ID работы: 6225028

Земля и звёзды

Слэш
R
Завершён
653
автор
Размер:
112 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
653 Нравится 353 Отзывы 216 В сборник Скачать

Часть Первая. "Позже" и "сейчас".

Настройки текста
Я много лет пишу это письмо — в уме, но к письменному столу меня всегда не подпускала простая мысль: закончить я всё равно не смог бы — жена непременно заметит, что я вопреки обыкновению что-то пишу ручкой на бумаге, как делаю сейчас, а дети могут случайно сунуть туда носы. А вздумай я пользоваться ноутбуком… назовите меня параноиком, но, поскольку в моей семье есть восходящая звезда в мире "продвинутых программёров" (так он это называет) и заодно крутых хакеров — мой старший племянник, я не доверю этим устройствам то, что действительно хочу скрыть. — Люди многого не знают о том, чем пользуются каждый день, — заявил он, когда я пожаловался, что по ошибке уничтожил текст будущей статьи. — Давай сюда свой ноут. Не бывает стёртой информации, если за дело берётся профи, — что тут же и доказал мне самым наглядным образом. Надо бы, кстати, извиниться перед Элио, потому что я не был с ним честен, вернее, был честен не до конца. Я сказал, что ехал из Рима в Ментону, но не уточнял, когда мне надо там быть, а он и не спрашивал. Предполагается, что у меня только одна ночь; я провожу её в той самой комнате, где жил в 1983 году. Здесь мало что изменилось: появился стол у окна (сейчас я пишу, сидя именно за ним), вместо памятного мне ночника, привезённого из Оксфорда, на прикроватной тумбочке с комфортом разместилась лампа на высокой ножке с абажуром-”тиффани”, постеры со стен куда-то подевались, а вместо них прибавилось фотографий. Красивые места, виды городов, знакомых мне и нет, и большой фотопортрет профессора. Такое ощущение, что один снимок рядом с этим портретом убрали, так как на стене, покрытой лёгким слоем кремовой краски, осталось прямоугольное пятно чуть светлее. И это не от той открытки, что двадцать лет назад увёз я… А если выйти на балкон, перед глазами предстанет прежний вид: большой залив с теряющимися в дымке мысами, обрывки прихотливо изрезанной береговой линии, уютные песчаные бухточки. Сегодня я уже прошёлся по набережной, тянущейся от самого Б., и тот год, когда каждый день видел её, вновь оживает предо мной. Всё вернулось, всё, что было жизнью, остальное — лишь сон. Море лижет тёмные валуны, обросшие водорослями и ракушками, а вверх, к холмам, по склонам взбегают поля, окрашенные во все возможные оттенки травянистого: от яркой зелени подсолнухов до словно тронутой инеем листвы криво растущих оливковых деревьев. Разнообразят это зелёное море вкрапления жёлтых подсолнухов и сиренево-голубой лаванды. Пожалуй, я уделил этим описаниям слишком много времени, но так, наверное, сделал бы всякий, если бы речь шла о месте, которое стало дорого в силу связанных с ним лучших воспоминаний. Как бы ни хотелось мне быть последовательным и точным в рассказе о далёком лете восемьдесят третьего, боюсь, ничего не выйдет. Память моя о тех шести неделях похожа на перекидной календарь, на листках которого я черкал заметки. От каких-то дней осталось лишь настроение, какие-то помнятся чуть ли не поминутно. Были ключевые моменты, как были и повторяющиеся события. Утренняя рутина перед завтраком и после него: я лежу на траве или у бассейна, Элио сидит за столом. Плаванье или пробежка. Поездка на велосипеде к переводчице в город. Обед за большим столом в тенистой стороне сада, обязательно парочка гостей для отбывания "обеденной повинности". Дневная сиеста, время лености, тишины и жгучего солнца. По причине, о которой, скорее всего, тоже упомяну, я всегда тщательно выбирал место, где планировал провести каникулы или отпуск. Вот и на профессоре Перлмане я остановился, досконально всё вызнав и убедившись, что ни в окружении самого профессора, ни в ближайшем городе Б., ни среди соседей, о которых хоть что-то известно, нет наших родственников, знакомых семьи и клиентов отца. Хоть я и отказался готовиться к тому, чтобы принять когда-нибудь руководство семейной инвестиционной компанией, отец не терял надежды и частенько знакомил меня с теми, чьи дела вёл. Я не возражал, блюдя собственные интересы. Не знаю другую семью, где слухи разлетались бы так быстро. Я знал, что у профессора есть семнадцатилетний сын, но не придал этому особого значения: как-никак, в нашем возрасте семь лет разницы — пропасть. Я не думал о нём специально, подспудно ожидая увидеть стеснительного подростка, всецело занятого избавлением от прыщей и Проблемой Первого Секса, и надеясь, что мне не придётся делиться с ним собственным опытом в обеих областях, тем более что Первый Секс мог быть и не один, как в моём случае, а от прыщей судьба меня уберегла. Сейчас я улыбаюсь, вспоминая об этих мыслях. Хорошо помню нашу первую встречу. Каким Элио мне показался? Сотканным из множества противоречий. Ростом много ниже меня, тёмные вьющиеся волосы, одухотворённые черты лица, тонкие руки и ноги, овал лица сердечком, чёткий контур ярких, цвета внутренности спелого инжира, губ. Будь он девушкой, ей даже не нужна была бы помада. А вот взгляд до странности светлых ореховых глаз, имеющих редкий для мужчины зелёный оттенок, оказался неожиданно умным и испытующим, а рукопожатие — сильным. Было в нём нечто такое… андрогинное. Элио словно ещё не решил, в кого вырасти — его можно было вообразить и Аполлоном с кифарой в руках, и грозной Артемидой с луком и стрелами. Одно это должно бы насторожить меня, но я не понял намёка, как до поры до времени не понимал и многого другого. Элио был мальчишески угловат и порывист, немного наивен, немного раним, робок. И горд, — уточнил я, когда он неожиданно выдернул руку из моего пожатия, будто обжёгся. "Каким же ему ещё быть?" — думал я, отметив сдержанность совсем не итальянских манер его отца и спокойную грациозность матери. В свои двадцать четыре я отличался, как теперь понимаю, изрядной самонадеянностью и всерьёз считал себя гуру познания людей. Мне нравилось наблюдать за ними, изучать их, мне нравилось разгадывать мотивы поступков. Юности свойственны поспешные обобщения, и она зачастую приходит к выводу, что узнала и поняла всё на свете потому лишь, что в действительности уяснила какие-то отдельные вещи. Тем забавнее, с какой скоростью менялись мои представления об Элио. Не успевал я решить, что полностью его разгадал, как вскорости он повергал мои умозаключения во прах. Подросток? Этот подросток знал то, о чём я даже не догадывался, как оказалось. Робкий? Помилуйте! Гордый — да, но робкий? Я не мог промахнуться сильнее. Наивный? Ранимый? Тут я угадал отчасти, но, откровенно говоря, в возрасте Элио меня избавили от наивности чрезвычайные обстоятельства, а к двадцати четырём ранимость я уже научился скрывать. Ну вот, сидели мы за обедом, он — рядом со мной, вели обычный светский разговор: где я был, что уже успел посмотреть, нашёл ли переводчика. — Элио покажет тебе свою комнату, которая на время станет твоей… При этих словах я взглянул на него: я не знал, что своим появлением вынуждаю кого-то отказываться от чего-то своего, пусть на время. Мне бы, наверное, подобное не пришлось по нутру, но Элио просто пожал плечами, и я понял: привык — не я первый, не я последний. Он вообще говорил за столом очень мало, зато быстро опустошал тарелку. Я улыбнулся, видя этот здоровый аппетит растущего организма. А беседа текла и текла. — Знаешь, тут есть заброшенная узкоколейка и поезд с эмблемами Савойского королевского дома, они старше любого из нас, хочешь, Элио тебя проводит? Я опять с сомнением посмотрел на него, спросив себя, как он отнесётся к роли чичероне. И вдруг что-то вспыхнуло в светлых глазах, словно солнечный луч преломился в каплях воды. — Конечно! Давай после обеда. Внезапно и совершенно очарованный, я согласился. Потом выяснилось: палящего солнца я не учёл, но отступать уже было некуда. Не мог же я выказать меньшую стойкость, чем подросток! После обеда я поднялся за ним на второй этаж. Двухпролётная деревянная лестница, короткий коридор направо, в который выходили двери двух комнат, — и Элио ввёл меня в большую светлую комнату, где уже стоял мой чемодан. Ставни не были закрыты, и французское окно-дверь распахнуто настежь. Ласковый ветерок играл тюлевыми занавесками, и кольца, которыми они крепились к карнизу, слегка позвякивали. Ни с чем не сравнимый йодистый запах перекликался с тяжёлым ароматом нагретой земли и лёгким хвойным привкусом. Помню, я втянул ноздрями этот чарующий коктейль и подумал: "Какое же счастье пить его сколько влезет!" — хотя и сознавал, что счастье это не круглогодичное. Всё равно. Небольшой город Новой Англии, в котором я вырос, как и Нью-Йорк, ничем, кроме запаха пыли и автомобильных