кто-то придумал, что отпускать свою боль – это тоже предательство. привыкнув к пыльному мраку спален, дети тянутся к солнцу, недоверчиво вглядываются: «оно из пластика?» но, в общем, какая разница. есть настоящее. и эти два слова можно переворачивать до бесконечности.
– Подъем! – кричит назойливый голос над ухом, и следом кто-то треплет Донхека по волосам. Он разлепляет глаза и, непонимающе прищурившись, рассматривает Хансоля, склонившегося над его кроватью. – Просыпайся, солнышко, завтрак пропустишь. Хансоль отходит, чтобы разбудить остальных, а Донхек растерянно приподнимается на кровати. – Доброе утро, – зевает Джемин, натягивая футболку. – Доброе… – мямлит Донхек, разглядывая свои ладошки. Маленькие, детские ладошки. – А… а какое сегодня число? – Двадцать восьмое июля, – недоверчиво отвечает Джемин, достающий из тумбочки рядом с кроватью свою зубную щетку, – а что? «А какой год?» – Ничего, – тихо бормочет Донхек и тоже встает, чувствуя себя облитым с головы до ног ледяной водой. Приснилось, что ли? После всех привычных утренних процедур он задерживается возле зеркала дольше положенного, пристально рассматривая собственное отражение. Такой себе тощий щуплый мальчишка, ребенок лет одиннадцати, не больше; и щеки у него еще детские, и несуразная, чуть вьющаяся копна темных волос на голове… он снова – ребенок? «Нет, нет, нет…» – мысленно твердит Донхек, спускающийся на первый этаж, к завтраку. Там он улавливает знакомый запах выпечки (наверное, Хансоль опять баловался) и кипяченого молока. Он садится на свое законное место рядом с Джемином и утыкается взглядом в остывающую гречневую кашу абсолютно растерянно, боясь даже прикоснуться к ложке. Он осматривает помещение – дети все те же, пыльные натюрморты на стенах никогда не меняются, даже Хансоль стоит у двери и раздает какие-то указания. Все по-прежнему. – Что-то случилось? – обеспокоенно спрашивает сидящий рядом Джемин. У него руки все в разноцветных фломастерах. – Да, – не лжет Донхек, нервно сглатывая и резко подрываясь с места. – Мне нужно на улицу. – Стой, – в последний момент Джемин хватает его за край футболки. – Ты с ума сошел? Кто тебя выпустит-то? Донхек не отвечает, его тянет вперед каким-то безудержным порывом, и он, воспользовавшись моментом, когда Хансоль отворачивается, незаметно проскальзывает в коридор – с его совсем некрупными размерами провернуть этот небольшой побег оказывается не так уж и сложно. На улице солнце светит в лицо яркостью лучей, и Донхек этому против своей воли страшно радуется, и продолжает радоваться, пока не замечает в нескольких шагах от себя человека. Человек этот до жути знакомый и заканчивается где-то на кончике тлеющей в жилистой руке сигареты. Его смоляные волосы, непоколебимое лицо, весь его накатывающий штормовыми волнами холод буквально бьет Донхека по лицу беспощадными пощечинами, и он застывает, растерянный, несмелый, и босыми ногами неуклюже топчется по траве. А потом как-то в один миг оказывается ближе и резким (насколько это возможно для ребенка) движением дергает незнакомца за штанину..
