ID работы: 6194533

Иные права и не те руки

Слэш
R
Завершён
188
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
188 Нравится 5 Отзывы 26 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Твирь цветёт восхитительно жарко и пышно. Запах густой, разливается беспрепятственно, делая человеческую кровь тяжелой, а разум гулким. Мать Бодхо выдыхает воздух из своих огромных лёгких. Артемий чувствует, как спирает дыхание, когда он сходит с поезда, словно трава прорастает в глотке, щекочет острыми стебельками нёбо, забивает наглухо дыхательные пути. Родной город встречает его запахом твири, известием о смерти отца и начинающейся чумой. Песчанка не то, что степные духи. Крутит, путает, оставляет кровавые вспухающие следы на стенах и телах. Ядовитые мысли правителей селят заразу в сердцах людей, помогая болезни искать пути. И пусть с каждым днём становится все тяжелее и хуже, надежда в Гаруспике только крепнет. Он все делает правильно, так как надо, и ему верят, в отличие от маленькой чудотворницы с лживыми глазами и чужака в змеином плаще. Данковский, в сущности, и не такой плохой мужик. Замороченный, конечно, отравленный своей утопией, слепой как котёнок, но до смешного честный и упрямый, да и помощь его полезна. Только вот зря Бакалавр не в свои дела нос суёт. Артемий только головой качает, когда до него опять доходят слухи о хладном демоне в степи. Не даются столичному гостю в руки травы, не верят черви, боятся его невесты. Не его это, нечего ему в степи делать. Пусть лучше Каину обхаживает, с близнецами беседует и по городу носится как оглашённый, чем в дела Уклада лезет. И очередную бутылку твирина у усталого Даниила Бурах отбирает силой. Они и так столько настоек на двоих выпили, что Жилку залить можно. Окосеет ещё от трав, лечи его потом. И так твирь в этом году цветёт сильно, не каждый местный справляется, а ему, приезжему, и вообще, наверное, хоть в гроб ложись. Как бы галлюцинировать не начал. — Спи, столица, — рассеянно напутствует друга ли, врага Артемий, укрывая одеялом заснувшего Бакалавра. Ева присмотрит, а ему пора уже. Из основания Многогранника кровь хлещет потоком, на весь город хватит. Даниил при очередной встрече не выглядит побеждённым. Бакалавр не по обыкновению задумчив и немногословен, и находится, кажется, далеко отсюда. Гаруспик даже немного жалеет, но в целом понимает, что Данковский должен уехать. Обязан, так же, как исчезла Самозванка. Им обоим не будет места в городе. Маленькая Мать Настоятельница сверкает тёмными глазёнками, улыбается таинственно, но светло, не то что Оспина, притаившаяся за спиной Таи, в тени. И ни о чем не говорит, когда запыхавшийся мальчишка приносит письмо из Омута. В нем всего несколько строк красивым округлым почерком, но рука Евы дрожала, выводя призыв о помощи. «Даниил болен. Уже третий день он не пускает меня дальше порога. Ему снились кошмары, он так страшно кричит по ночам и дышит так, что, кажется, облетит черепица. Помоги ему, Бурах.» Отчаяния в последних трёх словах столько, что они льются с бумаги, пачкают слезами пол Термитника. Тая наскоро просматривает записку и бросает в огонь, отпуская Старшину без упрёка, но с гостинцем, лениво набирает в детскую плетёную корзинку всякие мелочи: бутылку молока, какие-то бусики, тряпичную куколку, травы, хлеб, будто к кургану Артемия отправляет. И улыбается заботливо, по-матерински. Бурах не решается отказаться от врученного, машинально прихватывая корзинку с собой, когда выходит из отцовского дома с сумкой, полной лекарств. Ева встречает его дикими огромными глазами, под которыми залегли круги. Волосы её увязаны в серенький пучок, а руки действительно трясутся, и в