ID работы: 6225028

Земля и звёзды

Слэш
R
Завершён
653
автор
Размер:
112 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
653 Нравится 353 Отзывы 215 В сборник Скачать

Часть Вторая. Вверх по лестнице, ведущей вниз.

Настройки текста
Надежда моя испарилась быстрее, чем испаряются капли утренней росы под жарким солнцем. Элио всё-таки не выдержал. Дело было как раз после завтрака. Я сидел верхом на закраине бассейна, делая вид, что читаю, а на самом деле бездумно любовался колеблющимися отражениями на подёрнутой рябью поверхности воды. У меня и в мыслях не было, к чему приведёт простое предложение съездить со мной к синьоре Милани. По пути я поймал себя на том, что никуда не хочу спешить, как будто в тот день у нас не было никаких интересных дел, — такой сладостный миг между “всегда” и “никогда”, когда время замедляет бег, давая возможность прочувствовать его скоротечность. Какая-то секунда — и сотня упущенных возможностей пронеслась мимо, какие-то шестнадцать дней — и я уеду, переверну очередную страницу жизни и вряд ли когда-нибудь вспомню это томление, жгучие сны, преследующие по ночам… Элио безвозвратно уйдёт из моей жизни через шестнадцать дней. Наверное, впервые я позволил себе так точно посчитать их. Мы доехали до площади. Курить хотелось нестерпимо, и я купил пачку “Gauloises”. Элио спросил, могу ли я угостить его. Я достал одну сигарету и сложил ладони лодочкой, поднеся огонь. Я мог бы просто дать ему зажигалку. Значительно ниже площади открывался потрясающий вид на море: оно было спокойным, лишь несколько едва различимых полосок пены на гребнях волн, бьющихся о камни. — Ты знаешь, кто утонул тут недалеко? — спросил я. — Знаю: Шелли. — И ты знаешь, что его жена Мария и друзья сделали, когда нашли тело? — Cor cordium*, — моментально ответил Элио. Может быть, легенда о долго не поддававшемся огню сердце поэта и верном друге, голыми руками выхватившем его из пламени погребального костра, — всего лишь легенда, но это красивая легенда. — Есть что-то, чего ты не знаешь? — Я ничего не знаю, Оливер. Ничего из того, что действительно много для меня значит. У меня возникло такое чувство, что канат начал рваться. Элио на самом деле имел в виду то, что я думал? — И что же для тебя действительно много значит? — Ты единственный, кто знает точно. Пауза. Ну вот, Элио признался. — Почему ты говоришь мне это? — Потому что тебе следует знать, — выпалил он. — Потому что я не мог бы сказать такое никому больше. Что я чувствовал в тот момент? Я ощущал себя человеком, с которого посреди толпы сорвали одежду, потому что события стремительно выходили из-под моего контроля. Элио выложил карты на стол, и все недомолвки, за которыми можно прятаться, исчезли. Я так давно хотел этого невозможного парня, что теперь по-настоящему опасался себя и своих желаний и не понимал, как надёжно запереть этот ящик Пандоры. Вот чем кончилось: неверие — щит мой и единственное моё спасение. Снова и снова спрашивал я: понимает ли Элио, что сейчас происходит? Снова и снова он отвечал мне, что я не ошибся в своих догадках. Однако на этот раз я далеко не был уверен в том, что он понимал это так, как это понимал я. У меня был опыт — у него нет. Если бы переводчица не перепутала страницы и тем самым не лишила меня работы, не знаю, понял бы я в тот день хоть одну строчку из собственной книги. — Лучше бы я ничего не говорил, — вырвалось у Элио, когда мы уходили с площади, готовясь ехать обратно. Он уже пожалел о своём признании. То ли ещё будет! — Я сделаю вид, будто ты ничего не говорил. Считай, примерещилось. Десять минут назад я страстно желал повернуть время вспять, и вот Элио давал возможность считать роковые слова непроизнесёнными. Я должен бы радоваться, однако никакой радости не испытывал: теперь вернуться к непринуждённой дружбе первых недель так же невозможно, как заставить рвущийся к свету и солнцу дубок забраться обратно в жёлудь. — Догоняй, — бросил я и полетел вниз с холма так, будто за мной гнались черти. Но как быстро я ни крутил педали, знал: Элио всё равно меня догонит. Он всегда догонял. Мы мчались во весь дух по пустынной в это время дня дороге через поле. Вокруг было так красиво! Пахло мятой, лавандой и розмарином, высокие стебли подсолнечников, не выдерживая тяжести золотых соцветий, склонялись чуть ли не до земли. С другой стороны дороги нам под колёса косо ложились кружева, сплетённые солнечными лучами, пробивавшимися сквозь листву деревьев. Я страстно желал, чтобы эта поездка никогда не заканчивалась. Скорость, ветер в лицо, усилия, которые я прилагал, избавляли меня от необходимости ДУМАТЬ, неизбежности принять РЕШЕНИЕ. У неприметной развилки обогнавший меня Элио притормозил. — Хочешь, покажу тебе одно местечко, о котором мало кто знает? — спросил он, обернувшись. — Туда приходил рисовать Моне. Крошечные чахлые пальмы и узловатые оливковые деревья образовывали рощицу. Извилистая тропинка вела через неё под уклон к высоким средиземноморским соснам. Я прислонил велосипед к одной из них, он сделал так же, и мы прошли дальше к небольшому пригорку, частично укрытому тенью сосен. Оттуда начинался заросший высокой травой длинный покатый склон, обрывающийся террасой, подпёртой каменной кладкой. Прямо перед нами раскинулась тихая бухта. Ни малейшего признака цивилизации — домов, пристани, рыбацких лодок. Чуть дальше, утопая в зелени, возвышалась колокольня Сан-Джакомо, которую Элио называл "Увидеть-и-умереть". Если напрячь зрение, можно разобрать слева за мысом контуры домов города Н., а по правую руку в туманной дымке тонуло что-то, напоминающее дом профессора и ближайшие виллы: семьи Вимини и семьи Морейски. Я задержал дыхание. Небесная синева нисходила на землю, а солнце так горячо сияло — казалось, что лето будет царить здесь вечно. От нагретых камней, от травы поднималось дрожащее марево, снизу изумрудно-синее море нежно шептало что-то соснам. Кровь прилила к моему лицу. Не сразу, не вдруг, мало-помалу тепло, блеск, красота завладевали мной, пока не получили всего целиком. Остаться здесь, видеть перед собой этот простор, приводить сюда избранных так же, как сегодня привели меня! Я украдкой взглянул на Элио, глаза которого с жадностью оглядывали то, что, несомненно, видели сотни, тысячи раз. Яркое солнце резче выделило черты его лица, линию челюсти, острый подбородок, чёткий контур губ. Что-то призывное было в этом лице, словно он ждал, что сама Афродита Анадиомена выйдет к нему из моря. Мягкая волна зыби прошла по высокой траве, морской бриз пахнул нам в лицо прохладой, отвел тёмный завиток с виска. — Это моё место, — Элио простёр руку, — навечно. Я прихожу сюда читать. Даже не могу сказать, сколько книг тут прочёл. По-прежнему глядя куда-то перед собой, он сел на траву. Мне ничего не оставалось, как присесть в паре ярдов от него. Порой между нами проскальзывали особые моменты, похожие на этот: я чувствовал себя очень неуверенно, слишком уязвимо, и, по-хорошему, надо было мне тогда же сказать "спасибо" и вежливо отступить, предложить продолжить путь, но я не мог пошевелиться. Это место… оно словно стирало барьеры, существовало вокруг — и внутри нас. Я опустился на траву, лёг на спину и, закинув руки за голову, закрыл глаза. — Ты ставишь меня в трудное, даже невыносимое положение, — сказал я через несколько минут. — Почему? Я собирался говорить настолько ясно, насколько смогу. — Теперь я тебе скажу: ты единственный, кто знает, почему. — В этом есть что-нибудь неправильное? — Для меня есть. Не буду прикидываться, будто ничего подобного не приходило мне в голову. — Думаю, я был бы последним, кто узнал бы об этом. — Нет, ты был бы последним, кому я бы об этом сказал, — возразил я. — Как думаешь, до сих пор что происходило? — Что происходило? Ничего, — он