическим и тошнотворным, Даниил не может терпеть что-то такое рядом. Он ожидал обнаружить рваную рану, возможно, укус, но его пальцы находят совершенно гладкую кожу, на которой выступают ровные выпуклые линии, почти горячие на ощупь, слишком правильные для шрамов. Данковский осторожно прослеживает широкие рубцы на собственной коже, неуловимо напоминающие ему о чем-то. Он тянется к тумбочке, чтобы продолжить записи и, возможно, постараться изобразить воспринятое тактильно, потому что разглядеть что-то у себя под затылком кажется ему положительно невозможным, когда видит, как изменилась комната. Его записи разбросаны, а на ковре следы глины. Несколько недель назад Бакалавр дал бы волю своей расшатанной местной жизнью фантазии, но теперь мысль о Шабнак даже не приходит ему в голову. Все очень прозаично и очевидно — приходил Бурах, опять напугал Еву, нанёс своей степной грязищи в чистый дом, нашаманил что-нибудь, чтобы отогнать лихорадку, и ушёл. Даже странно, что это кажется совсем обычным. Бакалавр тянется, поднимает пару листков с записями с пола и запихивает под подушку, не найдя места получше, краем глаза замечая посторонний предмет на тумбочке. Необъяснимая теплая волна захлестывает Даниила при виде маленькой плетёной корзинки, и руки сами тянутся к подарку. Даниил потрошит корзинку прямо на постели, стараясь унять непонятно откуда взявшийся восторг, вспыхивающий в нем вместе с каждым извлекаемым предметом. Под чистым полотенцем Даниил обнаруживает бутылку молока и каравай хлеба. Это сочетание продуктов ему вполне знакомо — молоко и хлеб приносят мертвым, и чертов Бурах наверняка притащил все это заранее, надеясь обнаружить хладный труп старого соперника. Голод снова даёт о себе знать бурчанием в животе. Хлеб совсем мягкий, свежий, пахнущий потрясающе, а молоко, как и везде в этом городе, густое и тёплое, будто только что из-под коровы. Данковский откупоривает бутылку, делает большой глоток и чувствует, как утихает жажда. К черту суеверия, пища необходима для насыщения, и Гаруспик сам виноват, что не оставил умирать. Доедая каравай, Бакалавр достает из корзинки какое-то чучелко, смутно напоминающее человеческую фигурку из травы и бычьей кожи и стеклянные женские бусы. Странное умиление и порыв примерить подарок Даниил давит, едва ли задумавшись о его природе. На дне нащупываются тонкие стебли твири и неровно оторванный кусок дрянной бумаги. Заинтересованный, Данковский поспешно запихивает куколку и бусы обратно в корзину и скидывает ее на пол, ногой отправляя под кровать. Бумага действительно плохая, след химического карандаша на ней едва заметен, но Даниил вполне различает детский кривоватый почерк Матери Настоятельницы. «Бакалавр-бакалавр, кто ты есть? Как тебе наша забота? От подарков никто не отказывается. Интересные новости ходят по городу, но я вижу. Я все-все вижу. Вижу, что ты думаешь и как дышишь - прерывисто, тяжко. И совсем не знаешь почему, глупый Бакалавр. Ты наш. Теперь ты наш, целиком, с кровью и потрохами. Славно, если на тебе уже стоит тавро. Значит, понравился жениху. Если же нет, то прячься, Бакалавр, беги ближе к ночи из города, или же иди к Бураху, проси о метке, как можешь проси, а то умрешь. Хотя вряд ли - никто от подарков не отказывается. Значит, по нашей земле ходил, подарок свадебный принял, даже жертву с Площади уже унести должны. Кем ты стал, Бакалавр? Кто теперь берет в тебе верх? Испокон веков приходивший к нам с мечом оставался в цепях, так отец говорил, и мой дед говорил, и давно на том стоит Уклад. Степь стоит. И на тебе теперь цепи, линии, связь, неразрушимые оковы.» Данковский коротко фыркает, даже не удивляясь дерзости девчонки. Дети позволяют себе такое, чего не могут позволить взрослые, в том и суть, и жестокость, и безвинность их игр. Знать бы только, что задумали эти дети. Он откладывает письмо на тумбочку, намереваясь разгадать смысл послания позже. Бакалавр спускает ноги с кровати и впервые за несколько дней встаёт сам, полностью осознавая, что именно делает. Это странно и жутко, словно проявление собственной воли стало для него совсем чужим, как бы продиктованным извне. Несколько шагов до окна трудны, но с каждой секундой становится проще, слабость угасает, подавленная разгорающимися надеждой и уверенностью в том, что уж теперь-то он выкарабкается. Не