кои-то веки Ева напоминает не фреску, не ангела с витражного стекла, а живую женщину, способную не только благостно осенять своей чистой порочной любовью, но бояться и отчаиваться. Ева молчит, только приглашает внутрь и почти растворяется в ночной тишине, устремляясь к площади Мост. Гаруспик ступает на лестницу осторожно, бесшумно, но одергивает себя и поднимается с возможной спешкой, слыша треск стен и тяжелое дыхание. И, распахнув незапертую дверь, понимает наконец, что происходит. Степь мудра. И приезжих привечает, правда, по-своему. Бакалавр приехал в город мягким как глина, что хочешь — то и лепи. Каины и лепили, пока умели, а потом, когда их и Многогранника не стало, Степь подхватила брошенную поделку. А тот и помочь лучше не мог — по земле ходил, дышал твиринным воздухом, пил травяную душу, селил Степь в своё тело, позволял ей менять себя. Сам Артемий о таком только слышал, не от отца, так, урывками, в обрядах и посвящениях. Он ведь и сам менху, чует больше мясников и горожан, видит четче, слышит шёпот, знает линии и знаки, так почему же раньше не угадал? Гаруспик знает: угадал. Давно, ещё тогда, когда Бакалавр не уехал из города первым же поездом, потому и сторонился друга-соперника, подсознательно боясь и предвкушая, потому и подношение, приготовленное прозорливой Таей, взял с собой. Данковский спит, распластавшись по кровати. На тумбочке лежат анальгетики и пустые бутылки мерадорма, пара ампул морфина. Бакалавр наверняка очень старался заснуть, получить передышку от борьбы с врагом, имени которого он, чужак, не знает. Столичный змей, холодный демон, столько крови у него, Артемия, выпивший во время эпидемии, выглядит совсем плохо. А вот Даниил прекрасен,хотя и не вполне на себя похож. Гаруспик автоматически водружает подарок-подношение, призванное снискать благосклонность "невесты", на тумбочку, и присаживается за стол, рассматривая хозяина комнаты. Тот даже пахнуть начал по-особенному. Сладко и солоно одновременно. Парным молоком, вареным мясом и, пожалуй, белым савьюром — домом, теплым и уютным, семьей, детьми. Запах этот пропитывает комнату, настоявшийся, вкусный. Кожа у Бакалавра белая, отмытая — двенадцать дней не оставили на нем шрамов. Вроде и не женственный, все тот же, но ресницы длинные, как у несмышленого телёнка, губы искусаны в кровь, пальцы тонкие, но сильные, ишь как в подушку вцепляется. Красивый, податливый, перебранный до последней косточки, и все для него, Артемия. Подарок от Матери Бодхо новому Служителю. От последней мысли становится тошно и дико. Не отправь Исидор сына в Столицу, не проживи он там с десяток лет, выучивая иные обряды и законы, не просиди плечом к плечу с Бакалавром бессонные дни и ночи в поисках панацеи, может и принял бы подарок, с благодарностью, как и положено. Уважил бы и Степь, и Уклад возрожденным старым порядком, чистым потомством. Да и так неизвестно ещё, как все обернётся. Линии Даниила, прямые и четкие, протянулись по-другому, связались в ровные узелки - одно удовольствие такие развязывать. Один — у головы, провести чуткими руками хирурга по виску, убрать головную боль и невозможность спать, отогнать страх. Второй - у шеи, там, где начинаются густые черные волосы, вцепиться зубами и не отпускать, даже если потянется к револьверу, держать, пока не успокоится, не замурлычет. Третий — в паху, раскрыть, вылизать, выласкать пальцами, заполнить пустоту, дать отдохновение и получить взамен. Четвёртый — рядом с сердцем, привязать к себе накрепко, самой жизнью. Пальцы сами ищут чужую тёплую кожу, чтобы прижать, разгладить, разогреть затёкшие мышцы, но находят и сминают бумагу, усеивающую стол. Гаруспик разгребает записи, мельком