явно смутился. — Ничего… такого. — Понятно, — в конце концов ответил я. — Если тебе станет легче — я сдерживался. — Лучшее, что я могу, — это притворяться, что мне всё равно. — В этом ты весьма преуспел, — отрезал я. Его равнодушие, моё равнодушие были игрой на публику, притворством. Всё ли ещё они притворство? — Ты самый счастливый парень на свете, — мечтательно проговорил я. — У тебя есть… всё. — У меня нет и половины этого "всего", — упорствовал Элио. — Жить здесь на протяжении целого лета, читать в своё удовольствие, общаться со всеми, кого твой отец приглашает нести "обеденную повинность", — перечислил я. — Недостаточно? Элио не попался на эту удочку, он знал: мы оба говорили о нас. Что ж, посмотрим…. Я наклонился над ним, погладил большим пальцем его нижнюю губу, медля перед лицом неизбежности. Элио мог сейчас отступить, если б захотел, и я уловил испуганно-восторженное выражение его глаз. Но когда я легонько коснулся чуть сухих от волнения губ, то понял, что пропал. Это ещё даже не было поцелуем, всего лишь намёком на него, а мне показалось, будто что-то изнутри рванулось по этому шаткому мостику навстречу Элио. Он опустился на землю и прижался к ней лопатками, точно мечтал продавить её, но я чувствовал, как его колено вторглось меж моих. Он уходил от меня и тянул к себе. Слишком откровенно для невинности, слишком невинно для страсти. Выгнутая поза, тёмно-розовые от прилива крови губы, которые он облизал… Неужели я должен был отбросить весь свой жизненный опыт и не принимать подобное за авансы?! Надо быть святым, чтобы устоять перед тем, что мне столь настойчиво предлагали. Свой первый поцелуй с мужчиной я, по своему собственному мнению, оформившемуся гораздо позднее, не прочувствовал. Замешательство было настолько сильным, что я просто стоял тогда, как столб, и позволял себя целовать. Глаза открыть я так и не решился. Если бы меня попросили описать вкус нашего с Элио первого поцелуя, я бы тоже затруднился. Какая-то абсолютная дисгармония: мягкость и податливость, но ни капли покорности, невинность, неправильная и чересчур расчётливая, но ненаигранная. Когда я на пробу тронул его язык своим, он отдёрнул его, однако не испуганно, а словно скрываясь в засаде, чтобы потом застать меня врасплох и взять в плен. Я ощутил голод сильнее физического, страсть, поднимавшуюся к ярости, и был вынужден капитулировать и тщательно контролировать себя. — Ну как, лучше? — спросил я, отстранившись. В ответ Элио рванулся ко мне так, что от возбуждения глаза застлала багровая пелена. До чего просто было бы перекатиться, подмять его под себя и отдаться сводящейся с ума жажде! С усилием — один Бог знает, каким! — я взял себя в руки. О, как же я был тогда доволен, что научился укрощать пылкость! Дай я себе волю, поцелуй Элио со всей страстью — вряд ли смог бы вовремя остановиться. Положить руки ему на плечи, оторвать от себя, спокойно сказать: — Думаю, нам пора. — Ещё нет, — он буквально умолял. — Так не может… Я себя знаю. Пусть всё так и остаётся. Мне хотелось бы быть хорошим. Непростительная наивность: я думал, что это ещё возможно — быть хорошим. На кого, интересно, я рассчитывал, если меня предавали и тело, и сердце, и рассудок? — Мне без разницы. Кто узнает? И прежде чем я догадался, что он собирается сделать, его ладонь накрыла мой пах. Я не ожидал подобной смелости, но сумел осторожно переплести наши пальцы и отстранить его руку. Но это уже не имело никакого значения: не почувствовать, что я возбуждён, он не мог и взирал теперь на меня, как маленькая мышь-камикадзе могла бы смотреть на кота, отказывающегося её съесть: никуда ты, брат, от меня не денешься. Я устроил Элио экзамен, чтобы он узнал, чего хочет на самом деле, а сам даже не понимал, прошёл он его или провалил. Что до меня самого… я с треском провалился. Это, по идее, должно было ощущаться чудовищной ошибкой. Грязной, глупой ошибкой беспомощного перед своими страстями человека, которую следовало немедленно исправлять. Должно было — но не ощущалось. Только игнорирование могло помочь мне сохранить остатки самоуважения. — Мы никогда не заговорим снова, — с горечью сказал Элио, когда мы возвращались к оставленным велосипедам, и бриз трепал наши волосы. — По-настоящему, хочу сказать. Мы будем попусту болтать о том, о сём. И, самое смешное, я так жить не смогу. “А я?” Я тоже не смог. Я не удержался, за обедом тайком скинул эспадрилью и нашёл ступню Элио своей. Я видел, как он вздрогнул и как делал всё, чтобы никто не заметил, что мы ласкали друг друга под столом. Его щёки пылали, глаза подозрительно блестели, но остальные, поглощённые очередным спором, не обратили на нас внимания. Кровь, хлынувшая у Элио из носа, стала полной неожиданностью. Меня сразила внезапная дурнота сродни панической атаке: казалось, я либо ударюсь в слёзы, либо упаду в обморок. Элио ахнул, но быстро схватил салфетку, затолкал её в ноздри и откинул голову. — Со мной такое бывает, — извинился он. — Слишком много был на солнце. Сейчас попрошу у Мафалды лёд. Его самообладание меня удивило, особенно по контрасту с моей собственной растерянностью. "Возьми себя в руки, — повторял я себе, — возьми себя в руки. Не позволяй своему телу опять подставить тебя". Странностей в моей семье — в широком смысле обоих понятий — не больше, чем в других, но среди этих странностей есть одна, которую никто не может объяснить: при виде крови нам становится нехорошо. Наверное, по этой причине мои предки на пару веков вглубь не становились врачами и не избирали военное поприще. Проявляется это больше у мужчин, чем у женщин, да к тому же по-разному. Например, мой отец не выносит вида чужой крови, при этом довольно успешно оказывает себе первую медицинскую помощь и даже может наложить шов. У меня же всё наоборот. Когда мне было двенадцать, моя сестра Рэчел по неосторожности так крепко сжала стакан, что буквально раздавила его, и именно я и мать — отец чуть сознания не лишился и был выдворен из столовой встречать парамедиков — пытались остановить кровотечение и вытаскивали осколки из искромсанной ладони. Так что ничего нового в моей реакции не было. Гораздо неожиданнее был факт, осознанный мной немного погодя: я отреагировал на кровь Элио так, словно она моя. “Подумаю об этом позже”, — сказал я себе. — Это из-за меня? — спросил я, зайдя в его комнату после обеда. Элио полусидел-полулежал, откинув голову к стене и держа у носа салфетку с завёрнутым в неё льдом. Умыться он пока не удосужился, и мне опять чуть не стало дурно при виде не смытых с подбородка потёков зловеще-бордового цвета. — Присядь на секунду, — тихо донеслось из-за салфетки. Я присел на самый край кровати, в ногах. — Не волнуйся, я справлюсь. Мне нестерпимо захотелось на свежий воздух. Не гожусь я ни в сиделки, ни в медбратья, во всяком случае, для этого конкретного пациента. Я ответил что-то вежливое, приличествующее ситуации, и ушёл. Меня раздирали противоречивые желания. Я хотел сбежать из этого дома, куда угодно. Желал покончить, наконец, с книгой и немедленно оказаться в Нью-Йорке, заняться подготовкой курса по античной философии, который должен был с осени вести в колледже Барнард. И в то же время что-то прочнее корабельного троса удерживало меня здесь. И надо всем этим довлел страх: я отреагировал на ЕГО кровь так, словно она МОЯ. Что это значит, я избегал думать. Я подозревал, что ответ мне не понравится. О времени, прошедшем до следующего утра, я и тогда почти ничего не мог вспомнить. Знаю, что пытался прийти в себя, сидя на камнях в своём обычном месте, медитируя и глядя на море. Но солнечная рябь, то и дело вспыхивавшая на водном зеркале, ослепляла, и сосредоточиться не удавалось. Предполагаю, что сорвался в город, потому что в какой-то момент осознал, что