Донхек подрывается на кровати на рассвете и дышит как жертва из фильма ужасов. Оглядывается по сторонам, понимает, что ничего не изменилось (он все еще прежний, юный, в большом уютном отельном номере в самой сердцевине Квебека), и с облегченным вздохом падает обратно на кровать. Он засыпает снова, и больше ему уже ничего не снится. Утром, копошась в ванной комнате, Донхек с подобием неловкой улыбки обращается к как раз переодевающемуся в одну из повседневных рубашек Минхену. – Мне снилась наша первая встреча. – Правда? – с различимой усмешкой отзывается тот. – Ты так хорошо ее помнишь? – И вряд ли смогу забыть, – вздыхает Донхек уже тише, всматриваясь в свое отражение в большом настенном зеркале, но Минхен все равно слышит. Сначала он, не произнося ни слова, показывается в дверном проеме, а после уже подходит ближе, заботливо обвивая Донхека руками со спины. Донхек вздрагивает и хватается за его ладони, очерчивает большим пальцем кожаный ремешок часов на запястье и, в конце концов, откидывает голову назад, удобно укладывая ее на минхеново плечо. «Может, мы самые чужие на свете». – Как будто это было вчера, – наконец произносит Минхен, и Донхеку от его слов почему-то вдруг очень больно, как больно быть не должно. Шрам ноет и болит временами, как напоминание о чем-то, чего нельзя было избежать еще с самого начала, с первого дня их знакомства. Это все должно было закончиться если не смертью, то раной, жертвой, чем-то, что смогло бы их двоих увековечить, как бы пафосно ни звучало. – Ты в порядке? – С тобой – да, – отвечает Донхек, и он ни капли не лжет, хоть и помнит, сколько раз ему было невыносимо больно и желалось смерти из-за Минхена. Так много, так бесконечно много, что не сосчитать. Вытрепанные юношеские нервы, жемчужная нежная кожа, а под ней – разрушенное многолетней войной королевство. – Правда. – Верю, – Минхен целует его за ухом, и кажется, будто его губы способны излечить любые раны. Но так только кажется. – Я с тобой тоже. После случившегося Минхен заботится о Донхеке так много, что Донхеку временами даже становится неловко; происходит все то, чего ему так долго не хватало, но он настолько привык к отсутствию тепла и нежности, что сейчас абсолютно все чувства новые для него. Даже когда они занимаются любовью, Минхен делает все намного аккуратнее, чем прежде, целует его, а не кусает, осторожно прижимается губами к шраму на плече и постоянно спрашивает, не больно ли ему. Донхеку иногда хочется, чтобы он заткнулся и просто делал все решительно и властно, как раньше, но чаще он просто млеет и тает от того тепла, которое обволакивает его кожу и щекочет ее, как нежная морская пена. Донхек впервые за долгое время чувствует себя любимым..
У Минхена очень много дел в Канаде – кажется, что многим больше, чем в Сеуле. Теперь, когда президентский срок его отца подошел к концу, господин Ли много занимается благотворительностью, а Минхен работает над открытием филиала собственной компании в Квебеке. Донхек поступает на журналистику, и Минхен долго отговаривает его от этой затеи, но в итоге сдается под чужой сокрушающей наглостью и уверенностью в успехе. «Буду писать о тебе», – шутит Донхек, а Минхен сначала занудствует, но потом улыбается тоже, безнадежно покачивая головой. Наверное, никогда в жизни он не улыбался так часто за такой короткий временной промежуток. За деньги, вырученные от продажи дома в Сеуле, Минхен покупает им новый, в самом сердце Квебека; он гораздо меньше, потому что предназначен для небольшой семьи из трех-четырех человек, и Донхека эта мысль так кошмарно греет, пускай и после огромного дворца пристанище с одной спальней, маленькой кухней и единственной ванной кажется чем-то жутко непривычным, даже ненормальным. Но у кого-то нет даже этого, и Донхек понимает. Он все понимает, потому что и сам мог вырасти ни с чем. Он заново делит свою жизнь на «до» и «после». Раньше было «до встречи с Минхеном и после», теперь – «до Канады и после». – О чем ты задумался? – заинтересованно вскинув брови, спрашивает Минхен, едва от них успевает отойти официантка, у которой он заказал вторую бутылку дорогого белого вина. – Снова о нашей встрече? Ты когда-нибудь перестанешь быть таким сентиментальным? Они сидят в небольшом уютном ресторанчике на одной из центральных улиц города, и здесь отовсюду странно пахнет домашним теплом, будто пламенем от камина или лепестками свежесрезанных цветов. Донхек перебирает пальцами атласную салфетку и исподлобья смотрит Минхену в глаза. Улыбается. – Мне двадцать один, – напоминает он скорее самому себе. – Еще как минимум лет десять не перестану. Минхен в ответ на это только тихо смеется, а потом выходит покурить. Донхек долго смотрит ему вслед (наверняка безнадежно влюбленно), с усталым вздохом откидывается на спинку удобного бархатного стула, и пока вокруг царит непринужденная атмосфера, играет тихий джаз, что-то обсуждают пары и компании за соседними столиками, он – живет. По-настоящему живет. Минхен убил его и воскресил сотни раз. Донхек думает об этом, даже когда они вместе едут домой в дорогой машине, он томится на пассажирском и, вжимаясь лбом в холодное стекло, размышляет о вечности. Какая она? Будто чернильная карамель из неизведанного космического пространства, вязкая и сладкая; сливовое варенье с мелкими бриллиантами звезд. Машина тормозит недалеко от дома, когда вдруг начинается сумасшедший ливень. – Переждем? – тяжело вздыхая, спрашивает Минхен. Донхек разлепляет глаза и поворачивается к нему. «Сумасшедший». «Мне тридцать лет, а рядом с тобой я чувствую себя подростком». – Зачем? – Донхек тянется вперед и оставляет мимолетный влажный поцелуй на минхеновых губах, а после с задорной улыбкой кивает в сторону окна. – Побежали..