просматривая. На многочисленных бумагах не по-врачебному четким почерком Данковского тщательно зафиксированы все стадии изменений. Дата, время, результаты анализа крови, температура, давление, симптомы, самочувствие пациента, принятые препараты. Бакалавр до самого конца остался верен себе в своём стремлении познать, пусть и изучал он самого себя. Смог бы он сам, Гаруспик, хладнокровно фиксировать развитие неизвестного ему недуга, возможно, убивающего его? Смог бы, конечно, но это не умаляет заслуги Бакалавра. Внезапно, просматривая бумаги, Гаруспик натыкается на своё имя. «Артемий, это не песчанка. Я трижды проверил кровь, благо, все условия для проведения исследований у меня здесь, под рукой. Не могу рисковать, позволяя Еве ухаживать за мной, не уверен, смогу ли отправить это письмо, но если не принять меры - нас ждёт третья вспышка. Природа болезни странна и неопределённа, пожалуй, мне стоит провести дополнительные тесты...» Бурах откидывается на стуле, размышляя о том, как бы поаккуратнее объяснить Данковскому суть его недомогания. Не скажешь же, что Мать Бодхо за пару дней превратила его в пару для Служителя, не то что не поверит, высмеет, ужалит ядовитым своим языком. Последнее, правда, Гаруспик даже заслужил. Хотя бы за то, что его настолько волнует язык бывшего соперника. Бакалавр ворочается, шарит руками по простыни, стонет глухо, отчаянно, словно от мучительной боли. Да и почему «словно»? Ему действительно больно, невыносимо больно, потому что даже через навеянный медикаментами сон он чует обновлёнными органами близкое присутствие Артемия, страдает от невозможности приблизиться и того, что пара не желает прикоснуться к нему, признать его, отказывается любить и заботиться. Разум его спит, но иная сущность, сильная, древняя, знающая только свои отчаянно простые законы, уже успела закрепиться у Даниила внутри, и медленно, по чуть-чуть, диктует свои условия. Так же, как и подобная, с самого рождения пребывавшая в Артемии. Так продолжаться не может, нужно что-то решать. С каждой минутой, проведённой за бездумным рассматриванием спящего, все труднее втягивать густой и тёплый, усиливающийся от его присутствия запах своего, домашнего, нужного до зубовного скрежета. Но и просто так уйти Артемий не имеет права. Его воля превыше иной запылившейся истины, но закон, которому он, как Служитель, подчиняется, больше него самого. Он не может оставить предназначенного ему супруга, это неправильно, противоестественно и попросту безрассудно. Что, если его найдёт кто-нибудь другой? Однако уйти нужно. Оставить, пусть и ненадолго. Артемий утешает себя тем, что узнает насчёт поезда до Столицы, ведь Данковского надо увезти подальше от Степи, отогнать от него её длинные руки и запах трав, пока все это не зашло туда, куда не следует. Беспокойство за коллегу и едва-едва зародившуюся дружбу сильнее незакреплённой связи. Но в том, чтобы погладить Даниила по голове, нет ничего плохого. Так же, как и нет ничего неправильного в том, чтобы... Артемий аккуратно разжимает зубы, непроизвольно сомкнувшиеся на холке бывшего соперника. Кровь у Данковского сладкая, пьянит, поёт на языке, отдаёт пряной твирью. Ведь только успокоить хотел, потрогать, убедиться, что все в порядке, а все туда же, очнулся только когда уже поздно было. Бурах заливает шею столичного доктора спиртом и приматывает к ней вату, замотанную в бинты — обеззаразить, остановить кровотечение. Даниил, не проснувшийся от укуса, затихает, дыхание его становится ровным. Лихорадка, несомненно убившая бы его в течение нескольких часов, отступает. Гаруспик трусливо сбегает из Омута, потому что гореть начинает его собственная кровь.