держу в руках карты, но не помню, как туда добрался. Не исключено, что пешком. Что-то я пил, и немало, виски, наверное, но не удивлюсь, если окажется, что и бренди тоже. Где-то с кем-то пьяно обжимался, причём откуда этот или эта — я надеюсь, что “эта”, — взялся, не помню опять-таки. Может, именно она и подбросила меня поздно ночью до виллы профессора. Но этот провал в памяти на самом деле был благословением: я не думал об Элио, о наших признаниях, о том, что теперь будет. Наутро я проснулся с головной болью и ломотой во всём теле, предвещавшими крепкое знатное похмелье. Лицо в зеркале ванной было лицом мужчины далеко за тридцать: мешки и синяки под глазами, морщины, красные следы от складок покрывала, поскольку я уснул лицом вниз. Вместе с протрезвлением вернулись и заботы — в мыслях, и без того рваных и бессвязных, маленькое отдалённое местечко прочно занимал Элио. Дальше мне не стало лучше. От вида тостов замутило. Единственное, что я мог съесть, — кофе, немного сока и яйца. Я разбил вершину яйца плоской ложкой — никогда не умел вскрывать их правильно. Сидевший напротив Элио притворился, будто меня не замечает. Профессор глянул поверх газеты и еле удержался от того, чтобы присвистнуть. — Молю Бога, что прошлой ночью ты сорвал банк, иначе мне придётся отвечать перед твоим отцом. — Я всегда в выигрыше, Проф. — А твой отец одобряет? — У него нет права не одобрять — я сам обеспечиваю себя с колледжа. Я работал барменом в кафе колледжа, потом стал ресторатором, и у меня ещё был покер. Я сам снимал квартиру и жил не в кампусе, хотя учёбу в Колумбийском университете всё же оплатил отец. Но и эти деньги я обещал вернуть. — Тебе бы выспаться как следует, — подключилась синьора Анелла. — Этой ночью, клянусь, никакого покера, никакого алкоголя. Я приведу себя в порядок, и после ужина мы посмотрим телевизор или сыграем в канасту, как почтенные итальянцы, — обещал я. — Но сначала мне надо встретиться с Милани. Вот увидите: вечером я буду самым послушным мальчиком на всей Ривьере. Я устроил себе пробежку до Б. и заодно купил там огромный букет для хозяйки, после обеда проспал часа три — первый раз за всё время пребывания на вилле. Но мысли об Элио не отпускали. Меня беспокоило его состояние, мне по-прежнему чудились его запах, его голос, его присутствие, его прикосновения. По уговору тем вечером мы уселись все вместе, даже Вимини, заглянувшая к нам, и Мафалда, у которой было свое место возле двери в гостиную, смотрели что-то романтическое по телевизору. Обсуждали каждую сцену, предсказывали конец, по очереди возмущались и насмехались над глупыми сюжетными поворотами, актёрами, героями. Позвонила мать, как она это периодически делала. Её заинтересовал смех, донёсшийся из трубки. — У тебя там компания? — спросила она. — Девушки? — Единственной присутствующей здесь девушке десять лет, мам, — усмехнувшись, ответил я. Спать мы легли чуть ли не с курами. На следующий день утром у меня наконец нашлось время поразмыслить: стоит ли восстанавливать наше общение, ставшее хрупким, как никогда до того, или лучше не замечать Элио так же, как он не заметил меня вчера за завтраком? Не разговаривать с ним, потому что теперь, очевидно, это неизбежно вызовет замешательство? Однако последнее непременно заметят и пристанут с вопросами. Или сделать вид, будто случившегося никогда не было? Но мы оба знали, что было. Исключить некоторые темы из бесед? Я не верил, что этот метод принесёт успех, во всяком случае, в долгосрочной перспективе, но попробовать стоило. Четырнадцать дней, четырнадцать… Много это, мало, достаточно? Когда Элио спустился, со стола уже убирали завтрак, а я лежал на траве, полностью погруженный в работу. — Я ждал тебя прошлой ночью, — раздался вдруг его голос. Я в изумлении поднял голову: словно сварливая жена распекала неведомо где загулявшего мужа. На берме я довольно прозрачно намекнул, что его представления вижу насквозь. Значит ли это, что Элио решил стать прямолинейным, вместо того чтобы юлить и прятаться? Я мог быть прямолинейным, я мог быть уклончивым, я мог быть вежливым — да каким угодно. — А почему ты тоже не поехал в город? Расслабился бы, — спокойно парировал я. — Хоть отдохнул? — В некотором смысле. Я уткнулся в рукопись. Сделал вид, что сосредоточен на ней. — Тебе надо утром в город? — Может быть, позже. Я много раз осаживал Элио этой фразой, но он в очередной раз удивил меня, отказавшись отступить. — Я туда собирался. Заказывал книгу, её как раз доставили. Надеялся, что мы съездим вместе. Никаких хождений вокруг да около. Давненько я не попадал в положение того, на кого ведётся атака, обычно атакующим был сам. Ну ладно… — Имеешь в виду, как в прошлый раз? — мягко уточнил я. — Не думаю, что мы когда-нибудь осмелимся на что-то подобное… — начал он смело, но тут же стушевался и докончил: — Но да, как в тот день. Его смущение было столь заметным, что я не понимал, почему он так упорствовал. — Неужели я тебе так сильно нравлюсь, Элио? Прямолинейность должна знать свои рамки, а это был удар под дых. Любой человек, тем более подросток, испытывающий неловкость, скорее ответил бы “нет”. Так ответил бы я, когда был в возрасте Элио или чуть моложе. — Нравишься ли ты мне, Оливер? Я боготворю тебя. Это слово меня сразило, словно меня ударили по щеке и тут же покрыли лицо страстными поцелуями. Он снова отправил к чёрту всё, что я о нём напридумывал. — Я отправлюсь с тобой в Б., — сказал я. — Но без разговоров. — Без разговоров, — согласился он. Поездка была… мучительной. Молча мы ехали по дороге через поле, так же молча — через рощицу, сквозь раскалённую красную пустыню отчуждения. А вокруг ни на минуту не затихало пение птиц, по-прежнему буйствовали летние ароматы, а мы… а мы молчали — на площади, за кофе, пока дожидались открытия книжного. Раньше наше совместное молчание бывало уютным, теперь же стало изматывающим. Признание Элио неуловимо изменило отношения. Они не стали предупредительнее или проще, как могли бы, просто во всех его словах, в каждом его движении я пытался разглядеть второй смысл, какое-то послание, адресованное лично мне. И чем больше я наблюдал за ним, тем больше мне казалось, что и он исподтишка наблюдает за мной. Или не казалось? Элио уставился на военный мемориал, я смотрел в сторону мерцающего залива, и никто из нас не произнёс ни слова о Шелли. Но мы думали о нём оба; я догадался об этом, когда невольно высказал свои мысли вслух, недоумевая, как можно утонуть в таком море, а он улыбнулся мне улыбкой соучастника. Продавец заказал две копии “Арманса” Стендаля, одну — в мягкой обложке, другую — в твёрдой и дорогой. Элио попросил ручку, раскрыл издание в твёрдой обложке и написал: “Zwischen Immer und Nie, для тебя в молчании, где-то в Италии в середине восьмидесятых”. Эта книга и открытка, которую я попросту умыкнул без спроса, — всё, что осталось у меня от того лета. Сейчас я знаю: между Immer и Nie может пройти миг, а может — целая жизнь. Мучительно, как же мучительно… Канат, на котором мы балансировали, каким-то чудом ещё держался, но покоя я лишился. Вдобавок пришёл антициклон, ночи стали слишком жаркими, и запах цитронеллы оглушал. Невозможно ни спать, ни читать, только смотреть на море, и я не мог заставить себя лечь в кровать. Зная, что Элио рядом, в своей постели, я распахивал зелёные ставни французского окна — старые петли предательски скрипели — и выходил на балкон в одних трусах. Этот балкон и наши комнаты были средоточием нашей интимности, мира, принадлежавшего только нам. Это почти лишало меня самообладания. Слышал ли он меня? Обратил ли внимание, что за столом я не пил вина, только пригубливал? Я и так давно пьян — завитками тёмных волос, бликами солнца на светлой коже, мечтой о губах цвета спелого