выхлопов, похвастать не мог, а серо-зелёная Атлантика и близко не была похожа на глубокую синь Средиземноморья. А солнце! Такого в Новой Англии нет — такого слепящего, жаркого, заполнявшего тебя всего до кончиков пальцев. Оно отражалось во всех белых поверхностях, рассекало их цветными стрелами, топило в своем сиянии… Пока я так стоял, то ли размечтавшись, то ли что-то предвкушая, Элио прошёл мимо меня прямо на балкон, чуть задев плечом. — Тут второй выход, ведёт прямо к бассейну. А там… — приглашающий взмах рукой, — тропинка на пляж и к дороге в Б. Я часто так путь сокращаю, когда поздно возвращаюсь. Тон его голоса выдернул меня из мечтаний. Элио стоял на балконе, опёршись спиной на перила ограждения, и на его губах подрагивала какая-то очень многозначительная улыбка. Я вышел к нему, моментально понял, на что он намекал, и мы понимающе переглянулись. — И как же ты теперь? — спросил я. Он улыбнулся шире и указал на второе окно от пола до потолка, выходящее на этот же балкончик: — Да так же. Значит, его нынешняя комната была по соседству с моей. Что-то приятно и жарко толкнулось в груди, но, не дав жару разгореться, я направился мимо этого закрытого окна к лестнице: — Кто-то обещал прогулку по окрестностям! Элио сбегал за мной, топая по ступенькам и немилосердно гремя перилами. Мальчишка, но породы, совершенно отличной от той, к какой привык я. И прыщей у него никаких не было, лишь редкие родинки на тронутой загаром гладкой коже. Мне понравилось то, что я видел, и захотелось увидеть больше. Мы шли рука об руку, стараясь держаться в тени деревьев, и неумолчный треск цикад перекрывал негромкое шуршание опавших сосновых игл под подошвами наших кроссовок. Он в основном молчал, лишь искоса посматривал на меня из-под тёмных очков — я это видел, хоть и делал вид, что нет, явно дожидаясь, когда я что-нибудь спрошу. И я спросил, бросив взгляд поочерёдно вправо и влево при виде проржавевших рельсов: — И станция тут тоже есть? Этот простой вопрос повлёк десятиминутную лекцию по краеведению. Очарование пропало, будто его и не было, я бы предпочёл оказаться правым насчёт робости. "Может стать навязчивым", — сказал себе я и неосознанно отстранился. Навязчивости и контроля мне вполне хватало в собственной семье: учась в Нью-Йорке, я ощущал незримую опеку и стискивал челюсти в ожидании каких-нибудь каникул. Только там, откуда не могли дойти никакие слухи, ко мне приходила свобода, хотя даже здесь, в Италии, меня периодически пытались контролировать. Как-то Элио спросил, когда я понял, что нравлюсь ему, и я ответил, что начал догадываться примерно через неделю, когда мы развлекались, играя со стихами Леопарди. Но он не спрашивал, когда меня самого потянуло к нему. А эта минута так чётко запечатлелась в памяти, что никаких "примерно" не понадобилось бы. Он мне понравился в первый же день. Мы поехали в Б. на велосипедах — мне надо было открыть счёт в банке, и по дороге остановились у какого-то бара. Думали передохнуть, освежиться, но пришлось ограничиться покупкой бутылки воды, к тому же неприятно тёплой. Элио моментально скрутил крышечку и жадно присосался к горлышку. — Будешь? — и он протянул мне бутылку. Я отпил, потом отдал ему, и он снова глотнул. Мы как будто обменялись тайным поцелуем, — блеснула мысль. — Жарко, — добавил Элио, будто не заметив моего замешательства, а может, и в самом деле не углядев ничего странного. Он снял очки, налил воды в горсть, плеснул себе в лицо, на лоб, жмурясь, как котёнок, а потом пальцами зачесал влажные волосы назад и поднял глаза на меня. Второй приступ жара под ложечкой я уже не мог спутать ни с чем другим. Это было нечто большее, нежели просто симпатия. Только не подумайте, что это был сoup de foudre*, нет, ничего похожего. Всего лишь вполне понятное осознание физической привлекательности, простая мысль: “А что если?” Не скажу, что такого со мной никогда не бывало, и я привык укрощать непрошеное желание. Способов много: можно найти общие интересы и перевести всё в дружбу, можно, наоборот, отстраниться, увеличить дистанцию в буквальном смысле, не видеть, не чувствовать запах, не попадать в манящую ауру. А можно ещё вспомнить о разнице в возрасте, о том, что передо мной подросток, жёстко указать себе на то, в конце концов, что хозяину дома не платят за гостеприимство, совращая его детей, и не имеет значения, какого они пола. Эти мысли пролетели в голове быстрее, чем я изложил их на бумаге. Я с усилием отвёл глаза от мокрых завитков и горла, по которому сбегали прозрачные капли, незаметно отступил и сосредоточился на ощущении тепловатой водицы, не утолившей жажду. Помогло, но… Элио всё ещё смотрел, и глаза его искрились золотым и зелёным. — Чем здесь можно заняться? Вопрос был лёгкий, приятельский — так мог бы расспрашивать какой-нибудь коммивояжёр или турист. И ответ был таким же туристическим. Он безразлично дёрнул плечом: — Ничем. Ждать окончания лета. — Ну все, может, просто ждут, но ты-то чем занимаешься? — Я? Читаю. По утрам плаваю или бегаю. Люблю в теннис играть, если партнёр находится. — Ещё гуляешь по ночам… Уголки его рта дрогнули в той же многозначительной усмешке. — Здесь все гуляют по ночам. И у меня есть моя музыка. Мне… — это слово он произнёс с нажимом, — не бывает скучно. Гордость в нём проявлялась вот так — отстранённостью, если он чувствовал снисходительный тон, каким взрослые разговаривают с детьми. — На чём ты играешь? — На гитаре, фортепиано, немного на скрипке. — Завидую, — я на самом деле завидовал. — Ну что, двинулись дальше? Разговор внезапно возобновился, когда я уже покинул банк. — А ты не играешь… совсем? — вдруг спросил Элио. — Меня пробовали научить, но из этого ничего толком так и не вышло. Позанимался года два, потом бросил, — я умолчал о том, что для родителей музыка была средством, а не целью, в силу чего их недовольство подпитывалось мыслью о напрасно потраченных деньгах. — Сейчас немного играю на гитаре, так, чисто для себя. — А почему? — Что почему? — Бросил почему? Я задумался. Как объяснить, что при выборе между книгами и фортепиано, между фортепиано и гитарой наибольшую значимость имела свобода, а не способности? Да и нужно ли откровенничать до такой степени? Я увернулся от прямого ответа. — Музыкой надо заниматься всерьёз или не заниматься совсем, так мне кажется. Разве нет? А где здесь можно пробежаться? Я специально сменил тему — мне не понравился его взгляд, будто он прочитал между строк то, что говорить вслух я не хотел. — В основном по набережной. Если хочешь, могу показать. "Только не сейчас!" — подумал я и сказал: — Как-нибудь позже. Элио сразу укрылся за непроницаемо-тёмными стёклами очков. Он молчал, но я откуда-то знал, что он уязвлён. Мы вообще, как потом оказалось, знали друг о друге довольно много, и непонятно, из каких источников. Мы словно росли на одних и тех же книгах, цитируя и подхватывая неоконченные цитаты. Мы угадывали, какими словами хотел сыграть другой. В первый же вечер Элио сел за рояль, заиграл, и я замер: нежная "Мелодия" Глюка как ничто другое совпала с моим настроением… Я никогда не верил в провидение, в интуицию, будучи чересчур рациональным для этого, но запомнил тот день и всего через полтора месяца, сидя в самолёте и в последний раз перебирая свою сокровищницу впечатлений, подумал: непривычно милосердная Атропос тогда на миг показала мне страницу Книги жизни, в которую уже вписала выброшенный нам жребий; ему мы потом и следовали, сами того не ведая. Мы подчинялись маятнику, который качался от влечения и симпатии через непонимание к охлаждению, когда верх брало неясное тревожное предчувствие, советовавшее не сходиться с Элио близко. Слишком опасно, непредсказуемо и просто глупо, — предупреждало оно. Кто бы меня ещё предупредил, что размахи этого маятника будут увеличиваться день ото дня, он будет опускаться всё ниже и ниже, пока не оставит камня на камне от того, кем я тогда был! ***** Так оно и шло какое-то время. Обсудив все вопросы, связанные с помощью профессору, я мысленно обнёс Элио верёвкой с красными флажками и позволил себе наслаждаться жизнью. В Б. по вечерам играли в покер, танцевали и проводили время за бокалом вина или чего покрепче, и я не сомневался: стоит заняться тем же, и вскоре я обзаведусь приятелями, подружкой или, как оно иногда оборачивалось, другом. Девушки мне нравились так же, как и парни, но с первыми я мог встречаться круглый год, а со вторыми — только подальше от дома. Вскоре оказалось, что я не мог выбрать лучшего дома и лучшей семьи. Я быстро понял, что отношения четы Перлманов были полной противоположностью браку моих родителей: открытость, теплота и любовь вместо внешней холодности, всегда сопровождающей недостаток общения и истинного понимания. Кто знает, любили