***

«Оборотень, оборотень, дракон в змеиной шкуре!» — несётся в уши Бакалавру с улиц. «Принц» — лепечет девчушка, рассказывающая старую сказку. «Ойнон» — смеётся над ним Бурах. Этот город даёт ему тысячи новых имён, закутывает в тысячи одежд, дарит десятки тысяч историй, словно решая, куда бы запихнуть его, какую роль дать в грядущем представлении. Вечером ему снится попранная утопия, царство из звёзд и звона, по улицам которого носится дым и чумные облачка, и хохочет кто-то с лицом Клары на затылке, гремит костями, оставляет на алмазной пыли следы глиняных лап. Утром у него начинается лихорадка. Температура подскакивает до невозможной, словно кости и мясо его варятся внутри него в скорлупе из кожи, ставшей внезапно белой и полупрозрачной, приятной и прохладной на ощупь. Даниил, зачарованный непонятной мягкостью и легкостью, не сразу осознает, что все это — бред его больного рассудка. У него галлюцинации. Нет никакой иной возможности объяснить природу изменений в восприятии. Все органы чувств напряжённо обострились, и если четкое зрение и чуткий слух Бакалавр ещё мог бы пережить, то возросшая чувствительность к запахам и прикосновениям вызывает только глухое раздражение. С улиц несет потом и пылью, а иногда и гнильцой с привкусом небес — так пахнут письма Марии, которые ему ещё приносят на первых порах. Ева, к счастью, не пахнет ничем. Даже тонкий женский запах, который раньше, до болезни, касался его носа, вовсе пропал. Но Бакалавр все равно не впускает ее в комнату — болезнь может быть заразной, да и смущать девушку наготой ему не особенно приятно. Кожа совершенно не выдерживает присутствия одежды, и Данковский заново привыкает ходить по комнате обнаженным, как когда-то в особенно удалые недели студенческих лет. Дальше становится хуже, и, хотя он почти контролирует и предсказывает развитие болезни, реальность начинает ускользать от Даниила. Сны становятся более осмысленными, чем действительность, где он лежит или сидит, ослабший, измученный непрекращающейся лихорадкой, наблюдая за пылинками в воздухе и собственными руками, аккуратно ведущими записи его состояний, отчаянно пытающийся придумать выход из добровольного карантина. Сны Данковский не запоминает, но с каждым днём они все короче и короче, и тем мучительнее просыпаться. Так он и приходит к лекарственной стимуляции. Ему снится дом, смутно знакомый, но отчего-то полный людей. — Умер столичный бакалавр Данковский, — говорят ему, — вот, поминки справляем. В центре комнаты стоит гроб. Самый обычный, сосновый, но тем страннее он здесь, в степи, где мертвых хоронят совсем не так. Даниил протестует против собственной кончины, даже почти затевает драку, но непробиваемые местные, дети и женщины, твириновые невесты и черви вежливыми увещеваниями, как забрыкавшуюся скотину, подводят его к гробу и осторожно укладывают. Бакалавр перестаёт что-либо понимать и даже, пожалуй, готов согласиться с тем, что умер, убаюканный почти музыкальными повторяющимися «праздник» и «уважить». К гробу подходят два Гаруспика, возвышающиеся над лежащим Даниилом как древние идолы. Данковский трёт глаза, не веря им. Один из Бурахов пахнет книгами, твирином и мерадормом, выглядит уставшим и потрепанным, словно не закончилась ещё многодневная борьба с Песчаной язвой, молчит и старается не смотреть Данковскому в глаза. Второй наоборот, следит за каждым его движением, щурится довольно, кивает, полный сил и жизни, и наряд Старшины на нем сидит лучше, чем на Оюне когда-либо. Первый Гаруспик спрашивает, и Бакалавр слышит сожаление и тоску в его голосе: — Ну почему ты, Данковский? Второй смеётся радостно, торжествующе, отталкивает двойника в сторону движением сильной руки, улыбается пьяной счастливой улыбкой: — Степь щедра, — и дотягивается до бакалавровой щеки, гладит жесткими пальцами, почти мурлычет, — Ты теперь мой, — и захлопывает крышку гроба, заставляя рефлекторно прикрыть глаза. Данковский просыпается в степи, без гроба, зная, что на самом деле все ещё спит. Даниил чувствует кожей влажность простыней под лопатками и каким-то чудом переворачивается на живот, не просыпаясь. Здесь, во сне, можно забыть о кипящей крови, о головной боли и невозможности думать. Здесь, во сне, все хорошо. Твирь, в реальности