инжира, которые на вкус как дикий мёд, и своей безумной жаждой пьян. Я боялся стать лунатиком и, ведомый в полусне вышедшим из повиновения навязчивым желанием, просто войти однажды к нему. Я бы лёг рядом, притянул его к себе и заглушил изумлённые возгласы поцелуем. И к дьяволу всё, что придёт позже. Ведь секс в отношениях важное, неотъемлемое, но не главное. Всё равно на первый план выходит личность человека, и призрак этой личности изводил меня ночами так, что я даже разговаривал с ним. Я дошёл до того, что страшился взглянуть Элио в глаза. Невзирая на жару, пытался работать в комнате. Крался на цыпочках, как какой-то воришка, покидая дом вечером. И только Вимини оставалась лучом света, моим Вергилием в этом аду. Если бы не наша дружба, я бы сломался, съехал бы из дома профессора и, если бы меня прижали, рассказал, почему. Дня через два Элио исчез на ночную прогулку и возвратился лишь под утро. Я догадался, с кем он был и чем занимался, по одному брошенному на меня торжествующему взгляду. А вернувшись после утренней пробежки, я нашёл записку, подсунутую под дверь: “Не могу выдержать молчания. Мне надо поговорить с тобой”. Боги великие и малые, вы можете объяснить, зачем дозволяете ТАКИЕ игры?! Двенадцать дней. Или срочно съезжать — или соглашаться. Половинчатое решение отсрочило бы неизбежное на сутки-двое, не больше. Не единожды давалась мне возможность поставить преграду на пути желания, толкавшего нас друг к другу, но избранные мной для этого способы были подобны попыткам подняться по лестнице Эшера**. И впоследствии спрашивал я себя: почему же хотя бы после получения записки не разорвал бесповоротно общение, не уехал, не сбежал, если хотите? И вот единственный ответ, который нашёл: я закрыл на всё глаза и решился любить потому, что на иное решиться не посмел. Иное отправило бы меня в ад куда худший. Повторяю: как бы Элио меня ни боготворил, я никогда не ходил с нимбом святости — ни тогда, ни позже. “Не будь ребёнком. Увидимся в полночь”, — вот что я добавил. Весь день, все пятнадцать часов были наполнены томлением и тревогой. Время ползло невыносимо медленно, и мне не раз казалось, будто все часы в доме разом сломались. Я не вынес бы этого, оставаясь в четырёх стенах, поэтому снова сбежал. Был на берме, набираясь смелости, долго плавал в море и первый раз крупно проигрался за покерным столом. К вечеру мои нервы были настолько взвинчены, что я понял: необходимо что-то, что не позволит мне слететь с катушек раньше времени, поэтому обзавёлся марихуаной — немного, на один косячок. Я вернулся к ужину, сел на своё обычное место рядом с Элио. Он несколько раз пытался завести разговор, но я чувствовал: если заговорю — голос мне откажет, и ограничивался односложными “да”, “нет”, “не знаю”. Потом поднялся и заперся в своей комнате. Видел, как Элио с Марсией играют в теннис на корте. Всё висело на волоске и могло развалиться в мгновение ока — я мог вскоре получить всё, о чём мечтал, равно как и не получить совершенно ничего. Элио мог передумать или в последний момент испугаться, и я признавал за ним право и на то, и на другое. Умом я понимал: он хочет, говоря по-библейски, познать меня и через это познать самого себя. Ещё десять дней назад мысль стать для него испытательным секс-полигоном меня раздражала, сейчас — заводила. Как впечатлительные хозяева не догадались, какого накала достигли страсти между нами, я не понимаю. Вероятно, их отвлекли гости, явившиеся к ужину: приглашённый на полставки профессор-преподаватель музыки и гей-пара из Чикаго, которая упорно общалась на жутком итальянском. Я слышал выволочку, устроенную по этому поводу Элио отцом, с призывом вести себя как воспитанный человек. В доме профессора, конечно, царила анархия, но при необходимости он, не задумываясь, прибегал к авторитетному тону главы семьи. Если бы мой отец пользовался подобной властью столь же выборочно, это помогло бы нам избежать многих проблем… Гости выглядели как близнецы в своих одинаковых рубашках показательно пурпурного цвета и с одинаковыми букетами. Будучи сам наполовину геем — забавно звучит, если подумать, — я не мог представить, что буду держать себя столь вызывающе, даже если перестану когда-нибудь делать тайну из второй стороны своей жизни. Я сидел на кровати в темноте и курил, прислушиваясь к их болтовне и хихиканью где-то в отдалении и к шагам Элио за стеной. Придёт или нет? Травка привела меня в состояние безвременья и эйфории, и я совсем не следил за часами. Стук в застеклённую дверь, которую я плотно закрыл из вполне объяснимой предосторожности, заставил меня встрепенуться: пришёл. Кто из нас испытывал большую неловкость? Мне казалось, что я, Элио, наверняка, — что он. Я бестолково поправлял подушки, он явно не знал, куда деть руки, но самокрутка с марихуаной позволила их занять. А потом нас отпустило: я больше не боялся отказа, он — унижения. Единственное, чего боялся я, — сделать что-то не так, поторопиться и тем всё испортить. Наши тела давно перестали скрывать что-то друг от друга: мы вместе ходили купаться, и мокрые плавки оставляли мало простора воображению, к тому же мы частенько обходились без рубашек, но в тот момент мы сближались, как два незнакомца, — шаг за шагом, изучая и предвкушая. Коснуться моей ступни? Пожалуйста. Обнять? Милости прошу. Я намеренно добивался от него инициативы, уговаривая себя не спешить, дать всё переиграть, пока не поздно. И лишь когда он провёл руками по моему телу и забрался под свободную рубашку, не выдержал — я должен был проговорить кое-что вслух: — Ты уверен? Он кивнул. Я обнял его лицо обеими ладонями, всмотрелся пристальнее. Оно было взволнованно, его заливал самый прекрасный румянец из всех, что я видел, губы призывно приоткрылись; наши лица были так близко, что его тёплое дыхание оседало на моих губах. Элио возбуждал меня, потому что сам по себе был рождён возбуждать. Возможно, он этого ещё не сознавал. В глазах его вспыхивал странный огонёк. Я видел в них кураж, я видел в них желание братства и слияния. Впервые я близко подошёл к пониманию, насколько правдиво сказанное им “я тебя боготворю”, потому что он смотрел на меня так, как смотрят на Бога или на солнце: восторженно, рискуя ослепнуть, — и всё равно смотрят. Я никак не мог вникнуть: откуда этот ранимый юноша, полный сомнений в себе и страхов, взял мужество прийти в мою постель? Я на секунду задумался: не слишком ли многое от меня сейчас зависит? Может быть, это мне стоит сдать назад — ради него. — Мы не поговорили, — хрипло заметил я. Он пожал плечами: о чём? Зачем? Поздно. Мы оба знали: черта уже пересечена. Я не имел права отказать ему. — Я могу тебя поцеловать? Без дальнейших околичностей он накрыл мои губы своими, я подхватил его под спину и — наконец-то! — привлёк к себе и ответил со всей страстью, как давно мечтал. Я человек, не слишком склонный к порядку, и моя постель в тот момент была похожа скорее на рабочий стол, нежели на спальное место. Страницы перевода, заметки, карты, книги завалили всё изножье. Чтобы поцеловать меня, Элио встал на колени, лицом ко мне, безжалостно отпихивая это ногами и внося полную сумятицу в мою работу, но мне всё было безразлично, пока он ТАК ко мне подавался. Я сорвал с него футболку одним движением, он потянулся к пуговицам на моей рубашке, и пальцы его заметно подрагивали. — Стой, давай проще, — шепнул я Элио прямо в губы, — вот так… — и положил его ладони себе на бока. Он понял и снял с меня рубашку так же, как я с него футболку, — через голову. В какой-то момент мы оба оказались совершенно обнажёнными, хотя я не мог бы сказать, кто и когда стащил с него или с меня шорты и бельё. Даже сейчас, наедине с бумагой, я не могу касаться подробностей той удивительной ночи, хотя почти каждая её