Ренджун вспоминает, как однажды попросил Джено ударить его. Казалось, он был несмышленым и глупым, совсем еще ребенком, который сам не понимал, что делает и о чем говорит. И как Джемин защитил его, приняв удар на себя, – ну, это было важно. Рядом с Джемином Ренджун вообще забывает, что такое страх. И свое предназначение. У Джемина в квартире от прокуренных обоев стойко пахнет дымом, терпким и каким-то сладковатым, а на кухне свалка из немытой посуды и маленький островок из пустых бутылок на полу, у входа. Пиво, виски, вино… и апельсиновый лимонад. Ренджун случайно спотыкается об одну из бутылок и виновато поджимает губы, а Джемин тихо смеется. – Все в порядке, – говорит он, прежде чем Ренджун успевает выронить неловкое «Прости». – Проходи уже, я мармелад купил. – А твои… – Матери нет дома, и вряд ли она скоро вернется, – сухо бросает Джемин, открывая холодильник и доставая оттуда бутылку игристого вина. – Зато у нас есть это. Ренджун подавляет несмелую улыбку и вместо этого смотрит на Джемина недоверчиво. Они действительно собираются пить… вместе? Сейчас? – Открывай, – Джемин ставит бутылку на стол и кладет рядом штопор. – Посмотрим, сколько в тебе силы, веточка. – Не называй меня так, – бормочет Ренджун, легонько толкая его в плечо и рассматривая бутылку, прежде чем начать открывать. Он только выглядит этой самой «веточкой», а на самом деле достаточно сильный. – Думаешь, не смогу? Джемин только неоднозначно хмыкает и едва заметно хитро улыбается. Сначала Ренджун не понимает такой реакции, но несколькими секундами позже, когда он усиленно вкручивает штопор, чьи-то длинные теплые руки вдруг мягко обвивают его со спины. Ренджун крупно вздрагивает и едва ли не опрокидывает бутылку на пол. Джемин посмеивается этим своим тихим смехом, похожим на скрежет старых качелей, а после тычется носом ему за ухо. – Помочь, веточка? – шепотом. – Не н-надо, – мелко дрожа, отвечает Ренджун. Ренджун отрывает руки от бутылки и до боли в костяшках стискивает джеминовы ладони в своих. – Ты мне пальцы сломаешь, – шепчет Джемин ему в шею. «Твоя нежность переломает костяшки». – Ну, перестань. И Ренджун его отпускает. – Ладно, – он тихо шмыгает носом. – Прости. И долго рассматривает этикетку на уже открытой бутылке, будто бы она в действительности его интересует, будто ему сейчас совсем не важно, что Джемин – настоящий, живой Джемин – на расстоянии каких-то нескольких сантиметров от него, за спиной, касается кончиками пальцев его серой, как мокрая мостовая, толстовки (а под ней только выпирающие ребра). Они пьют прямо на кухне, посреди всего этого хлама, на скрипящих табуретках, и вино кажется Ренджуну кошмарно кислым, но почему-то все равно нравится. Джемин не сводит с него взгляда, а потом только тихо смеется, рассматривая свои невесть из-за чего разбитые костяшки. – Глупо получилось, – и Ренджуну не нужно понимать, о чем он, чтобы кивнуть. Действительно, глупо. – Джено, на самом деле, не такой уж плохой парень, а теперь все выглядит так, будто я отвернул его от тебя. Или тебя от него. Я не знаю. Ренджун ставит стеклянный стакан (бокалов здесь, ожидаемо, не нашлось) на стол. – Это не так, и ты знаешь, – возражает он. – Я сам сделал свой выбор. Джемин отпивает еще немного игристого и следом достает сигареты, раздосадовано вздыхая, когда пачка оказывается пустой. Он на самом деле курит непозволительно много, Ренджун даже не понимает, почему он еще живой. Впрочем, ему и не понять. – И что же ты выбрал? – снова смеется Джемин. Он как будто превращает этот разговор, их взгляды друг на друга и все их существование в одну сплошную шутку, и Ренджуну от этого не то чтобы горько – просто почему-то чудовищно злит, хоть и злости в его хрупком тельце вряд ли может поместиться слишком много. Он хочет сказать: «Я выбрал тебя», но не знает, посмотрит ли после этого Джемин еще раз ему в глаза или просто отвернется, разглядывая какой-то засохший пожелтевший цветок на подоконнике, и Ренджуну придется молча уйти, опрометчиво не запомнив дорогу до дома. Или же он не запомнил ее специально, из подсознательного желания пройтись с