жесткая и неуступчивая, невидимая и ускользающая, ластится как кошка, напившаяся валерьянки, и вставать незачем, благо, ждать осталось недолго. Данковский не вполне понимает, что происходит и чего ждать, но смиряется - раз уж у степняков принято хоронить ещё живыми, так пусть оно и будет. Даниил не сразу замечает, что за ним наблюдают. Даже не тысячи стандартных глаз из гимназических страшилок, а огромное, единое существо, из каждой травинки, из каждой капельки воздуха следит за ним, Бакалавром, изучает, контролирует. Данковский почему-то думает о Кларе. Каково ей было так же лежать в земле, на границе между живым и мертвым, послушницей от существования, не знающей ещё, в бытие ли уйдёт, в небытие ли? Там, в реальности, на него тоже кто-то смотрит, едва ли дыру взглядом не просверливает. Пя-лит-ся. Из реальности пахнет чем-то тяжелым, далеким от сонной невесомости, настоящим, прибивающим к постели лучше стотонного груза. Шевелиться не следует. Нужно ждать. Запах густеет в воздухе, острый и вязкий, подчиняющий, проникает в сон. Во сне Даниил задыхается. Его выгибает и скручивает, он горит и плавится, ему отчего-то хорошо и больно. Ждать осталось совсем недолго. Им довольны. Он был послушен, он все сделал как надо, и сам сделан теперь как надо. Во сне к нему приближается Бурах, размеренно и спокойно, совершенно такой же, какой и в реальности, и натянутые мышцы расслабляются, бурление крови стихает. Артемий присаживается рядом, знакомый и привычный, смотрит на него, тоже ждёт. Даниил чувствует себя достаточно хорошо для беседы. — Бурах, к чему снятся похороны? - больше Данковскому не о чем спрашивать, все остальное кажется совершенно очевидным. Артемий качает головой, словно сомневается в состоянии его рассудка и произносит, как и всегда, когда хочет поиздеваться, с притворной серьезностью представителя малого народа: — К свадьбе, ойнон. И шею Данковского прошивает боль. Острая, заставляющая разум помутиться, она тут же сменяется блаженством, словно лопаются связывавшие его веревки, становится легче дышать, будто сквозь рану в шее попадает желанный кислород, разливающийся по каждой клеточке его тела. Было бы ещё неплохо, если б метку зализали, успокоили жжение влагой и лаской, а потом прижали бы его покрепче и не отпустили, но и так тоже ничего. Все теперь правильно, так как надо. Он получил причитающееся ему внимание. Последние мысли путаются, не несут никакого смысла, просто набор слов. Даниил проваливается в глубокий сон без сновидений только ради того, чтобы проснуться от ощущения голода. Бакалавр открывает глаза и долго лежит, анализируя своё самочувствие. Лихорадка прошла, болезнь или отступила, или затаилась. Но чувствует себя Данковский вполне хорошо, пока его не настигает очередной голодный спазм, имеющий на удивление мало сходства с потребностью в пище. Не в силах сдержаться, Даниил приподнимается на постели со стоном. Ослабшие мышцы не слушаются, и даже кровь течёт будто совсем медленно и лениво. В комнате пахнет спокойствием, теплом и защитой, и так хорошо и правильно чувствовать себя в коконе из этого запаха, что Бакалавр не находит в себе решимости заподозрить себя в обонятельных галлюцинациях. Запах окутывает, плотный и заботливо закреплённый на нем, Данииле. Данковский невольно делает более глубокий вдох, и частицы тепла проникают в него вместе с воздухом, скручиваются и сворачиваются в животе, почти насыщая. Это почему-то пугает. Данковский дергается, пытается тряхнуть головой, чтобы выбросить из себя весь вздор и остатки сна, но в шее внезапно открывается боль. На том же самом месте. То, что переживает он сейчас, более всего схоже с паникой первых дней вспышки. Опираясь спиной о стену и шипя от каждого неудачного движения, вызывающего новую волну боли, Бакалавр садится и осторожно ощупывает дрожащими руками ноющее место, судорожно разматывает неизвестно откуда взявшуюся повязку и брезгливо отбрасывает подальше. От бинтов пахнет спиртом, химическим и тошнотворным, Даниил не может терпеть что-то такое рядом. Он ожидал обнаружить рваную рану, возможно, укус, но его пальцы находят совершенно гладкую кожу, на которой выступают ровные выпуклые линии, почти горячие на ощупь, слишком правильные для шрамов. Данковский