минута навечно врезалась мне в память. Когда дойдёшь до такого градуса желания, до какого дошёл я, когда чувствуешь так сильно, что кажется: лучше уж не чувствовать ничего, сложно придерживаться каких-то моральных рамок — тебе дорого любое проявление этого желания, несмотря на то, что всё представлял не так. Мы почти не говорили, тем более что двоим в постели слова особенно-то и не нужны — всё скажется прикосновениями. Жадный поцелуй: хочу тебя! Стон, ответный укус в шею: и я! Долгожданное ощущение чужой кожи под руками, удовлетворённый выдох: наконец-то! Ладонями вниз по спине, наслаждаясь выступающими позвонками: мой! Осторожное вторжение пальцев в ложбинку между ягодиц: этого ты хочешь? Нетерпеливое движение навстречу: этого! Вонзившиеся в плечи ногти: больно! Нежность губ, пытающихся извиниться за пытку: знаю, мне остановиться? Пауза, расслабившиеся ладони: нет. Учащающийся ритм, от которого в ушах стоит рёв: теперь не выпущу! Пяткой по бедру: и не надо! Ещё! И есть лишь два исключения в этой жаркой бессловесности: имена, выдыхаемые на пике наслаждения. Той ночью у меня появилось никогда не испытанное прежде ощущение чего-то, прямиком сошедшего с небес, будто половина меня, некогда отторгнутая, наконец вернулась и слилась со мной, словно нас объединила моя кровь, ещё раньше узнавшая частицу себя в его крови. Не могу объяснить доходчивее. Руки Элио дрожали так же, как мои, на которые я опирался, и всхлипы, срывавшиеся с его губ, в точности повторяли те, что срывались с моих, испарина и семя, покрывшие наши тела, были общими, и, чувствуя, что он будто стал мной, а я — им, я попросил: — Назови меня своим именем, и я назову тебя своим, — и стало так… Я не предвидел тогда — и хорошо, что не предвидел, — какую цену за это уплачу. Мы уплатим. В моей жизни полно минут не сравнимого ни с чем счастья и минут чёрной тоски, и самым сильным ощущением и того, и другого я обязан Элио. Прошло, должно быть, с полчаса, мы отдышались и начали хоть что-то соображать. — Мы очень шумели? — Нет, — улыбнулся я, — не о чем волноваться. Я подобрал первое попавшееся, чтобы вытереть обоих. Это оказалась моя рубашка. Элио проводил её глазами, когда, закончив, я бросил рубашку на пол. — Мафалда всегда ищет следы. — Она ничего не найдёт — я что-нибудь придумаю, — успокоил я. — Я называю эту рубашку “Парус”, — по-прежнему притихший Элио завозился, вытащив из-под себя какую-то книгу, и положил голову мне на плечо: — Ты был в ней, когда приехал. — Ты помнишь? — Я помню всё. Для меня она — это ты. Я притянул его к себе, чувствуя, как заново возбуждаюсь, но на этот раз мы обошлись без проникновения. Потом я задремал ненадолго и пробудился, как от толчка. Первые предрассветные лучи окрашивали комнату в розоватый цвет, прикрыв этой вуалью ужасающий беспорядок. Но отчего я проснулся? Я взглянул на Элио. Голова его всё так же покоилась на моей руке, губы были плотно сжаты, глаза открыты и… избегали моего взгляда. Сердце сжалось от нехорошего предчувствия. — Ты не выглядишь счастливым. Что не так? Он пожал плечами и поморщился от этого движения. Внезапно я вспомнил, как сорвался ночью. За мной это водилось: я умел себя сдерживать, но, дорвавшись до того, в чём долго себе отказывал, мог полностью лишиться самоконтроля. Неужели я… От такой мысли у меня всё внутри перевернулось. — Тебе больно? Снова он лишь пожал плечами. — Я знал, нам не надо было этого делать. Я знал это, — вырвалось у меня. — Нам следовало поговорить… — Возможно, — холодно ответил он с таким видом, точно его сейчас стошнит. Я не мог этого видеть. — Поспи. Тебе надо отдохнуть, — посоветовал я, лишь бы что-нибудь сказать. Он неловко перекинул руку мне через грудь и смежил веки. Уснул он или нет, не знаю, возможно, что нескоро, как и я. Снаружи занимался новый день, а душу мою заволакивал мрак вечной ночи. Сбывались мои худшие прогнозы: Элио попробовал, ему не понравилось, и теперь им овладевало отвращение и что-то вроде раскаяния. В моей постели случались девственники обоих полов, но подобных чувств не испытывал никто. Скажу осторожнее: по крайней мере, никто не дал мне этого заметить. И в то утро дня, одиннадцатого из оставшихся до моего отъезда, я абсолютно растерялся, не понимая, что говорить, что делать, как помочь. Даже уехать уже не имел права — не сейчас. Мне следовало оставаться рядом, пока Элио того хотел, пока всё как-нибудь не нормализуется. Ещё немного — и я свалился бы в пропасть бесплодных сожалений вслед за ним. “Подумаю об этом позже”, — горько усмехнулся я про себя. Проснувшись через пару часов, мы отправились плавать, и я старался не думать, что так близки мы, может быть, в последний раз. Я надел “Парус” и зашёл в нём в воду, намереваясь потом выдать это за случайность. Подумаешь — волна слишком высокая… Вместе мы доплыли до большого камня. Мы разговаривали, и Элио очень старался показать, что смирился с произошедшим и счастлив находиться рядом. “Дело сделано, и его не исправить”, — как говорят в Турции, когда отрубят голову не тому, кому следует. Но я заметил, как он, отвернувшись, полоскал рот, как ожесточённо тёр грудь, на которую я кончил прошлой ночью. Сразу вспомнилось выражение его лица в момент экстаза, но я мысленно отвесил себе здоровенную оплеуху: дела и без того достаточно плохи, чтобы выставлять себя похотливым жеребцом. Единственный плюс этого утра: мы давно не разговаривали так открыто и беззаботно, не касаясь событий ночи. Вместо этого мы говорили о “Прощальной симфонии” Гайдна, аранжировку которой он закончил. Он мог говорить о Гайдне часами. Но всё-таки в какой-то момент я прервал его: — Всё в порядке? — Всё прекрасно. — Совсем всё? Я имею в виду… — Я понял, о чём ты. Болезненность есть. Пройдёт. — Ты действительно не был против, когда я… Он отвернулся и поёжился, будто утренний бриз обдал его холодом. На самом же деле было жарко, и столбик термометра опять обещал днём взобраться на невиданную высоту. — Нам обязательно говорить об этом? — в его голосе так и сквозило раздражение. — Нет, если ты не хочешь. Пока мы плыли назад, я задал вопрос, изрядно меня волновавший: — Ты собираешься использовать прошлую ночь против меня? Мстительности я в Элио раньше не замечал, но он пытался скрыть от меня своё состояние и мысли с такой тщательностью, что поневоле возникали подозрения. — Нет, — он ответил слишком быстро — он уже размышлял над этим. — Я хочу проспать весь день — чудовищно не выспался. И только поднимаясь вслед за ним по лестнице на наш балкон, я начал понимать, какую совершил глупость. Как я мог быть столь непролазно туп, чтобы сказать: “Не надо было нам этого делать”?! Я же добивал его, вместо того чтобы протянуть руку! Элио тонул в болоте самоненависти, как ребёнок, — в каком-то смысле он и был ребёнком, простодушным и неопытным, — считающий себя виноватым в семейных неурядицах. Мне хотелось побиться о стену дома головой, и я побился бы, если б не пришлось потом объясняться с его обитателями. “Поздравляю, Оливер! — с иронией говорил я мысленно. — Вряд ли во всей Новой Англии найдётся больший идиот”. Я попытался вспомнить, ощущал ли я нечто похожее в своё время. Неловкость была, физический дискомфорт — тоже, но чувства вины, омерзения не было точно. Может быть, мой любовник оказался осторожнее или заботливее меня теперешнего? “Да нет же, слепец! — воскликнул я. — Ты совершенно не принимаешь во внимание, что путь, который ты прошёл за несколько месяцев, Элио преодолел одним прыжком!” И то правда: ко времени своего первого контакта с проникновением я много чего успел попробовать, постепенно привыкая, а у него не было времени “привыкать”. И вот вполне закономерный финал: вероятно, он переносил отвращение к некоторым реалиям нашей связи, с которыми воочию раньше не