ли друг друга отец и мать, но я никогда не наблюдал никаких проявлений нежности и никогда не слышал, чтобы они говорили о чём-нибудь, кроме семейных дел: о книгах, фильмах или о каких-то иных интересах, которые, возможно, разделяли. Профессор и синьора постоянно втягивали меня в беседы, однако такие детали, как куда я пошёл и когда вернусь, никого не интересовали, разве только чтобы правильно накрыть стол. Я ходил по всей вилле, делал, что хотел, приходил и уходил, когда заблагорассудится, и так же поступали прочие обитатели дома, постоянные и временные. Поздним утром частенько заглядывали друзья и ближайшие соседи. Дом Перлманов располагался ближе других к морю, и всё, что необходимо было сделать, чтобы оказаться на берегу, — открыть маленькую калитку в балюстраде и спуститься по лестнице. Гости собирались в саду и все вместе отправлялись купаться к подножью скал. А за обедом или ужином меня то и дело знакомили с людьми, молодыми и не очень, которые вели себя за столом как дома и оказывались на поверку кузенами, соседками, тётушками, заехавшими по дороге куда-нибудь коллегами профессора, а то и просто проходящими мимо туристами. И вся эта публика пила, ела, бездельничала у бассейна, по вечерам играла в теннис, на каких угодно языках — преимущественно итальянском с более-менее густой примесью английского, французского, испанского или немецкого — на повышенных тонах спорила о чём угодно, итальянец ведь никогда не может просто высказать что-то, не может говорить спокойно, только оглашать, возглашать, провозглашать… На Сицилии в доме моих друзей, у которых я гостил ранее, манеры были более сдержанными, и не наблюдалось подобной круговерти, но я скоро привык. Меня это даже начало забавлять, особенно когда я понял, что профессор был со мной солидарен и получал истинное удовольствие, потому что своеобразной платой за вседозволенность было то, что Элио метко прозвал "обеденной повинностью". Вытерпеть её было проще, разделяя этот груз с кем-нибудь. Дня, помнится, через три или четыре после моего приезда, в конце обеда, приехавший к профессору коллега встал из-за стола раньше — я уже говорил о непринуждённости здешних нравов — и подошёл к заваленному нотами роялю. Вероятно, из вежливости он наклонился подобрать листы, валявшиеся на полу. Элио вскочил в тот же момент с возгласом: — Не трогайте! Ошарашенный мужчина застыл как был, опустившись на одно колено, а виновник переполоха смутился, оказавшись под перекрёстным огнём взглядов. — Простите, я не знал… — Ничего страшного, — перебил Элио, — просто, понимаете, там неудачные варианты. Иначе я запутаюсь. — Аранжировки? — гость бегло просмотрел нотные листы, вернул их на пол и поднялся: — "Семь последних слов Спасителя на Кресте" Гайдна, так-так. Смело. А чем не устраивает классическое переложение для фортепиано, позволь спросить? — Всем устраивает, — Элио подошёл ближе, — но мне хотелось сделать так, чтобы играть в четыре руки, и я немного изменил гармонию, это добавит глубины и… грозности, наверно, — видя, что его слушают очень внимательно, он воодушевлялся всё больше, — чтобы задолго до того, как перед “Il terremoto”** завеса в Храме разодралась надвое, сверху донизу, тьма уже накрывала город… Я смотрел на него, изумлённый до глубины души: сам выбор произведения и то, чего он хотел достичь… Я приучился думать о нём как о подростке, и до сих пор он, как правило, так и вёл себя — как младший, мнением которого вряд ли поинтересуются при обсуждении серьёзных, тем более профессиональных тем. Мне и в голову не пришло полюбопытствовать, чем он занят по соседству со мной, за столиком у бассейна. Когда мы собирались вместе за обеденным столом, он больше молчал, а если вступал в разговор, то выдавал короткие реплики со скоростью автоматной очереди, смущённо приглушая слова. Из-за этой его привычки создавалось впечатление, будто он робеет, не желая оконфузиться и ляпнуть какую-нибудь глупость. Но сейчас, когда речь зашла о том, что по-настоящему его интересовало, в чём он хорошо разбирался, его поведение изменилось до неузнаваемости. Он объяснял свою обработку, глаза его сверкали, и речь, хотя он иногда задумывался, свободно лилась, и по лицу коллеги профессора я видел, что она и на него произвела большое впечатление. — Смело, — повторил он. — Я могу ознакомиться с тем, что в итоге получится? — Можешь доверять синьору Виченцо, — вмешался профессор, прислушивавшийся к беседе с таким видом, будто сам не понимал половины того, что объяснял его собственный сын. — Он превосходный музыкант. — Ты мне льстишь, Сэмми. В любом случае моя сильная сторона — виолончель, но у меня есть на примете два пианиста. Они частенько играют дуэтом. Хотите, поговорю с ними? Щёки Элио слегка зарумянились, и он кивнул. Может быть, ему по метрике и семнадцать, но душа и разум его были явно старше. Я ощутил неясное беспокойство: одна из верёвочек с флажками, коими я огородил загон желания, порвалась прямо на глазах. Говорят, существует закон, по которому мы склонны влюбляться в того, кто будет полной противоположностью нам по внешности и сходен с нами по уму и характеру. Я — превосходная иллюстрация этого закона: блондин и — смею утверждать — далеко не глуп. И хотя я ничего не имел против сиюминутного удовлетворения сексуального желания, даже если не удосуживался узнать имя партнёрши до того, как с нас слетали все одежды, но к брюнетам-интеллектуалам обоих полов меня всегда тянуло как магнитом. Стоит пояснить, что светлые волосы и голубые глаза для нашей семьи вообще-то нехарактерны. Внешность моя не в отца или мать, и даже не в дедушек. Я настолько копия бабушки, отцовой матери, насколько мужчина может быть копией женщины. Толком я её не помню, она умерла, когда мне и пяти лет не исполнилось. Остались лишь размытые воспоминания об обтянутых платьем из скользкой ткани коленях, откуда я всё время сползал, и о придерживавших меня руках с длинными пальцами, о золотистых локонах, которые я пытался съесть — так вкусно они пахли, о тихом смехе. Ещё я знаю, что бабушка снимала с шеи большой овальный медальон со вставкой из небесного камня — лазурита — на толстой витой цепочке и давала мне им поиграть, потому что помню, как водил пальцем по затейливой насечке, обрамляющей камень. Она была чистокровной норвежкой, актрисой театра и кино. У деда в альбоме хранится очень много фото, где она запечатлена в ролях Магды, Норы из "Кукольного дома", Гедды Габлер и Эдварды в экранизации "Пана". Она и в жизни была такой же, как Эдварда, — натурой, способной на долгую и сильную любовь, но не растворявшейся в ней целиком. Во всяком случае она, лютеранка по вероисповеданию, принимать веру деда отказалась наотрез, даже формально. Из четырёх их детей и девяти внуков на неё похож оказался лишь я, поэтому дед иначе как викингом меня не называл, не раз брал мою сторону в конфликтах с отцом и даже намекал, что с моей внешностью прямая дорога в актёры, а не в учёные. Ну, это так, к слову. Предчувствие, предостерегавшее меня от сближения с Элио, воскресло с новой силой. Оно вызвало во мне страх, а этот страх, в свою очередь, толкнул на жестокость. Признаюсь в этом, поскольку не намерен ни щадить себя, ни лгать. Следующие двое суток мы практически не общались. Элио сразу подметил моё вежливое равнодушие, счёл его за враждебность и незамедлительно ответил тем же: не ждал меня в шортах и кроссовках на длинном балконе, общем для двух наших спален, или у бассейна с полотенцем, перекинутым через плечо. Я предпочёл утренней пробежке плавание в бассейне, а после завтрака работал у себя в комнате; если мы встречались, то максимально избегали друг друга: сплошные "привет", "доброе утро", "приятная нынче погода". После сиесты я сбегал в город: один вечер потратил на покер, другой — на жаркий секс в укромном уголке пляжа с какой-то подцепленной в баре девицей. Наверное, это поставило мои мозги на место и заставило рассуждать логически. Чего я испугался? Ну хорошо, Элио оказался развитым не по годам, но это можно рассматривать как преимущество, если просто подружиться. Я не видел причин, почему мы не могли. Всё остальное осталось прежним. Когда я приехал, ему было семнадцать, и когда я уеду, ему будет столько же. И он всё ещё сын хозяина дома и нисколько не интересовался мной как возможным любовником. "Вот так, отлично, и повторяй это почаще", — сказал я себе и следующим утром сам дождался его на балконе. Элио выскочил из комнаты с такой прытью, что чуть не перекинул меня через перила. Пришлось придержать его за плечи. — Эй, не трать весь пыл на меня. Не хочешь пробежаться? — Нет, — он явно этого не ожидал и даже не попытался освободиться, — не очень. — Что ж, тогда пойдём к морю, поплаваем. Я не предлагал выбора — я не давал