Джемином до самой калитки, может быть, даже подержаться за руки, как в кино, с чего-то посмеяться, продрогнуть от вечернего ветра у ларька с пивом, жвачкой и сигаретами, пока Джемин будет приподниматься на носочках, чтобы протянуть в окошко мятые купюры. А потом красиво закурит и сценарно помашет рукой на прощание. – Как видишь, я сейчас здесь, – вместо всей этой ереси выдыхает Ренджун, и дышать правда становится легче. Не то чтобы это было признание в любви, но. (Да, возможно, это было оно.) Ренджун бросает затею с вином еще на половине стакана и принимается допивать остатки апельсинового лимонада, который уже теплый и почти противный, но на вкус все же лучше, чем любой алкогольный напиток. Как что-то из детства. Не хватает только кремового торта со свечками в форме циферок, воздушных шариков и невинного писклявого смеха на фоне. Нет ничего, кроме, в общем-то, этого смеха, но хриплого и прокуренного, будто его обладателю не двадцать, а все тридцать. Ренджуна это пугает и привлекает одновременно. Как и весь Джемин. Ренджун ничего другого и не ждет: что и требовалось доказать, через каких-то пятнадцать-двадцать минут Джемину становится невтерпеж, и он выбегает на улицу, к ларьку с сигаретами, на самом пороге чудом вспоминая обуться. Ренджун уныло плетется следом за ним и ему, если честно, никогда не понять эту кошмарную зависимость от курения. Джемин затягивается, набрасывает на голову капюшон худи, и они вместе стоят под каким-то старым голым деревом, пока вокруг холодает и сгущаются сумерки. Ренджун прячет ладони в карманы наброшенной на плечи джинсовки и нерешительно вздыхает. – Что? – спрашивает у него Джемин. «Что?» Ренджун отрицательно качает головой и опускает взгляд. Только видит, как недокуренная тлеющая сигарета безвольно падает на сухую от жары землю, а потом чья-то теплая рука приземляется на его затылок, и чужое дыхание обжигает щеку. Джемин прижимается губами к его лбу (сначала едва ощутимо), потом опускается на скулы и, в конце концов, добирается до приоткрытого в смущении и волнении рта, не решаясь поцеловать. – Ты такой классный, – выдыхает он остатками сигаретного дыма Ренджуну в лицо и прикрывает глаза. – Очень, очень классный. Как они целуются, Ренджун не помнит. Помнит только, что в этот момент весь мир меркнет, кроме фейерверков, которые оглушающими вспышками взрываются по обе стороны от его предплечий. Ренджун кладет ладони Джемину на шею, прижимается крепче к его теплому телу, и на одних только его губах сосредоточено столько вселенской, юной, еще до конца не вызревшей страсти, что от этого попросту едет крыша. Подростковая любовь. Самая красивая любовь. – Пойдем домой? – спрашивает Джемин, отрываясь. Он задыхается. – Пойдем. И он берет Ренджуна за руку, как несмышленое дитя, и ведет за собой в темноту пыльных дворов. Сквозь уютные улочки, темные переулки, в чернильное пятно подъезда, по лестнице наверх, к знакомой двери выцветшего оттенка бургунди. Ренджун дрожит, когда Джемин стаскивает с одного плеча его толстовку, и они вдвоем будто парят в невесомости посреди прихожей, и вся планета резко замирает. Свет гаснет, воздуха становится очень мало, ничтожно мало, недостаточно. Джемин клеймит зубами его правую ключицу. Ренджун хватается за его предплечья, и ему так невыносимо хорошо, что хочется завыть. Они не раздеваются, не лезут друг другу в штаны, как это бывает по стандартному сценарию, – на старом скрипящем диване в гостиной Ренджун просто сидит у Джемина на коленях, и они долго целуются, не прерываясь даже на разговоры. Ренджун чувствует джеминовы шершавые ладони на своей пояснице, его губы на своей коже, и его как магнитом тянет вперед, уткнуться носом в чужую шею, выдохнуть плавно и зажмуриться, думая, что это все – прекрасный сон, и он вот-вот проснется; и все это исчезнет. Но он не просыпается. – Эй, – Джемин мягко треплет его по волосам, – если тебе неприятно, мы можем… – Все нормально, – обрывает его Ренджун, шумно сглатывая и снова обвивая чужую шею руками. – Все хорошо.все равно выставки фиалок и мои руки всегда бесплатные так почему ты так паришься?