сталкивался, на саму связь и на себя как её участника. То, что такое же отвращение он испытывал и ко мне, беспокоило меня в последнюю очередь. Я обязан был вытащить его из трясины. Он не должен ненавидеть себя, этого я себе не прощу никогда. Мысли мои лихорадочно метались, ища выход. Если я прав… если я прав, то нужно, не теряя ни секунды, пробудить столь же сильную эмоцию обратной направленности. Элио очень молод, он не сможет любить и ненавидеть в одно и то же время. Когда мы поднялись на балкон, я вошёл за ним в его комнату и спокойно приказал: — Сними плавки. Он недоумевал, но подчинился, нервничая всё больше. — Сядь, — я потянул его за руки вниз, опускаясь на колени. Едва он уселся на кровать, как я принял его член в рот до самого основания и с триумфом почувствовал эрекцию. Я не собирался доводить до завершения. Огладив напоследок языком головку, я встал, облизнулся, откинул голову Элио и коснулся губами его губ. В широко раскрытых глазах с расширившимися зрачками мерцала вся ошарашенность мира. — Обязательно вернёмся к этому позже, — сказал я и вышел из спальни. Начало лечению было положено. Следующий шаг подсказало его пристрастие к “Парусу”. Я стащил из ванной плавки, в которых он купался этим утром, нацепил их и в таком виде спустился к завтраку. Никто не заметил бы, потому что бикини и плавки в этом доме вечно меняли хозяев. Элио был худее меня, и его плавки сидели на мне настолько плотно, что можно было бы легко понять, какой религии я придерживаюсь, даже если бы я не носил на шее звезду Давида. Это возбудило меня невероятно, как и Элио, судя по его загоревшимся глазам. За столом я решил сесть с его стороны и, когда никто не смотрел, скользнул ступней не поверх его ступни, а под ней. Я не намеревался позволить Элио обо всем забыть, напротив, стремился показать, что, несмотря на всё, что мы творили ночью, а вернее, из-за этого, хочу его до безумия. Однако после завтрака я разрешил ему беспрепятственно уйти досыпать. Я опасался быть чересчур напористым и тем самым оттолкнуть ещё больше, и отправился в город один. Я купил газету и стоял в дверях почты, когда Элио возник рядом, будто из-под земли выпрыгнул. — Что-то случилось? — сразу же спросил я. — Мне просто надо было увидеть тебя. Наверное, лицо у меня стало таким, что он тут же добавил: — Могу уйти, если хочешь. А я стоял с письмами в руке как пень и смотрел на него. Вот просто стоял и смотрел, спрашивая себя, правильно ли я понял, а потом потряс головой: — Ты вообще представляешь, как я счастлив, что мы переспали? Он дёрнул плечом: — Нет. — Не верю, — я подступил ещё ближе и понизил голос: — Но я был в ужасе от мысли, что мог тебя травмировать. Я не хочу, чтобы ты или я, чтобы мы поплатились за это, так или иначе. — Я никому не расскажу. С этим не будет никаких проблем. Я говорил не об этом. Стоя здесь, на площади, при ярком дневном свете, не дававшем упрятать хоть что-нибудь под завесу сентиментальности, я отчётливо осознал: не только для меня, но и для него это перестало быть играми и забавами, какими, возможно, было сначала, а стало чем-то другим. Я не хотел ломать ему жизнь. — Тебе жаль, что я пришёл? — упавшим голосом сказал Элио. — Я бы схватил тебя в объятия и поцеловал прямо сейчас, если бы мог. — Я тоже, — и, подавшись к моему уху, шепнул: — Трахни меня, Элио. Жаркая волна окатила меня с головы до ног. Я посмотрел в его глаза и перестал терзаться сомнениями просто потому, что поверил тому, что в них увидел. — Ты откровенен как никогда. — Если ты думаешь, что ЭТО откровения, я тебя разочарую, — Боже, откуда взялись эти бархатные низкие нотки в ещё вчера мальчишеском голосе? — Откровенно — это если бы я рассказал, что именно представляю, глядя на твой рот, с каким удовольствием бы снова… — Замолчи! — прошипел я, хватая его за плечо и легонько встряхивая. — Я с радостью отплатил бы тебе той же монетой и рассказал, что именно я бы с тобой сделал, прижав прямо вон к той стене! — И почему не рассказываешь? — Я даже думать об этом не могу, иначе попросту не выдержу и накинусь на тебя. А ты и так недавно пострадал от моей нетерпеливости. — Ты бы знал, какие я лелею планы мести… — К ним обязательно стоит вернуться позже. Элио мимолётно прижался щекой к моей руке, удобно примостившейся на его плече, развернулся, вскочил на велосипед и помчался вниз с холма. Я смотрел ему вслед и удовлетворенно улыбался: хитрость удалась, Элио нипочём не догадается, что я буквально вынудил его сказать это, подтолкнув в верном направлении. Конечно, я представил себе, как бы развивалась ситуация в противном случае, и придушил свою гордость в зародыше. Она не стоила мучений Элио, а тот наверняка бы рано или поздно почувствовал себя униженным просителем, грезящим о том, чтобы оказаться сверху. Я готов был не только на это — если бы он захотел лишить меня правой руки, я бы согласился без раздумий. И следующей ночью я отдался его настойчивости, разрешая ему вести, а себе, наверное, просто быть, не боясь, не вспоминая, не колеблясь. За меня сомневался он и делал всё медленно, тягуче, а я улыбался, уткнув пылающее лицо в сгиб локтя. Я нарочно избрал такую позу, потому что если бы он заметил, что я улыбаюсь, то мог бы отнести эту улыбку на свой счёт и обидеться или просто растеряться. На самом же деле я улыбался потому, что знал: ненависть и отвращение окончательно покинут Элио, он больше не вспомнит о них, у него откроется второе дыхание, а все страхи сгинут, как пропадают ночные кошмары от пения петухов. Это стоит того, стоит того, стоит того… “Не жалей ни о чём, Элио, пожалуйста, — молча умолял я. — Не заставляй меня снова пережить тот кошмар, не отрицай эти прекрасные мгновения, вырывая их из своей памяти”. ***** Чем дольше мы сопротивлялись, тем стремительнее и глубже оказалось падение, и чем упорнее отвергали мы страсть ранее, тем вернее она теперь черпала в нас же силы для своего существования. Вряд ли мы спали больше четырёх часов в сутки из тех десяти, что проводили в постели, и вряд ли расставались больше, чем на два часа из тех четырнадцати, что бодрствовали. С Сицилии я привёз баночку местного мёда, собранного пчёлами в предгорьях Этны. Мне понравился его необычный запах и привкус, напоминающий о тимьяне. Я намеревался подарить баночку Рэчел, обожающей тимьян, однако мёд до этого не дожил. Мы обыкновенно утаскивали с кухни что-нибудь, чем могли бы перекусить в моей-его комнате — после любви аппетит просыпался страшный. Фрукты, печенье, бисквиты, орехи, свежие булочки — годилось что угодно. Мы кормили друг друга, окуная кусочки в мёд, а он так и норовил стечь на простыни или подушки. Если мы успевали, подставляли ладонь, если не успевали, попадало на грудь или лицо. — Что написано у входа в таверну в Помпеях? — смеясь, спросил Элио, пытаясь сперва оттереть медовые потёки с моей ключицы, а заканчивая её тщательным вылизыванием. — Любовники похожи на пчёл: они тоже ведут медовую жизнь. Мы барахтались в этом меду по уши, нас невозможно было растащить, будто склеенных. Мы с профессором работали в его кабинете — Элио забирался с ногами в большое кресло и слушал, иногда включаясь в разговор. Он играл мне вечером — я сидел с ним на банкетке или рядом на диване и уплывал на волнах музыки. Нас периодически можно было застать в гостиной: я правил перевод, а Элио — ноты, усевшись на подушках у моих ног. Мы плавали на рассвете, неспешно завтракали, ездили в город, иногда помогали Анчизе в саду, обедали, сонно валялись в кровати, проводя там сиесту, иногда играли в теннис, сидели вечерами на piazzetta и каждую ночь и день занимались любовью. Если б я не остерегался чрезмерного пафоса, сказал бы, что мы переживали медовый (во всех смыслах) месяц, заслуживающий такого названия гораздо больше, чем