осторожно прослеживает широкие рубцы на собственной коже, неуловимо напоминающие ему о чем-то. Он тянется к тумбочке, чтобы продолжить записи и, возможно, постараться изобразить воспринятое тактильно, потому что разглядеть что-то у себя под затылком кажется ему положительно невозможным, когда видит, как изменилась комната. Его записи разбросаны, а на ковре следы глины. Несколько недель назад Бакалавр дал бы волю своей расшатанной местной жизнью фантазии, но теперь мысль о Шабнак даже не приходит ему в голову. Все очень прозаично и очевидно — приходил Бурах, опять напугал Еву, нанёс своей степной грязищи в чистый дом, нашаманил что-нибудь, чтобы отогнать лихорадку, и ушёл. Даже странно, что это кажется совсем обычным. Бакалавр тянется, поднимает пару листков с записями с пола и запихивает под подушку, не найдя места получше, краем глаза замечая посторонний предмет на тумбочке. Необъяснимая теплая волна захлестывает Даниила при виде маленькой плетёной корзинки, и руки сами тянутся к подарку. Даниил потрошит корзинку прямо на постели, стараясь унять непонятно откуда взявшийся восторг, вспыхивающий в нем вместе с каждым извлекаемым предметом. Под чистым полотенцем Даниил обнаруживает бутылку молока и каравай хлеба. Это сочетание продуктов ему вполне знакомо — молоко и хлеб приносят мертвым, и чертов Бурах наверняка притащил все это заранее, надеясь обнаружить хладный труп старого соперника. Голод снова даёт о себе знать бурчанием в животе. Хлеб совсем мягкий, свежий, пахнущий потрясающе, а молоко, как и везде в этом городе, густое и тёплое, будто только что из-под коровы. Данковский откупоривает бутылку, делает большой глоток и чувствует, как утихает жажда. К черту суеверия, пища необходима для насыщения, и Гаруспик сам виноват, что не оставил умирать. Доедая каравай, Бакалавр достает из корзинки какое-то чучелко, смутно напоминающее человеческую фигурку из травы и бычьей кожи и стеклянные женские бусы. Странное умиление и порыв примерить подарок Даниил давит, едва ли задумавшись о его природе. На дне нащупываются тонкие стебли твири и неровно оторванный кусок дрянной бумаги. Заинтересованный, Данковский поспешно запихивает куколку и бусы обратно в корзину и скидывает ее на пол, ногой отправляя под кровать. Бумага действительно плохая, след химического карандаша на ней едва заметен, но Даниил вполне различает детский кривоватый почерк Матери Настоятельницы. «Бакалавр-бакалавр, кто ты есть? Как тебе наша забота? От подарков никто не отказывается. Интересные новости ходят по городу, но я вижу. Я все-все вижу. Вижу, что ты думаешь и как дышишь - прерывисто, тяжко. И совсем не знаешь почему, глупый Бакалавр. Ты наш. Теперь ты наш, целиком, с кровью и потрохами. Славно, если на тебе уже стоит тавро. Значит, понравился жениху. Если же нет, то прячься, Бакалавр, беги ближе к ночи из города, или же иди к Бураху, проси о метке, как можешь проси, а то умрешь. Хотя вряд ли - никто от подарков не отказывается. Значит, по нашей земле ходил, подарок свадебный принял, даже жертву с Площади уже унести должны. Кем ты стал, Бакалавр? Кто теперь берет в тебе верх? Испокон веков приходивший к нам с мечом оставался в цепях, так отец говорил, и мой дед говорил, и давно на том стоит Уклад. Степь стоит. И на тебе теперь цепи, линии, связь, неразрушимые оковы.» Данковский коротко фыркает, даже не удивляясь дерзости девчонки. Дети позволяют себе такое, чего не могут позволить взрослые, в том и суть, и жестокость, и безвинность их игр. Знать бы только, что задумали эти дети. Он откладывает письмо на тумбочку, намереваясь разгадать смысл послания позже. Бакалавр спускает ноги с кровати и впервые за несколько дней встаёт сам, полностью осознавая, что именно делает. Это странно и жутко, словно проявление собственной воли стало для него совсем чужим, как бы продиктованным извне. Несколько шагов до окна трудны, но с каждой секундой становится проще, слабость угасает, подавленная разгорающимися надеждой и уверенностью в том, что уж теперь-то он выкарабкается. Не время опускать руки, если голова чиста. Ворвавшийся в распахнутое окно ноябрьский холод выдувает из комнаты саму память о горячке, затхлость, отчаяние. Пожалуй, он слишком уж задержался в этом городе. Что