ему возможности сказать "нет". Он стоял близко, как никогда до того. Я мог ощущать ладонями жар тела сквозь наброшенную футболку, запах, исходивший от волос, — его макушка приходилась мне как раз на уровне носа — даже увидеть туманные остатки снов, ещё витавшие в глубине зрачков, когда он пристально взглянул на меня. Я видел, что он колеблется, не в силах понять, не зная, что думать о смене моего настроения, но я улыбнулся, и он улыбнулся в ответ: — Мне надо захватить полотенце. И всё стало как прежде, даже немного лучше, словно он незаметно повзрослел, а я чуть помолодел. Последующие дней десять, может быть, двенадцать остались в памяти постепенным сближением, узнаванием и почти безмятежным дружеским согласием. Мы вставали не позже шести, и через незакрытые французские окна до меня доносился смутный шум пробуждения Элио. Ополоснув лицо холодной водой, я сбегал по наружной лестнице в сад и иногда заставал там его, уже спустившегося, с партитурой или книгой. Мы отправлялись на пробежку или плавать, по возвращении нас ждал завтрак. Элио устроил себе рабочее место под балконом у бассейна, за круглым столом с зонтом, чьи колеблемые ветром края бросали такую неидеальную тень на наши тетради. В первые дни я присаживался туда же, но мне всегда не хватало организованности. Я, как воздух, занимал всё доступное пространство. Постыдное неумение — вернее, нежелание — упорядочить нужные предметы и присущая от природы лень приводили к тому, что вокруг меня вечно валялись перепутанные страницы будущей книги, разномастные карандаши или цветные ручки, стаканы с лимонадом и из-под него, фрукты, лосьон для загара, книги, солнечные очки и прочее. То же творилось и в моей комнате, в которой днём я не оставался. И в конце концов я просто стал стелить прямо на траву большое покрывало и работать там в окружении своего барахла. Позвякивание кусочков льда в стаканах с лимонадом, шум не слишком отдалённого прибоя, мягко поглаживавшего огромные прибрежные скалы, доносившиеся откуда-то популярные мелодии, ходившие и ходившие по кругу на манер патрульных, неистовый стрёкот цикад, пение чёрных дроздов — эти песни лета звучали фоном, никогда не становясь чрезмерно надоедливыми. Когда мои глаза уставали, или становилось слишком жарко, или просто лениво, а воздух тяжелел от запаха розмарина и сосен, я частенько перебирался поближе к воде, на высокую закраину бассейна. Я накрывал лицо соломенной шляпой, включал плеер, выбирая что-нибудь успокаивающее и лёгкое, и болтал в воде ногой. Иногда я проводил в таком райском блаженстве всю сиесту, и в этих случаях Элио тоже не уходил к себе, валяясь в тени на шезлонге с книгой или гитарой. Порой погода устраивала нам сюрпризы. В ветреные дни заниматься или завтракать на улице было невозможно, и, когда убирали со стола, мы располагались в гостиной. Я лежал на диване или на спине, или на животе, перевесившись через низкий подлокотник и разложив листы с переводом на полу, а Элио усаживался прямо на ковёр, скрестив ноги по-турецки и окружив себя книгами или нотами. — “Теперь мы видим, что сознать — значит осмыслить, значит подняться над временем, мало того, поднять на сверхвременную высоту сознаваемое, каким бы преходящим оно ни было”, — я это написал три месяца назад. Ты что-нибудь понял? — спросил я. Элио оторвался от нотной тетради и выслушал меня со вниманием, а потом забрал у меня страницу и медленно перечитал отмеченную фразу. — Если честно, немногое. Но для тебя, когда ты писал это, оно точно имело смысл. Попробуй встать на место себя тогдашнего, вдруг вспомнишь? Я попробовал. — Кажется, я хотел сказать, что последователи Гераклита смешивают факт и его смысл. На этом основании они делают ошибочное заключение, будто изменчивость факта исключает неизменность его смысла или неизменность истины об этом факте. — Известный парадокc, что, поднося предметы слишком близко к глазам, мы теряем способность судить о них целиком? — Примерно так. — Но это же короче твоей самоцитаты раза в три. Почему бы так и не написать? — Видел ты когда-нибудь научную монографию по философии, написанную языком публицистики? Впрочем, я над этим подумаю. Вечерами, в дождливые или ветреные дни у нас было ещё одно занятие: Элио учил меня подыгрывать. Я усаживался на банкетку по левую руку и, чтобы не свалиться, придерживался правой рукой за его талию или плечи. Сначала у меня мало что выходило, но постепенно я вспомнил свои музыкальные уроки, мы приноровились друг к другу, и Элио оставлял мне право наигрывать какой-нибудь мелодичный рисунок, так сказать, давал мне подержать канву, а сам импровизировал. — Я всё равно не смогу сыграть с тобой Гайдна в четыре руки, — смеясь, говорил я и махал рукой: — Видишь, только в три! Инвалид я, а не пианист. — Но ты можешь отличить хорошую игру от плохой — уже что-то! — настаивал он. Пару раз в неделю я играл в покер, и как-то мы выбрались вечером в кино. Это была идея профессора, и, случайно или нет, никто не пожелал составить нам компанию. Фильм, на который мы попали, оказался “Ностальгией” Андрея Тарковского. Италия добровольного изгнания, настоящее место душевного кризиса, где чувствовать себя можно только плохо. Состояние удушающе-безысходной тоски, заполнявшей экранное пространство этого фильма, делало его поистине мрачным. Может быть, не самый подходящий выбор для приятного досуга, уж свою подружку я бы на этот фильм наверняка не повёл. Но Элио, явно пребывавший от счастья на седьмом небе, кажется, согласился бы и на “Пятницу, 13-е”. После сеанса мы ещё долго гуляли по набережной и говорили о "Реквиеме" Верди и "Симфонии № 9" Бетховена, звучащих в этом фильме. Мы рассуждали, насколько справедлива мысль режиссёра, что нельзя быть посредником, переводчиком или знатоком произведений искусства, если ты сам не являешься частью той культуры, из которой они и возникли; о том, почему бывает так непросто всего лишь пройти с зажжённой свечой от одного конца высохшего бассейна к другому; и, наконец, правда ли, что велика лишь та любовь, что не имела выражения. — Ну, с какой-то точки зрения так и есть, ведь нет идеальнее того, о ком ты, в сущности, ничтожно мало знаешь, — заметил по этому поводу Элио. — Помнишь, как в той песне? Ты никогда не сможешь выиграть или проиграть, если не включишься в гонку***. Я сразу вспомнил хит “Love my way”, под который отплясывали на местной дискотеке. Меня частенько поражала способность Элио моментально находить то, что могло выразить чувства, причём находить это так, как нашёл бы я, и понимать их так, как понял бы я. Наверное, в данном случае это понимание чисто интуитивное — не похоже, чтобы в его жизни случались любовные трагедии. Это не значит, что на наше общение не набегали тучки. Иногда виной тому бывал я. Роль открытого любвеобильного человека я играл с закрытыми глазами, но она изредка стесняла, и я неосознанно стремился сменить душевный смокинг на свободную рубашку. А порой Элио неожиданным поступком или реакцией на что-то задевал во мне некий нерв, и я вынужден был напоминать себе о флажках, которые в иные моменты практически не замечал. Например, я понял, что обладаю властью заставить его смутиться и покраснеть; будь я ещё немного самоувереннее или не смотри так упорно мимо очевидного, уже в конце первой недели своего пребывания на вилле решил бы, что это неспроста. Но я игнорировал пророческие надписи и блефовал, как в покере, полагая, что Нечто не существует, пока я не дал ему названия. И не сознавал до времени, что мой внутренний мир уже присвоил Элио, его музыку, его книги, его образ, как может пустыня присвоить озерцо чистой прохладной воды; что я давно учился называть его имя, произнося его про себя с разными интонациями, смакуя и поворачивая под разными углами, и слишком быстро привык к нему, слишком приятно оно звучало в моих мыслях, и расстаться с ним я уже не смог бы. Однажды мы купались совсем рано и, пока под старой липой накрывали к завтраку, заговорили о переводах стихов. Слово за слово — и мы уже крутим туда и сюда строчки Леопарди, испытывая их как электронный калькулятор. Все знают: если разделить, скажем, два на три, а потом умножить полученный результат обратно на три, ровно два в итоге не получишь. Вместо красивой цифры на экране будет нечто страшно-десятичное, как будто по дороге какая-то часть первоначального числа потерялась. Мы перевели одно четверостишие из "К Луне" на английский, затем его же — с английского на древнегреческий, затем — ещё на какой-то, на немецкий, что ли, потом пошли по обратной цепочке. В итоге вместо “В молодости, там, где краток путь памяти и долог путь надежды, нам сладко вспомнить о вещах прошедших — пусть горечь длится и живёт страданье” у нас вышло что-то подозрительно похожее на “Так