то, что обычно под этим подразумевают. А мне представилась потом возможность сравнить… Нам обоим было не больше восемнадцати, и мы творили настоящие безумства. Воспоминание-вспышка: я провожал Вимини, зашедшую к нам на ужин, и по возвращении застал в своей постели Элио. Он лежал, подперев рукой голову, явно обнажённый, едва укрытый простыней. Рядом стояла тарелка с абрикосами, и красивые изящные пальцы прирождённого музыканта, имевшие дар своими прикосновениями отправлять меня прямиком на небеса, ласкали один фрукт. Я закрыл дверь и прислонился к ней, скрестив руки на груди и вопросительно подняв бровь. — Сюрприз! — Вижу. — Не хочешь… попробовать? Он аккуратно надкусил, даже не надкусил, а слегка лизнул абрикос вдоль бороздочки. Если и нужен какой-то катализатор, способный превратить мою вполне безобидную сущность во взрывоопасную субстанцию, то им был бы именно такой жест. Я вцепился в дверной косяк и нечаянно нажал на клавишу выключателя. Зажёгся верхний свет, Элио от неожиданности выронил абрикос, и тарелка опрокинулась. Я выключил свет. Потом опять включил, выключил — из чистого озорства. — Прекрати, а то нас неправильно поймут! — И что же могут понять неправильно? — Ты так ритмично нажимаешь… можно решить… Элио прикусил язык, но я уже ухватился за эту очаровательную двусмысленность — играть так играть. — Что ты прижал меня к этому выключателю задницей? — невинно поинтересовался я, задавая определённый ритм. — Оливер! Элио, забыв про раскатившиеся по полу и кровати абрикосы, приподнялся на локте и потрясённо уставился на меня. А я мечтательно оглаживал клавишу. Выключатель был круглый, продолговатая клавиша — одна и по центру, словом… — Нравится? — Перестань! Ну вот ещё! Я томно прикрыл глаза, продолжая из-под ресниц наблюдать за тем, с какой жадностью он следит за моими пальцами, беззастенчиво ласкающими ни о чём не ведающий выключатель. Поймав движение его руки, стиснувшей простыню и явно готовой её отбросить, я оставил клавишу в покое. — Я в душ. И не вздумай начать без меня! Военных у нас в роду не было, но если б были, скоростью мытья я их не посрамил бы. Вернувшись, застал Элио в той же завлекательной позе. Я наклонился над ним и начал стаскивать простыню, скользя губами по его телу, целуя и прикусывая тут и там. Какое-то время он пытался делать обиженный вид, дразня меня, но потом, не выдержав, стиснул в объятиях и опрокинул на постель. Его тело лишь на первый взгляд было нескладным — юное, гибкое, оно обвивалось вокруг моего виноградной лозой, и оторваться от него не было никакой возможности. Иногда я думал, что готов целовать его вечно — такого пьянящего восторга, когда буквально от каждого касания что-то отдаётся невозможной сладостью не только в паху, но и в середине груди, я ни с кем не испытывал. Когда Элио вздумал оплодотворить один из персиков Анчизе, я сказал в шутку, что теперь очередь царства минералов. И что вы думаете? Он как-то подозрительно призадумался, а через несколько дней потащил меня ночью на берму Моне. Мы уже устраивали там пикник днём, но договорились не заниматься при этом любовью и еле дотерпели до кровати. “Что теперь Элио от меня хочет?” — спрашивал я себя. — Поедем, я тебе кое-что покажу, — сказал он. Мы взяли велосипеды и в десять минут доехали до рощи. Луны не было, все внизу лежало в туманной тьме, и небосвод освещали лишь мерцающие звёзды. Элио скинул кеды, схватил меня за руку и с воплем ринулся бегом вниз по склону. Непередаваемое ощущение — бежать к краю террасы, едва касаясь босыми ногами скользкой от росы травы, а край сливается с небом, и кажется: ещё шаг — и улетишь прямо туда, к звёздам. И мы зовём друг друга, как будто боимся потеряться в этом мраке, и потом неуклюже катимся по прохладной траве, а адреналин всё ещё гудит в ушах, а тело всё ещё напряжено струной… Некоторое время мы лежали и молча взирали на небо. Наконец сбитое дыхание восстановилось, и я спросил: — И часто ты так развлекаешься? — Как только представляется возможность и наступает новолуние, — его серьёзный голос раздался неожиданно близко, у моего уха, а дыхание коснулось щеки. — Ты полагаешь, я тебя за этим сюда привёл? Я чуть приподнялся: — А нет? — Я хочу попросить тебя кое о чём. — О чём же? Прыгнуть в море с утёса? — Нет, — внезапно он навис надо мной, и я увидел, как блестят в слабом свете звёзд его глаза. — Я хочу, чтоб ты стал моим. Здесь. Что-то страшно и жгуче укололо в сердце. — Зачем? — тихо проговорил я. Он наклонился и целовал меня так долго и так томно, что голова у меня закружилась. Это уже был не тот невинно-проверочный поцелуй, каким мы обменялись тут в первый раз. Это был страстный требовательный поцелуй кого-то, кто набрался опыта, прекрасно знает, что случится дальше, и готов к этому. — Чтобы это место, куда я летом прихожу один, тоже познало тебя. Чтобы пустило в себя. “Чтобы удержать меня здесь”. В горле у меня встал ком: я понял. Мы откровенно говорили о многом, но никогда о том, что наступит через четыре или пять дней, — о моём отъезде. Мы не считали наши последние дни. — Откуда ты узнал о таких ритуалах? — спустя какое-то время спросил я, когда мы, обнажённые, лежали в траве, лениво обмениваясь поцелуями. — Не помню. Может, читал у Гесиода или Геродота, может, сам придумал. Это Италия, тут каждый камень помнит богов-Олимпийцев, — Элио потёрся кончиком носа о мой. — Может, Антей получал силу матери-Геи совсем не так, как писал Ферекид. А что? — возразил он в ответ на мой лукавый смешок. — Судя по “Метаморфозам”***, это были бы ещё цветочки! Возвращались мы куда медленнее, непринужденно беседуя и держась за руки. На душе было легко, и даже внутренний голос разума умолк и никак не комментировал непривычную расслабленность. Наше лучшее время бывало днём. Гости разбредались кто куда, мы поднимались наверх подремать до того, как подадут кофе, профессор либо возвращался к себе в кабинет, либо вместе с синьорой тоже ложился вздремнуть. К двум пополудни дом окутывало безмолвие; казалось, весь мир тоже уходил на покой, и лишь голубей и Анчизе ничто не могло пронять: до нас то и дело доносилось воркование или стук молотка. Я просил Элио не закрывать ставни и окна, только лёгкие тюлевые занавески отгораживали нас, лежащих в одной постели, от любопытного мира. Но кроме меня и него на балкон никто не поднимался, а чтобы сменить простыни или позвать нас на завтрак, Мафалда всегда входила в комнаты из коридора. Чистое преступление — закрывать столько света и прятать такие виды от глаз, особенно, когда у тебя нет этого в обычной жизни — нет симфонии солнца, плодородных полей, ветра, взбивающего волны на посевах, как на море, скрипа деревянных полов или лёгкого скрежета пододвигаемой глиняной пепельницы или блюдца на мраморной столешнице прикроватной тумбочки. Пряный запах нашего возбуждения, острый — пота, густой аромат раскалённой земли, вливавшийся из сада, сладко-тёрпкий вкус губ. Одуряющий запах ромашкового порошка, которым Мафалда пересыпала постельное бельё, — этот волшебный напиток хотелось пить жадными глотками, пока он не одурманит меня совсем, пока я не забуду, что я и где я, пока не останемся только мы — одна кровь, одно сердце, одно тело на двоих. Я оглядываюсь на те дни, и у меня не получается о чём-то жалеть. Только мысли о риске, об осторожности, о нежелании ранить Элио слишком сильно никогда меня не покидали, хотя и не мы были виновны в том, что нас могли, фигурально выражаясь, побить камнями. Помню, как Элио ночью нашёл меня у моря и каким откровением стало для него то, что я проводил долгие часы там, а не трахаясь каждую ночь в городе с кем попало. — Я никогда не знал. Я думал… — Я знаю, что ты думал. Прильнув ко мне, он нежно, мягко коснулся губами моей шеи. Я мельком взглянул