он делал здесь несколько месяцев, оставив Танатику, оставив Столицу ради призраков, того, что рассыпалось как сон, пропало, ушло? Даниил спускается по лестнице медленно, ведёт рукой по холодной стене. Он все ещё слишком слаб и боится не удержать в себе столь неосторожно употребленную еду. Желудок может и не выдержать после нескольких дней лихорадки, к тому же, нельзя быть уверенным, что болезнь ушла. Но общее своё состояние Данковский оценивает как приемлемое. Его не мутит и даже почти не шатает, только шея кошмарно саднит и печёт, но это кажется вовсе несущественным. Он впервые за несколько дней сумел одеться, хотя и кое-как, рубашка полурасстегнута и висит на плечах, слишком неприятно она натирает вещь, поселившуюся у него под затылком, но сверхчувствительность к цветам и запахам, кажется, ушла без следа. Ему так кажется, пока лестница не достигает конца. Первым порывом Данковского было немедленно развернуться и сбежать наверх, потому что в обычно тихом Омуте творится настоящее черт-те что. Во-первых, Евы нигде не видно. Во-вторых, ковры затоптаны, ширмы вынесены, а посуда и вовсе пропала. В-третьих, дом, к тишине которого он привык, битком набит степняками. Мелькают бело-коричневыми ящерками шустрые травяные невесты, обходя, как ручей обходит камни, суровых мясников, вставших вдоль стен. Червей нигде не видно, и Данковский испытывает что-то вроде облегчения, потому что вот только одонгов ему только здесь не хватало. Правда, чувство это быстро проходит. Первым делом Даниил застегивается на все пуговицы и устремляется обратно наверх, за плащом, скальпелем и револьвером. Вероятно, даже смерть не станет поводом достаточно уважительным, чтобы оставить его в покое. Желание перестрелять вторженцев к чертовой матери без лишних разбирательств постепенно сменяется в нем пониманием, кто именно является причиной бардака. И Бакалавр, вполне удовлетворённый тем, что нашёл козла отпущения, быстро выводит пару строк на чистом куске бумаги и вполне уверенно на этот раз спускается вниз, надеясь разобраться с нашествием в кратчайшие сроки. Он теряет письмо и себя в потоке шепчущих и поющих травяных невест и сам не замечает, как его ведут под конвоем из степняков, словно заблудившегося быка, вон из дома, вон из города, вон из едва прояснившегося разума. Последний пропадает, как только на его шею сзади опускается тяжёлая жёсткая ладонь, придавливая рану, и Даниила вместе с мгновенной болью поглощает ощущение спокойствия, и он с трудом может вспомнить, зачем он собирался оказывать сопротивление. Он даже не вполне может понять, кто он такой.

***

— О, Бурах, вы как раз вовремя! Прошу вас, присоединяйтесь к нашей беседе, мы как раз подошли к наиболее оживленной части обсуждения! — признаться, Артемий был готов ко всякому, Данковского Гаруспик успел повидать в состояниях самой разной степени паршивости, от сияющего монстра административной власти до полумертвого страдальца, но этого он, пожалуй, ожидал меньше всего. Достаточно необычно было найти Даниила через два дня после его пропажи в степи, под охраной и вусмерть пьяным — нездоровые огоньки в глазах, движения и, особенно, три опустошенные бутылки твирина, валяющиеся на земляном полу палатки (четвёртой, едва початой, Данковский размахивал в воздухе) свидетельствовали о сильном опьянении с высокой вероятностью. — Так как выпускать меня отказались, а заняться здесь совершенно нечем, мне пришлось развлекаться самостоятельно, а этот чудеснейший, милейший человек слегка помог мне, любезно согласившись обменять револьвер и скальпель на несколько бутылок, которые составили мне компанию. Правда, мой новый знакомый неразговорчив, но это не такой уж и недостаток, если подумать... Несчастный мясник взглянул на Артемия чёрными глазами, полными страдания, и гнев, неожиданно поднявшийся в Гаруспике, слегка утих. В самом деле, что этот, в сущности, подневольный человек мог сделать, если вне обряда дотрагиваться до супруга служителя — табу, а оружие у Данковского нужно было как-то выманить. Бурах отпускает охранника наружу, продышаться от тяжелого запаха алкоголя. Если бы только он мог ещё и себя так же послать куда-нибудь подальше. И наблюдает неожиданную метаморфозу: расхристанный Данковский немедленно