как молодость вечно уходит из рук, не пытайся догнать невозможное, друг”. — Чашу в руки возьми, оставайся поддатым, так хотя бы не стыдно, коль был близорук! — с пафосом закончил Элио это подражание Хайяму****. Мы рассмеялись и, выдохшись, оба замолчали, как по команде. — Ты читал Хайяма? Элио поднял на меня глаза, и внезапно щёки его залила краска. У него очень светлая кожа, светлее моей, и присущий ему внутренний огонь легко сквозь неё прорывался. Я продолжал смотреть на него в упор; меня заинтересовало, заставило ли его смутиться то, что он знал такую специфичную лирику, или то, что он обнаружил свои вкусы передо мной. Он отвёл взгляд и пробормотал: — Он смотрит на жизнь, как собака — на пустую консервную банку, привязанную к хвосту… как там… уж если нельзя отвязать, так надо её наполнить в ближайшем баре. Забавно, не находишь? Я подошёл и опёрся ладонями на спинку стула, наклоняясь ближе и ловя его взгляд. "Забавный" — это определение прекрасно подходило Хайяму, который взирал на собственную жизнь как бы со стороны. — А тебе нравится Леопарди? — спросил он. — Да, очень. — Мне тоже. — Как всё-таки много ты читал. Я почти на семь лет старше, но ещё несколько дней назад многого не знал. О Джузеппе Белли или Пауле Целане, скажем. В голове не укладывается. Элио как будто сделал попытку взглянуть на меня, но это у него не вышло. — Что не укладывается? — в его шутливом тоне явственно прозвучал вызов. — Мой отец — профессор в университете, а я рос без телевизора. Так тебе понятнее? Мне захотелось наказать его за эту дерзость. Я сорвал с шеи всё ещё висевшее там полотенце, скомкал и бросил ему в лицо: — Поди побренчи, а! ***** Так проходило лето: то медленно, будто с ленцой, то неслось и пенилось горным ручьём. И настал тот знаменательный июльский день, когда изменилось буквально всё. Накануне вечером была гроза, и к утру погода ещё не пришла в себя. Дул довольно сильный ветер, вид моря не пробуждал желания окунуться. К тому же высокие волны с грохотом разбивались о камни, предупреждая, что сделают с тем, кто осмелится войти в воду. Но после завтрака прояснилось; солнце светило вовсю, и можно было ожидать, что к полудню меня опять потянет к “границе рая”. Так и случилось: поработав с профессором час или два, я с наслаждением разлёгся на закраине бассейна, подстелив сложенное в несколько раз полотенце. Элио поднял голову от нот, в которые поспешно уткнулся, завидев меня. Он явно о чём-то мечтал, вместо того чтобы работать. Я улыбнулся: меня самого частенько утягивало в никуда от догераклитовой философии. Длинные утренние часы, разморенные, располагающие к простому созерцанию красоты были тому виной или то, что наши разговоры стали куда занимательнее, а совместное молчание — уютнее? — Оливер, ты спишь? — бывало, спрашивал Элио, будто не зная, позволю ли я ему разбудить меня. Оцепенение, сковывавшее мозг, погружало в какую-то нирвану, где меня покачивало на волнах цвета и вкуса мёда. — Спал. — Прости. И я надеялся, что шляпа на лице надёжно прячет мою ухмылку. Или так, как было и в тот день. — Элио. — Да? — Что ты делаешь? — Читаю. — Нет, не читаешь. Он не отдавал себе отчёта, с какой частотой шелестел страницами, когда читал. — Ладно. Размышляю. — И о чём же? Долгая пауза. — О личном, — наконец ответил он. — Значит, мне ты не скажешь? — Значит, не скажу. — То есть я не достоин его доверия, — меланхолично перевёл я мирозданию, вынуждая Элио начать оправдываться. — Я убит. — Всё равно не скажу, — увереннее повторил он. В голосе я услышал лукавую улыбку, показавшую, что он заметил мою ловушку. — Тогда я снова буду спать, — смиренно ответил я и приоткрыл глаз, собираясь незаметно понаблюдать за ним из-под полей шляпы. Элио смотрел на меня, и не было сомнения в том, КАК и КУДА именно. Моё тело среагировало как подстёгнутое плетью. Под этим взглядом я начал возбуждаться с такой скоростью, что ещё секунда — и скрыть происходящее не было б никакой возможности. Я не мог позволить ему заметить это и совершил то единственное, что мог предпринять в той ситуации. Не рассуждая, не задумываясь, я перевернулся и скатился в воду, нырнув как можно глубже. Я видел из-под воды, что Элио сорвался с места и подскочил к бортику. Отражение его склонившегося к воде испуганного лица дрожало и колебалось в поднятых мной волнах. Я выждал несколько секунд, чтобы прохладная вода оказала своё действие, и внезапно вынырнул, послав в него тучу брызг — может, мне просто подурачиться захотелось. Вскрикнув от неожиданности, он заслонился рукой, а потом перегнулся, собираясь плеснуть в меня. В ответ я стащил Элио прямо в шортах и футболке в бассейн. — Нечес… — вопль поглотила зеленоватая вода. Он вынырнул, отфыркиваясь. Мы резвились, как дельфины, с хохотом гоняясь друг за другом, и в конце концов ухватились руками за закраину. Элио откинул мокрые волосы со лба, зачёсывая их пальцами назад. Эта зализанность, как я уже заметил раньше, делала его старше и… чёрт, да… таким обольстительным, что у меня начинали дрожать колени. “А что если…” на глазах переходило в “почему бы и нет?” Я мог бы притянуть его тогда к себе, грудь к груди, поцеловать… Тот, кто ТАК смотрел на мой член, не был бы против… Я потряс головой, стряхивая наваждение. “Позже, — сказал я себе. — Я подумаю об этом позже”. Это был мой способ справляться с вопросами, ответа на которые у меня не было. Или пока не было. Переодеваясь в своей комнате, я перебирал впечатления от этого купания и того, что ему предшествовало. Может ли быть, что его тоже потянуло ко мне так, как тянуло к нему меня? В светлых глазах мерцали то янтарные, то зелёные искорки, которые и обещали, и нет. Вновь и вновь я спрашивал себя, не привиделись ли они мне. Он постоянно отводил глаза, точно пряча от меня что-то: простая застенчивость или нежелание выдать пробудившийся интерес? Кончик розового языка, коснувшийся губ, очерк которых старые кумушки назвали бы “лук Амура”, — это от волнения или Элио просто слизнул капли лимонада? Не почудился ли мне учащённый стук чужого сердца, возможно, бывший всего лишь отзвуком моего сердцебиения? Секундная пауза, когда я протянул ему руку, помогая вылезти из бассейна, — он на самом деле качнулся ко мне? Я осознал в ту секунду, что, появись у меня хотя бы один шанс завоевать Элио, я обязательно им воспользуюсь. То, что когда-то было лишь игрой воображения, могло превратиться в реальность. Кровь моя воспламенялась при мысли о том, что эта реальность могла привести нас в одну постель, и я был вынужден срочно встать под холодный душ. Но, складывая один и один, я отказывался поверить в само собой разумеющийся ответ, не мог позволить разгореться этому пламени лишь на основании своих догадок, возможно, не имевших ничего общего с действительностью. Я хотел понять, есть ли у меня этот шанс. Летняя солнечная Италия, молодость, крепкое здоровье, много свободного времени, прекрасная музыка, изысканная еда и хорошая компания — от повсеместно разлитой чувственности и романтической атмосферы некуда деться. Не глупость ли думать, что она не вскружит Элио голову, что он не почувствует себя так, как чувствовал бы себя любой другой молодой человек на его месте? Позже вместо сиесты все ушли на море, навёрстывая потерянный вчера день. Дом внезапно опустел, мы остались в нем одни, он в своей комнате, я — тоже в его, а теперь моей. Лучшего момента “понять” нельзя вообразить. Я вошёл без стука, прямо с балкона. Элио сидел на постели с какой-то книжкой. Я успел уловить порывистое движение, каким он подтянул колени к груди при виде меня. — Почему ты не пошёл на пляж со всеми? — спросил я как можно непринуждённее. Элио замялся и опять отвёл глаза; я явственно видел смущение, написанное на его лице. Не был ли ответ чем-то, что озвучивать он не желал? Сердце моё забилось чаще. — Страшная аллергия, — вдруг выпалил он, подтвердив тем самым мою догадку. — А ты почему не пошёл? Теперь я попал в то же затруднительное положение. Не мог же я ответить: “Чтобы остаться с тобой, Элио; чтобы узнать твои желания; чтобы моя обнажённая кожа почувствовала твою; чтобы попробовать на вкус твой рот, твоё плечо, если ты не против”. — У меня тоже аллергия, — ответил я. — Похоже, она у нас на одно и то же. Он снова пожал плечами. Я подступил ближе: — Что произошло, что тебя так расстроило? Хочешь, пойдём, поплаваем вместе? — Может быть, позже, — бросил он. Моя излюбленная уклончивость, использованная против меня же! — Пойдём сейчас, — и я настойчиво протянул руку, чтобы помочь ему подняться. Он взялся за мою ладонь и тихо спросил: — А нам обязательно? Румянец, заливший его шею, и недвусмысленная выпуклость в паху, которую я теперь ясно видел, поведали мне всё. Я понял, отчего он пришёл в такое замешательство: не только