время опускать руки, если голова чиста. Ворвавшийся в распахнутое окно ноябрьский холод выдувает из комнаты саму память о горячке, затхлость, отчаяние. Пожалуй, он слишком уж задержался в этом городе. Что он делал здесь несколько месяцев, оставив Танатику, оставив Столицу ради призраков, того, что рассыпалось как сон, пропало, ушло? Даниил спускается по лестнице медленно, ведёт рукой по холодной стене. Он все ещё слишком слаб и боится не удержать в себе столь неосторожно употребленную еду. Желудок может и не выдержать после нескольких дней лихорадки, к тому же, нельзя быть уверенным, что болезнь ушла. Но общее своё состояние Данковский оценивает как приемлемое. Его не мутит и даже почти не шатает, только шея кошмарно саднит и печёт, но это кажется вовсе несущественным. Он впервые за несколько дней сумел одеться, хотя и кое-как, рубашка полурасстегнута и висит на плечах, слишком неприятно она натирает вещь, поселившуюся у него под затылком, но сверхчувствительность к цветам и запахам, кажется, ушла без следа. Ему так кажется, пока лестница не достигает конца. Первым порывом Данковского было немедленно развернуться и сбежать наверх, потому что в обычно тихом Омуте творится настоящее черт-те что. Во-первых, Евы нигде не видно. Во-вторых, ковры затоптаны, ширмы вынесены, а посуда и вовсе пропала. В-третьих, дом, к тишине которого он привык, битком набит степняками. Мелькают бело-коричневыми ящерками шустрые травяные невесты, обходя, как ручей обходит камни, суровых мясников, вставших вдоль стен. Червей нигде не видно, и Данковский испытывает что-то вроде облегчения, потому что вот только одонгов ему только здесь не хватало. Правда, чувство это быстро проходит. Первым делом Даниил застегивается на все пуговицы и устремляется обратно наверх, за плащом, скальпелем и револьвером. Вероятно, даже смерть не станет поводом достаточно уважительным, чтобы оставить его в покое. Желание перестрелять вторженцев к чертовой матери без лишних разбирательств постепенно сменяется в нем пониманием, кто именно является причиной бардака. И Бакалавр, вполне удовлетворённый тем, что нашёл козла отпущения, быстро выводит пару строк на чистом куске бумаги и вполне уверенно на этот раз спускается вниз, надеясь разобраться с нашествием в кратчайшие сроки. Он теряет письмо и себя в потоке шепчущих и поющих травяных невест и сам не замечает, как его ведут под конвоем из степняков, словно заблудившегося быка, вон из дома, вон из города, вон из едва прояснившегося разума. Последний пропадает, как только на его шею сзади опускается тяжёлая жёсткая ладонь, придавливая рану, и Даниила вместе с мгновенной болью поглощает ощущение спокойствия, и он с трудом может вспомнить, зачем он собирался оказывать сопротивление. Он даже не вполне может понять, кто он такой.***
— О, Бурах, вы как раз вовремя! Прошу вас, присоединяйтесь к нашей беседе, мы как раз подошли к наиболее оживленной части обсуждения! — признаться, Артемий был готов ко всякому, Данковского Гаруспик успел повидать в состояниях самой разной степени паршивости, от сияющего монстра административной власти до полумертвого страдальца, но этого он, пожалуй, ожидал меньше всего. Достаточно необычно было найти Даниила через два дня после его пропажи в степи, под охраной и вусмерть пьяным — нездоровые огоньки в глазах, движения и, особенно, три опустошенные бутылки твирина, валяющиеся на земляном полу палатки (четвёртой, едва початой, Данковский размахивал в воздухе) свидетельствовали о сильном опьянении с высокой вероятностью. — Так как выпускать меня отказались, а заняться здесь совершенно нечем, мне пришлось развлекаться самостоятельно, а этот чудеснейший, милейший человек слегка помог мне, любезно согласившись обменять револьвер и скальпель на несколько бутылок, которые составили мне компанию. Правда, мой новый знакомый неразговорчив, но это не такой уж и недостаток, если подумать... Несчастный мясник взглянул на Артемия чёрными глазами, полными страдания, и гнев, неожиданно поднявшийся в Гаруспике, слегка утих. В самом деле, что этот, в сущности, подневольный человек мог сделать, если вне обряда дотрагиваться до супруга служителя — табу, а оружие у Данковского нужно было как-то выманить. Бурах отпускает охранника наружу, продышаться от тяжелого запаха алкоголя. Если бы только