собирается, словно вновь втискивается в узкий футляр. Бакалавр по-прежнему пьян, но это почти не заметно. — А теперь попытайтесь внятно объяснить мне причину, по которой я незаконно удерживаюсь здесь и вынужден применять недостойные бакалавра медицины методы привлечения внимания. Мне, наверное, должно льстить, что за мной следят как за божественной коровой, но, как показывает история, такое внимание заканчивается чем-нибудь кровавым. Признавайтесь, Бурах. Я устал быть единственным, кто ничего не понимает. Артемий садится напротив Данковского и пару секунд просто смотрит, стараясь вычислить способ как-то облечь в слова суть произошедшего. Последние два дня Гаруспик провёл за бумагами из архивов отца, изучая все, что касается подобных, кхм, случаев. Некоторые заговоры и песни, содержащие в себе элементы эпоса, повествовали о временах, когда в отсутствие женщин, что сгодились бы в жены менху, Служители брали себе мужчин, которых благословляла Степь, и тем род не прерывался. Рациональная сторона Артемия, заботливо выпестованная Столицей за годы обучения, немедленно требует алкоголя, здраво предполагая, что в трезвом виде он узаконенную содомию Даниилу предложить не сможет. Иррациональная сторона не возражает, и Бурах отбирает у Бакалавра бутылку, тут же делая несколько больших глотков. — Отрелаксировали? — интересуется, приподняв бровь, Данковский, и поворачивается к Гаруспику спиной, демонстрируя тёмное тавро на шее, — И вот это вообще что такое? Юлия захлопнула исписанную мелким почерком толстую бухгалтерскую книгу и, сняв очки, с интересом воззрилась на нежданного ночного посетителя. — Любопытный образчик литературного творчества... Я так полагаю, право авторства принадлежит не вам? Александр Сабуров нервно передернул плечами, заставляя Юлию чуть шире распахнуть глаза, что, впрочем, в полумраке не было заметно. Она предполагала, конечно, что рыбка, заплывшая этой ночью в ее Невод, окажется любопытной, но зрелище переминающегося с ноги на ногу Сабурова, да ещё и в сочетании с принесенной им эротической новеллой, касающейся им обоим известных лиц, было неожиданным. — Отобрал у детей на улице, — неопределённо ответил мужчина и вновь замолк, стараясь смотреть куда угодно, но только не на злополучную книжицу. — И вы, конечно же, ознакомились? — опять водружая на нос очки для чтения, спросила Люричева. — Только пару страниц, — нехотя признал Сабуров, — Но вы же понимаете, к кому мне было идти? — Понимаю, — протянула Юлия, — Что же, мне нечем вас порадовать, судя по обилию исправлений и общей стилизации, это черновой вариант. Чистовик, похоже, где-то в другом месте. — А автор? Кто автор? Люричева, вовремя проглотив намерение поинтересоваться, не за получением ли автографа собирается обратиться Сабуров, продолжила: — Бумага самая простая, как и перо, но стиль изложения слишком индивидуален, чтобы принадлежать человеку с улицы. Автора стоит искать среди известных всем лиц. Опыт говорит мне, что подобный сюжет мог прийти в голову только женщине, причём безответно влюблённой. Невозможность приблизиться к объекту симпатии... Нет, к двум объектам, рождает потребность в сублимации переживаний. И, так как неизвестная нам писательница явно не встречалась с ужасающим почерком многоуважаемого Даниила, да и по общей степной направленности можно предположить, что сей опус принадлежит кому-то из лагеря Гаруспика. Оспиной, например. После того, как она пропала, какие-нибудь мальчишки могли пробраться в её ночлежку и вынести любые вещи, что показались им ценными. — А что же с рукописью? — Рукопись я сохраню. Не беспокойтесь, Саба Успинэ, хоть и утверждала обратное, не имела способности предсказывать будущее. Но вам, ради спокойствия города, все же следует поискать чистовую версию. Знаете, она может попасть в руки того же Данковского, и кто знает, что придёт в его светлую голову. А хорошими докторами в наше время разбрасываться не стоит. Юлия, как и Александр, которого она благополучно выпроводила из дома в третьем часу ночи, и не подозревали, что чистовая версия рукописи уже попала не в те руки - в перепачканные песком ладошки девочки и мальчика, играющих в своей песочнице в город посреди степи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.