из-за того, что у него была эрекция, но и из-за того, что не сумел утаить её от меня. Это могло означать лишь одно. Я выпустил его руку и отступил: — Я переоденусь и буду ждать тебя внизу. Кажется, я не ошибся: Элио не пребывал в неведении относительно желаний тела, и, по-видимому, одним из источников этих желаний стал я. Но две недели я вёл себя так, что меня можно было принять за кого угодно — приятеля, друга, гостя, но никак не… Я застыл. Внезапно я осознал, что мы уже порядочное время флиртовали друг с другом, и то, что он избегал смотреть мне в глаза, свидетельствовало, что он это тоже понимал. Сколько поводов для флирта мы находили, если вдуматься! Например, персики или абрикосы. — Тебе, — говорил я, кидая Элио самый сочный и спелый из только что сорванных мною фруктов, а он, у меня на глазах погружая белые ровные зубы в сочную мякоть, снимал пальцем с лица капли сока и слизывал их, полностью захватывая губами палец. В ответ я выработал в себе кое-что относительно мороженого в рожках. Я его не облизывал и не откусывал — я его всасывал. Когда я приехал, у него не было на шее цепочки со звездой Давида, но прошла неделя — и она появилась. Такая же, как и у меня. Или взять мою манеру, неизвестно откуда появившуюся: поднимаясь по ступеням на наш балкон, замирать напротив его французского окна или на долю секунды останавливаться в коридоре у двери в его комнату, словно спрашивая себя, не следует ли зайти. А ещё музыка. Когда я просил что-нибудь сыграть, я никогда не знал, что из этого выйдет. — Не могу поверить, — говорил я, — ты опять всё поменял. — Ну, не очень сильно. Примерно как если бы Бузони сыграл версию Листа. — Ты можешь просто сыграть мне Баха как Баха?! — Но Бах никогда не писал для гитары! Да он, может, даже для клавесина этого не писал. Фактически у нас нет никакой уверенности, Бах ли это вообще! — Ладно, проехали, — отступал я — был мой черед изображать сдержанную уступчивость. — Хорошо, хорошо. Не надо так напрягаться, — отвечал он, следуя за мной, как партнёр в танго. — Это очень молодой Бах, переложенный мной. Не думай, никаких Бузони и Листа. И наконец играл фрагмент так, как я и хотел, так, как он прозвучал первый раз в саду. И каждый раз, когда он играл его, он был как маленький подарок специально для меня. Элио мог сыграть мне Равеля так, будто это Вагнер, и тем испортить всё удовольствие, а мог — Вагнера как Равеля. Ни один человек в его возрасте из тех, кого я слышал, не мог так свободно обращаться с нотами — как опытный шулер с колодой краплёных карт. Мне нравились его комбинации из двух, трех и даже четырех композиторов, сочетавшихся в одном фрагменте, а затем транскрибированных. Я мог часами слушать, как он по памяти играет великолепного Нино Рота. Однажды одна из соседок, Кьяра, напевала популярный мотивчик, и вдруг (поскольку опять случился ветреный день, и никто не пошёл не то что на пляж, но даже на улицу выходить не хотел) все друзья собрались вокруг рояля, пока Элио исполнял эту мелодию Моцарта в вариации Брамса. — Как это у тебя получается? — спросил я после, когда ветер утих и все разбрелись по саду, а я, по обыкновению, постелил себе полотенце в “раю”. — Иногда единственный способ понять художника — это занять его место, пробраться внутрь него. Тогда все остальное откроется само собой, — так он ответил. Я вспомнил и наши посиделки на одной банкетке практически в обнимку, пока мы рядышком, трудолюбиво, как пчёлы, мучили слух домашних своими музыкальными экзерсисами. А семейные просмотры телевизора в дождливые дни? Становилось прохладно, и мы сидели в гостиной на диване под одним пледом, и моя вытянутая рука лежала на спинке дивана над его плечами. И нам друг с другом было так тепло и уютно, пока мы слушали перестук капель, барабанящих по каменным плиткам патио. Вот такие действия, за которыми не стояли никакие действия, окольные тропы вместо прямого пути. Если это не флирт, что это тогда? Странно было найти за тысячу миль от дома в ближайшем окружении того, кто может действительно любить то, что люблю я… и хотеть то, чего хочу я. Стало быть, Элио осознал, чего хотел. Был ли у него опыт? Я поклялся бы, что нет, и не мог поэтому полагаться на откровенность и прямоту. На следующий день я решил позволить ему понять мои намерения и заодно увериться, что моё прикосновение ему не неприятно. Мы играли в теннис, пара на пару, и в перерыве, когда мы подошли к столику с прохладительным, приготовленным Мафалдой (должен признать, она гений в том, что касается кулинарии), я положил руку на обнаженное плечо Элио, словно собираясь размять его затёкшие мышцы. Жест походил на дружеский, этакое полуобъятие-полумассаж. Итальянцы непосредственны и склонны к тактильным контактам, чтобы это могло кого-то насторожить, и вся ситуация казалась очень-очень приятельской. Элио мог избрать какой угодно вариант ответа, но я был удивлён, да что там — неприятно поражён, когда он тут же выкрутился из-под прикосновения, словно я не руку ему на плечо положил, а принародно облапил его задницу. — Я задел нерв? Оцарапал тебя? Извини, я не нарочно. — Нет, мне не больно, — пробормотал он, но лицо у него при этом было точь-в-точь как у того, кто старается скрыть болезненные ощущения. Я сделал вид, будто поверил. А сам думал: не знаю, какой актёр получился из меня, а вот из тебя актёр прескверный, Элио. Это не боль, это неприятие, граничащее с невысказанными гневом и раздражением. И сразу то, что мне казалось естественным и дозволенным, стало выглядеть гнусными домогательствами. "Только не срывайся при свидетелях, — одёрнул я себя мысленно, — окажи такую милость. Не стоит никого посвящать в истинную причину твоих метаний. Выйдет либо смешно, либо нелепо, либо вызовет жалость". Уйдя при первой же возможности к себе, я долго лежал на постели, уставившись в потолок. Мои глаза меня обманули: я увидел не то, мой ум в заблуждении — я рассудил неверно, разве что мой язык не выдал меня: я говорил, что следует. То, что я так ошибся, я мог бы спокойно пережить. Труднее оказалось смириться с тем, что, оказывается, я успел привыкнуть к Элио, забыть о разнице в возрасте, о том, что он — сын хозяина дома. Мне будто разум отключили: я позволил мыслям блуждать, с удовольствием и интересом представляя, как ЭТО было бы между нами. Учитывая реакцию Элио, не оставалось ничего иного, как держать максимально возможную дистанцию, разом оборвать нити зарождающейся интимности. Я почему-то был уверен, что смогу вернуться к прежней жизни; будто ничего не изменилось, и то, что безотказно служило мне в прошлом — моя способность переворачивать страницы жизни без сожаления или угрызения совести — столь же успешно послужит ещё раз. "Кто такой Элио?" — спросят меня позже. "Постойте-ка, вроде так звали одного… итальянца? Да-да, что-то мимолётное, кажется, на Сицилии… Нет?" — отвечу я. Однако мне не давала покоя смутная тревога. Задача могла оказаться куда более трудной, чем раньше, нашёптывал мне какой-то внутренний голос. Моё сердце отчаянно жаждало его сердца, тело — соединиться с его телом. Я, как и все, совершал в жизни ошибки и по мелочи, и крупные, но по большому счёту мне мало за что стыдно. Я не нарушал данного слова, не обещал никому райских кущ, ничего ни у кого не крал, не убивал и не толкал других на убийство. Но за способ, который я избрал в этом случае, я краснею до сих пор. Я говорю о Кьяре. И дело даже не в том, что я с ней переспал. В конце концов, я искренне старался доставить и получить удовольствие, не делая ничего такого, что бы ей не нравилось. Дело в том, что я закрутил с ней роман чуть ли не напоказ и только для того, чтобы сохранить лицо и создать у Элио впечатление, будто он неправильно меня понял. Кажется, Пьерпонт Морган как-то заметил, что у нас есть два объяснения своим поступкам: одно — красивое, второе — истинное. Я мог бы пытаться выгородить себя тем, что собирался стать на путь праведный, даже утверждать, что помогал и Элио сделать то же самое, пока не поздно, но это было бы красивой обёрткой несимпатичной истины. Даже хуже, чем просто несимпатичной. В глубине души я хотел отомстить за свои нелепые надежды. И пусть этого не знали ни Кьяра, ни он, — знал я. Есть много причин, почему мы, американцы, мало славимся как любовники, и, безусловно, страшное пугало — наше традиционно пуританское воспитание — на первом месте. Оно портит всех: и мужчин, и женщин. Оно приводит к тому, что наши девушки не сексуальны — они секси. Но это не имеет ничего общего с наслаждением собственной чувственностью. Быть секси значит заставить мужчину возжелать твоего тела настолько, чтобы он захотел жениться. Не такова была Кьяра. Она брала, что хотела, и не видела в том проблемы. Она не относилась к своему телу как к