он мог ещё и себя так же послать куда-нибудь подальше. И наблюдает неожиданную метаморфозу: расхристанный Данковский немедленно собирается, словно вновь втискивается в узкий футляр. Бакалавр по-прежнему пьян, но это почти не заметно. — А теперь попытайтесь внятно объяснить мне причину, по которой я незаконно удерживаюсь здесь и вынужден применять недостойные бакалавра медицины методы привлечения внимания. Мне, наверное, должно льстить, что за мной следят как за божественной коровой, но, как показывает история, такое внимание заканчивается чем-нибудь кровавым. Признавайтесь, Бурах. Я устал быть единственным, кто ничего не понимает. Артемий садится напротив Данковского и пару секунд просто смотрит, стараясь вычислить способ как-то облечь в слова суть произошедшего. Последние два дня Гаруспик провёл за бумагами из архивов отца, изучая все, что касается подобных, кхм, случаев. Некоторые заговоры и песни, содержащие в себе элементы эпоса, повествовали о временах, когда в отсутствие женщин, что сгодились бы в жены менху, Служители брали себе мужчин, которых благословляла Степь, и тем род не прерывался. Рациональная сторона Артемия, заботливо выпестованная Столицей за годы обучения, немедленно требует алкоголя, здраво предполагая, что в трезвом виде он узаконенную содомию Даниилу предложить не сможет. Иррациональная сторона не возражает, и Бурах отбирает у Бакалавра бутылку, тут же делая несколько больших глотков. — Отрелаксировали? — интересуется, приподняв бровь, Данковский, и поворачивается к Гаруспику спиной, демонстрируя тёмное тавро на шее, — И вот это вообще что такое? Юлия захлопнула исписанную мелким почерком толстую бухгалтерскую книгу и, сняв очки, с интересом воззрилась на нежданного ночного посетителя. — Любопытный образчик литературного творчества... Я так полагаю, право авторства принадлежит не вам? Александр Сабуров нервно передернул плечами, заставляя Юлию чуть шире распахнуть глаза, что, впрочем, в полумраке не было заметно. Она предполагала, конечно, что рыбка, заплывшая этой ночью в ее Невод, окажется любопытной, но зрелище переминающегося с ноги на ногу Сабурова, да ещё и в сочетании с принесенной им эротической новеллой, касающейся им обоим известных лиц, было неожиданным. — Отобрал у детей на улице, — неопределённо ответил мужчина и вновь замолк, стараясь смотреть куда угодно, но только не на злополучную книжицу. — И вы, конечно же, ознакомились? — опять водружая на нос очки для чтения, спросила Люричева. — Только пару страниц, — нехотя признал Сабуров, — Но вы же понимаете, к кому мне было идти? — Понимаю, — протянула Юлия, — Что же, мне нечем вас порадовать, судя по обилию исправлений и общей стилизации, это черновой вариант. Чистовик, похоже, где-то в другом месте. — А автор? Кто автор? Люричева, вовремя проглотив намерение поинтересоваться, не за получением ли автографа собирается обратиться Сабуров, продолжила: — Бумага самая простая, как и перо, но стиль изложения слишком индивидуален, чтобы принадлежать человеку с улицы. Автора стоит искать среди известных всем лиц. Опыт говорит мне, что подобный сюжет мог прийти в голову только женщине, причём безответно влюблённой. Невозможность приблизиться к объекту симпатии... Нет, к двум объектам, рождает потребность в сублимации переживаний. И, так как неизвестная нам писательница явно не встречалась с ужасающим почерком многоуважаемого Даниила, да и по общей степной направленности можно предположить, что сей опус принадлежит кому-то из лагеря Гаруспика. Оспиной, например. После того, как она пропала, какие-нибудь мальчишки могли пробраться в её ночлежку и вынести любые вещи, что показались им ценными. — А что же с рукописью? — Рукопись я сохраню. Не беспокойтесь, Саба Успинэ, хоть и утверждала обратное, не имела способности предсказывать будущее. Но вам, ради спокойствия города, все же следует поискать чистовую версию. Знаете, она может попасть в руки того же Данковского, и кто знает, что придёт в его светлую голову. А хорошими докторами в наше время разбрасываться не стоит. Юлия, как и Александр, которого она благополучно выпроводила из дома в третьем часу ночи, и не подозревали, что чистовая версия рукописи уже попала не в те руки - в перепачканные песком ладошки девочки и мальчика, играющих в своей песочнице в город посреди степи.