драгоценности, которую нельзя замарать ничем, даже собственной эротичностью. Кьяра первой подвернулась мне под руку на следующее утро. Она заглянула в гости к профессору со своей младшей сестрой, подняла мою валяющуюся на траве рубашку и кинула в меня со словами: — Хватит работать. Мы собираемся на пляж, и ты пойдёшь с нами. И я был не против подчиниться. — Позволь, я только уберу эти бумаги. Или его отец, — я небрежно кивнул на Элио, — спустит с меня шкуру. — Кстати, о шкуре. Подойди-ка сюда, — проговорила она, и её ноготки аккуратно и не спеша сняли кусочек шелушившийся кожи с моего плеча. Несмотря на проведённое на Сицилии время, я всё ещё периодически обгорал. — Передай ему, что это я смяла бумаги. Посмотрим, что он скажет. Очаровательно, не правда ли? Я просил профессора дать мне катамаран, если море было спокойным, а Кьяра при этом находилась подле меня; это не позволяло сомневаться в том, для чего нам понадобилась лодка. Я видел потом, что Элио наблюдал за нами, обнимающимися, и смеялся про себя. Иногда во второй половине дня я специально говорил, что собираюсь взять велосипед из-под навеса сарая, в котором Анчизе хранил инструменты и садовую утварь, и съездить в город. — К переводчице, — объяснял я, напуская на себя смущение. — Вернусь через час-полтора. И в спину мне неслось бурчание профессора: — К переводчице, как же. — Traduttrice, ну конечно, — нараспев повторяла за ним Мафалда. Разумеется, Элио всё это слышал. Благодаря роману с Кьярой я значительно расширил круг знакомых и почти перестал ужинать в доме профессора, вошёл в круг серьёзных бриджистов. Как известно, партии в этой игре тянутся несколько часов, и ты не можешь их прервать, в отличие от покера. Мне всегда было с кем посидеть в барах на piazzetta или сходить в "Le Danzing". Кроме улучшившегося итальянского, это имело одно существенное преимущество: я прекращал близкое общение с Элио, не вступая в оправдания и объяснения, которые выглядели бы, по чести говоря, просто жалкими. Я всем видом демонстрировал, что он для меня всего лишь ребёнок, с которым общаются, чтобы не выказать невежливость по отношению к хозяевам. Настроение моё взлетало до небес, если я перехватывал его злой взгляд, когда предупреждал, что не буду ужинать, или говорил: “Уже сходил”, — в ответ на его предложение искупаться. Однако ответный выпад я не просчитал: он начал говорить мне всякие милые или провокационно-возбуждающие вещи о Кьяре, расписывать красоту её тела. Пытался ли он таким образом вызвать меня на откровенность или давал понять, что явно предпочитает женский пол, — неважно: это унижение совершенно меня разъярило, я почти возненавидел Элио. Кем он себя возомнил, чтоб так запросто вытащить мои самые заветные тайные желания, сорвать с них покров исключительно ради того, чтобы посмотреть, как я отреагирую на отказ?! Однако игры в "мужской клуб единомышленников" были мне знакомы дольше, чем ему. — Какое тебе дело в любом случае? — спрашивал я, отказавшись тем самым в них играть. — Ты хочешь, чтобы она мне понравилась? — А какой в этом вред? — Никакого, кроме того, что я предпочитаю разбираться с этим сам, если ты не против. Это я — я-то! — осаживая его, ушёл в глухую оборону. Но нужного результата я достиг: наша дружба иссякла. Даже когда мы работали рядом по утрам, разговор в лучшем случае сводился к пустым замечаниям, убивающим время, его нельзя было назвать даже праздной болтовней. Но моё сердце чуть не выпрыгивало из груди, когда я видел Элио на привычном месте в саду, и я холодел, сознавая, что моя тактика оборачивается против меня же. Я хотел заставить его ревновать, значит, я всё ещё желал его. Оттуда до требуемого безразличия как до Луны пешком, и я срывался с места, бросив: "Бывай!" — только чтоб прервать поток мыслей Элио, потому что боялся быть раскрытым его пытливым взглядом. Иногда ночами мы пересекались в "Le Danzing". Он приходил в компании Марсии и её подружек, я — либо с Кьярой, либо, если она не могла пойти по какой-то причине, цеплял кого-нибудь прямо там. В конце концов добрые люди донесли об этом Кьяре, и она устроила мне чистый scandalo italiano. Сам я скандалить правильно не умел и при других обстоятельствах даже получил бы удовольствие и постарался закончить его так, как обычно заканчиваются такие скандалы между влюблёнными: затащил бы её в постель, но сейчас ухватился за него как за повод хорошенько поругаться. Свою роль этот роман к тому времени уже сыграл. — Мы почти занялись сексом с Марсией, — заявил как-то утром за завтраком Элио. Синьора Анелла подрезала розы, профессор не торопясь проглядывал утреннюю газету, а я наслаждался кофе. Услышав эти слова, я едва не поперхнулся. Элио учился чересчур быстро или видел меня насквозь. — Почти? А почему не пошёл до конца? — спросил профессор, выныривая из-за газеты. — Без понятия. — Знаешь, как говорят? Лучше жалеть о том, что сделал… — я старался говорить шутливым тоном, надеясь, что Элио не заметил ни моей секундной растерянности, ни участившегося сердцебиения. — Всего-то и нужно было чуток храбрости — и она бы сказала ”да”, — ответил он. Кажется, я слышал хвастовство. — Так вернись к этому позже, — коварно посоветовал я. — “Позже”, как и завтра, не наступает. — Я бы точно вернулся ещё раз. И потом ещё раз. Когда-нибудь же будет “сейчас”! — Если не сейчас, то когда? — примирительно подхватил профессор. — Так мне нравится больше. Подобную взаимную озлобленность выносить оказалось тяжело, и мы пришли к тому, что смягчали её чем-то безличным: музыкой, философией, разговорами об университетах в Штатах. Элио по-прежнему садился за рояль днём или по вечерам, иногда играл на гитаре по моей просьбе. И у меня нашлась ещё одна отдушина — Вимини. Впервые она вторглась в наше утро ещё до судьбоносной партии в теннис. Просто пришла однажды не по возрасту серьёзная девочка и спросила Элио, как раз игравшего брамсовскую вариацию Генделя: — Что ты делаешь? Я никогда её прежде не видел, но сразу почувствовал: это особая территория, и на ней особые правила. Я обернулся к Элио, и тот всё понял правильно. — Оливер, познакомься: это Вимини, наша ближайшая соседка. Она протянула мне руку, и я её пожал. — У нас день рождения в один день, но ей десять лет. А ещё она гений. Ты ведь гений, Вимини? — Так говорят. Но мне кажется, это не так. — Почему? — спросил я, опускаясь на колени прямо в траву и стараясь, чтобы голос не звучал слишком покровительственно. — Это была бы совершенная нелепица, если бы природа сделала меня гением. Я изумился: — Повтори! — Он не знает, да? Элио отрицательно покачал головой. — Говорят, я не проживу долго — у меня лейкоз. Если бы мне раньше кто-нибудь сказал, что я с удовольствием буду общаться с десятилетней девочкой, знающей про себя этакое, я бы счёл, что у этого кого-то неуёмная фантазия. Но факт есть факт: ничто не умиротворяло мою душу и не проясняло мысли так, как время, проведённое с Вимини. Её следовало щадить, как щадят детей, но не требовалось играть роль, притворяться. Она нуждалась в помощи, но никогда ни на ком не висла, как Кьяра или Марсия, и подать ей руку на спуске к морю, проводить до дому или почитать ей было радостью, а не долгом. Мы читали и обсуждали "Маленьких женщин", "Джен Эйр", "Барчестерские башни", "Женщину в белом". Вимини судила обо всём просто, однако с мудростью, порой недоступной людям, втрое-вчетверо старше. Она будто уже прожила жизнь, поняла её суть и теперь спокойно, размеренно ждала завершения. Она и грусти отдавалась вся целиком, как это свойственно только взрослым людям; даже на изборождённом морщинами лице русского эмигранта, тоскующего в Италии по своему дому, невозможно было обнаружить столь явных признаков ностальгии, как на этом детском личике. И, честно говоря, я сразу и навсегда поверил: моя откровенность, если я на неё решусь, никогда не выйдет мне боком. Вимини обладала тем, что я назвал бы инстинктивным понятием личного и врождённым тактом. Конечно, я не собирался на практике разведывать его пределы и не затрагивал некоторые темы, но скрыть своей тяги к Элио не сумел. Я понял это, когда Вимини со свойственной ей серьёзностью заявила: — Вы с Элио в ссоре, это неправильно. — Так бывает, — попытался я объяснить необъяснимое, — люди ссорятся, потом забывают. — Люди — да, но не вы. Ты очень ему нравишься, и ты делаешь ему больно. — Мне он этого не говорил, — невольно вырвалось у меня. Я от души понадеялся, что сексуальный аспект этого “нравишься” от Вимини ускользал. — Он сам сказал тебе? — Нет, — она покачала головой, — но я вижу. И я вижу, что тебе он тоже нравится, и тебе тоже больно. Больно? То, что я в тот момент чувствовал, назвать этим словом язык бы не повернулся. Представьте себе ужас человека, спокойно шедшего по мосту и вдруг обнаружившего, что мост-то стеклянный, а под ногами — разверстая бездна! Неужели я поторопился с выводами и опять ошибся? Неужели зря наказывал Элио за то, как он отшатнулся от меня на теннисе, сочтя это отвращением? До сих пор я просто не подумал, что это была своего рода защитная потребность замкнуться, особенно потому, что накануне Элио раскрылся слишком, что он, возможно, склонен трактовать чересчур прямолинейно поступки окружающих и чересчур сложно — свои. В ту минуту я пожалел о своей рациональности, о том, что не способен действовать "сейчас", не задумываясь о последствиях: "Подумаю об этом позже", — а если "позже" не наступало никогда, значит, туда ему и дорога. Кто знает, я уже мог бы наслаждаться теплотой и близостью, если бы не разрушил доверие. Его можно уничтожить одним неверным движением, которое, по всей видимости, я и совершил. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил я после короткого молчания. Вимини посмотрела на меня так, словно это мне десять лет. — Помирись с ним. Пожалуйста. Мне не нравится, когда мои друзья несчастны. Что тут скажешь? Не то чтобы это так уж просто, — думал я. Нельзя же, как в детстве, зацепиться мизинцами и произнести в унисон: “Мирись-мирись и больше не дерись”… Удобный случай представился пару дней спустя, когда мы, как обычно, прервали ненадолго работу ради ленивой болтовни. Я закурил, Элио начал грызть яблоко. — Сегодня заходила Кьяра, — неожиданно сказал он, — когда ты ездил к синьоре Милани. Просила тебе сказать. Я кивнул, а он потом добавил: — Вы красивая пара. Вместо того чтобы, как прежде, поставить его на место, я попробовал убрать с дороги первопричину охлаждения: — Мы не пара. Ты на ложном пути. Элио застыл и медленно отложил недоеденное яблоко: — Что ты имеешь в виду под ложным путём? — Она меня не интересует. Оправдываться — не в моих привычках, и я ощущал изрядную неловкость. Наверное, по этой причине мой голос прозвучал нервно и сухо. — Но я видел вас двоих… — Это не то, что ты думаешь. В любом случае играм конец, — я выпустил облако дыма и многозначительно посмотрел Элио в глаза. Он пожал плечами. — Ладно, извини, — и вернулся к своим книгам, спрятавшись в них, как моллюск в свою раковину. Не поверил? Испугался? Решил отомстить? Во мне вдруг взыграл азарт: любой ценой я должен вытащить его из-под панциря. — Может, теперь стоит попытаться тебе, — бросил я. Я повёл партию на грани приличия и сознавал это. — Она не захочет. — А ты бы хотел? Я подталкивал его к пропасти. Что бы он ни ответил, это дало бы мне ключ. — Нет. Прозвучало… напряжённо, даже агрессивно. Он явно не понимал, к чему я клоню, и держался настороже, ожидая подвоха. Какой контраст со временем нашей дружбы первых недель, куда ещё не вторглись недоверие, ревность и запретные чувства! Недаром говорят, что когда ангелу обрезают крылья, он может начать летать на метле. — Ты уверен? Я знаю… — Да что ты знаешь? — воинственно перебил Элио. — Я знаю, что она тебе нравится. — Ты и понятия не имеешь, что и кто мне нравится! — почти взорвался он, отшвырнув карандаш. — Совершенно! Я-таки заставил его сбросить маску и мог бы торжествовать, но лишь смотрел на него. И не узнавал. В его глазах блестели невыплаканные слёзы и глухая безнадёжная тоска. И сразу всё куда-то делось: моё раздражение, всепоглощающая злость на него испарились, будто этим ещё недавно пожиравшим меня изнутри эмоциям нужно было только увидеть, как он страдает. Ну вот, я увидел и за один удар сердца мысленно поклялся: что бы Элио ни сделал, я больше никогда не стану его ненавидеть. ***** Наши отношения вроде бы наладились, однако с этого момента они стали такими, точно мы добровольно завязали себе глаза и балансировали на натянутом канате, ожидая, кто первым с него свалится. Мы, как и раньше, работали неподалёку друг от друга, и пикировки и поддразнивания незаметно перерастали в обычную неспешную беседу. Мы обсуждали фрагменты Гераклита, путешествие в И., которое собирался предпринять профессор, гадали, что будет в программе ансамбля камерной музыки, который вот-вот должен был приехать в Б. В ветреные дни я валялся на диване со своей рукописью или книжкой, выбранной наугад из обширной библиотеки профессора, но Элио уже не садился на ковёр возле дивана, а устраивался за столом. Прекратились и наши уроки игры на рояле в три руки. С другой стороны… я с удивительной периодичностью замечал до дрожи знакомую худощавую фигуру, увенчанную тёмными кудрями, — банк, траттория, где играли в покер, площадь. За столом, в гостиной, в кабинете профессора я почти непрерывно ощущал на себе упорный взгляд и, оборачиваясь, перехватывал его, чем вгонял Элио в густую краску. Доходило до невозможного: я чувствовал его рядом, когда мог побиться об заклад, что рядом точно никого не было. После окончания романа с Кьярой я, не имея внятного предлога для ежевечернего и ночного отсутствия, кроме покера два-три раза в неделю, повадился отсиживаться по ночам в обнаруженном случайно укромном местечке у моря; мерный шелест волн и звёздное небо над головой погружали меня в какой-то медитативный транс. Но даже это проверенное средство всё чаще не действовало. Взгляд Элио мне чудился и там, и я невольно оборачивался и всматривался в ночной мрак, будто меня призывал оттуда кто-то. Дорога через поле, балкон, отгораживавший наш мирок, моя комната, чуть ли не постель — ничто больше не гарантировало безопасности. Запах его кожи, волос неумолимо вторгался в мои сны, придавая им пугающую реальность, и я вскакивал посреди ночи с колотящимся сердцем и в неприятно липких трусах. Я несколько раз просил Мафалду сменить постельное бельё, ссылаясь на то, что из-за ночной духоты сильно потел, однако это мало помогало. Так продолжалось, пока я не обнаружил, что подушки, в которые я утыкался лицом, матрас, покрывало действительно впитали его аромат крепко-накрепко. Не исключено, что в это оказались втянуты даже стены и занавески на окне: то был аромат самой летней Италии, её красной земли, сосен, трав, моря, цитронелловых свечей. С той поры я был обречён на неминуемую капитуляцию. Инстинкт самосохранения подчас омрачает самые приятные мгновения и ставит крест на неблаговидных намерениях. Элио спал в соседней комнате, стеклянная дверь на балкон была постоянно открыта. Я мог бы тысячу раз насладиться созерцанием его, раскинувшегося на кровати прямо в шортах, или немного злоупотребить доверием, погладив взъерошенную макушку, проведя рукой по щеке, по груди… Впрочем, кого я обманывал? Меня не привлекали такие проявления симпатии. Я бы предпочёл раздеть его, мотивируя свой поступок лишь заботой: в одежде спать неудобно. Я бы ничем не рисковал, он бы не воспротивился, теперь я знал это наверняка. Я мог бы обнять его, покрывать поцелуями линию вдоль ключиц, от шеи до плеча, ласкать гибкую спину, довести до стона, до молчаливой просьбы: “Ещё…” — пока он не сдался и не вверил бы мне себя. Хотел ли я всего лишь обладать им? Я уже не мог ответить с полной уверенностью, потому что прекрасно отдавал себе отчёт, что с каждым днём тонул всё глубже. Я боролся с иррациональным страхом, подтягивал все свои ресурсы, специально искал и находил множество причин, по которым мы не должны быть вместе, начиная от гнева профессора или синьоры Анеллы и заканчивая тем, что Элио сам повернётся ко мне спиной, когда попробует и поймёт, что реальность слишком далеко расходится с воображаемым. Что он, в конце концов, знал о мужчинах, желающих друг друга? Был ли действительно готов к тому, чтобы коснуться рукой или губами чужого пениса? Представлял ли, что может последовать дальше? Знал ли, как ранит грубое словечко, которым его могут назвать? Может быть, Элио просто ещё не понимал: устраивать проверку собственным желаниям значило идти на уловку, пытаться получить, что хочешь, не признаваясь себе, что хочешь именно этого. Мне не хотелось становиться учебным полигоном для экспериментов с чужой сексуальностью. Необходимость в постоянном контроле изматывала всё больше. Я чувствовал, что меня спасала его нерешительность, что ему проще умереть, чем назвать всё своими именами, и тешил себя надеждой, что так оно и останется до конца моего пребывания на вилле профессора. Примечания: * Сoup de foudre — любовь с первого взгляда. ** "Il terremoto" — "Землетрясение", эпилог "Семи слов Спасителя", живописующий бурю, разразившуюся после смерти Христа. *** "You can never win or lose If you don't run the race" — слова из последнего куплета “Love my way”. **** Оригинал (перевод Г.Плисецкого): Так как истина вечно уходит из рук, - Не пытайся понять непонятное, друг. Чашу в руки бери, оставайся невеждой, Нету смысла, поверь, в изученье наук.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.