на дом, еле видный сквозь листву деревьев: все ставни были затворены. Я закинул руку ему на плечо — вполне дружески, если б кто всё-таки увидел. — Почему здесь, почему не дома? — Как думаешь, мне легко было спокойно лежать в постели, зная, что ты за стенкой? Щёки его порозовели; я понял это по тому, как он уткнулся лбом мне в плечо. — Я мечтал лечь рядом с тобой, залезть обнажённым под твоё покрывало. Не раз хотел войти к тебе без спросу, — признался он моему свитеру. — И входил, когда тебя не было. Даже сейчас не могу сказать тебе, что я там делал… Так вот из-за чего меня сводило с ума его мнимое присутствие в моей комнате, в моей постели?! — Догадываюсь, — усмехнулся я. — Ты очень осложнил мой сон. — А ты — мой. — Но я ничего не делал! — Вот поэтому… Мы впустую растратили столько дней… столько недель. — Впустую? Не уверен. Нужно же было тебе понять, чего ты хотел. Молчание. — О чём ты думаешь? — О том, что был здесь счастлив, как нигде и никогда, — ответил я. — О том, что через две недели вернусь в Колумбию. — Это значит, что через десять дней, когда я посмотрю сюда, тебя здесь не будет, — Элио всё ещё разговаривал с моим свитером. — Я не знаю, что я тогда буду делать. Хотя бы ты будешь где-то, где не будет никаких воспоминаний. Я обнял его крепче: — У тебя порой странный ход мыслей… С тобой будет всё хорошо? — Будет, — повторил он и проскользнул рукой под моё белье. — Мне нравится здесь с тобой. Он улыбнулся, и я поцеловал его улыбку. ***** За завтраком после той ночи, когда я разрешил Элио быть сверху, он начал вскрывать вершину скорлупы моего яйца всмятку, прежде чем мне, как обычно, помогла Мафалда. Я перехватил внимательный взгляд профессора, направленный на Элио, и лишь тогда задумался, как это выглядит со стороны: семейная идиллия. Если кто за столом и был простофилей, то точно не отец моего возлюбленного. Я предостерегающе коснулся своей ступнёй ступни Элио. — Американцы никогда не знают, как это правильно делать, — запоздало объяснил он. — Не привлекай к себе внимания, — посоветовал я чуть позже. Очень кстати раздался звонок Марсии, и я, подмигнув, передал трубку Элио. Я знал, что они, как это теперь принято говорить, встречаются, но муки ревности меня не терзали: всё-таки мы не были написаны для одного-единственного инструмента; ни он, ни я. ***** Памятуя о собственном взрослении, я не сомневался, что если сын получит опыт мужской любви, профессора Перлмана это не обрадует, и для Элио всё кончится плохо. Не говоря уж обо мне. Я много раздумывал над этим и вечером задал Элио вопрос без обиняков: — Если твой отец узнает про нас, что он сделает: запретит? Запрёт тебя? — Отец никогда бы не запретил, — он говорил очень уверенно. — Он бы сначала состроил мину, а потом взял бы себя в руки. Вот Мафалда, та бы уволилась. Как-то ещё в ту пору, когда я всюду появлялся с Кьярой, мы столкнулись с Элио в одном кафе, куда все заскакивали по ночам в промежутке между киносеансом и танцами. — А что ты здесь делаешь? — спросил я, довольно неловко пытаясь скрыть от Кьяры холодность, которую сам же установил, — она и без того в тот вечер задавала слишком много вопросов. — Зависаю. — Разве сейчас не самое время для тебя пойти спать? — заботливо поинтересовался я. На лице Кьяры вдруг появилась усмешка — она собиралась сказать что-то жестокое. — В их доме это время не наступает. Вообще! Ты разве не заметил? Нет никаких правил, никакого надзора. Отец ему ничего не запрещает и не запретит никогда! Именно поэтому он такой послушный — нет причин бунтовать. — Это правда? — тихо спросил я. — Думаю, — ответил Элио, пожав плечами, — при желании повод для бунта всегда найдётся. Сам я всерьёз бунтовал лишь раз, когда настаивал на том, чем хочу заниматься после школы: с точки зрения моих родителей античная культура есть нечто занесённое песками времени; достойный сын не занимался бы столь непрактичной вещью вместо стабильной, надёжной работы. Остальные разногласия казались мне не столь значительными, чтобы идти наперекор властному отцу, и я либо покорялся, либо находил способ обернуть ситуацию в свою пользу. — Назови хоть что-нибудь, — перебила Кьяра. — Ты не поймешь. — Он читает Пауля Целана, — подсказал я, — и Омара Хайяма. — Кого? — удивилась Кьяра. Судя по всему, ни о том, ни о другом она и слыхом не слыхивала. Элио улыбнулся мне, и я мигом понял свой промах. — Поэты, — пояснил я, уводя её в сторону другого кафе прежде, чем он смог бы сказать что-нибудь роковое. — Ну, бывай! Припомнив этот разговор, я порадовался за Элио и положил новость на самую дальнюю полку сознания — туда, где хранились мои собственные воспоминания. Романтические отношения начались для меня лет в четырнадцать с девушек с оговоркой: в нашем кругу существовало чёткое разделение на тех, с кем можно переспать, и тех, на ком впоследствии женятся. Однако годам к пятнадцати я вдруг осознал, что моё сердце отчего-то заходится в бешеном стуке, когда ко мне обращался Себ — капитан нашей футбольной команды — или когда преподаватель истории мистер Джемисон клал мне руку на плечо, хваля за удачное эссе. Осознал и испугался. Тогда я был обычным стеснительным подростком, даже постеснительней многих, и с родителями поговорить не отважился. Они не беседовали со мной на темы секса, но это не мешало мне исподволь усвоить общепринятую точку зрения на такие отношения как на грязные и отвратительные. Я не хотел стать отвратительным и грязным. Но поскольку парни не одаривали меня взглядами иными, чем дружеские, и смотрели вроде и на меня, но при этом сквозь, как на маленького, я успокоился. Огонь, которому предстояло разгореться, ещё тлел где-то в глубине и до поры до времени себя не проявлял. Однажды, сидя в парке и лакомясь мороженым, я заметил, как на соседнюю скамейку присели двое. Мужчины разговаривали вполголоса о чём-то своём и посмеивались. Не знаю, был ли всему виной этот подспудный огонь, а может, я подсознательно искал что-нибудь, что помогло бы мне разобраться в собственных ощущениях, но я почувствовал, я догадался, что эти двое были именно парой. То, как их руки соприкасались — будто невзначай. То, как они обменивались быстрыми улыбками — словно заменяли ими слова, которые не было необходимости произносить. Та атмосфера, что окружала их, — слишком чувственная, слишком острая, слишком яркая, цветной красочный мазок на сером безликом фоне. Как бы это выглядело, — думал я, — позволь они себе чуть большую открытость? Мне было любопытно до безумия, и я как завороженный принялся следить за ними, боясь отвести глаза и пропустить что-то сокровенное, что-то, что касалось только этих двоих, что заставляло их идти по тонкой грани. И вдруг мужчина, сидевший ко мне лицом, встретился со мной глазами и едва заметно улыбнулся, дав понять, что мой интерес замечен. Стало жарко от смущения. Внезапно я ощутил себя человеком, которого поймали за подглядыванием в чужую спальню. Я глубоко вздохнул, пытаясь абстрагироваться от увиденного, и отвернулся. И лишь бросив на них взгляд через пару минут, увидел, как они уходят, украдкой соединив пальцы рук. Словно почувствовав спинами мой жадный взгляд, они разом обернулись, и тот, что улыбнулся мне раньше, махнул на прощание рукой. Я не увидел ничего, что осудил бы, — так я это воспринял. Ничто не показалось мне ни грязным, ни отвратительным. Мужчины были молоды, симпатичны, и их манеры в общем-то ничем не отличались от манер моих родственников и большинства знакомых. Они даже были лучше, эти манеры, — скажем, моему отцу не пришло бы в голову приветливо улыбаться в парке незнакомым людям. В своём офисе, разумеется, он улыбнулся бы самому Сатане, попроси тот выгодно пристроить солидный капиталец. Однако всей серьёзности запрета относительно парней я не сознавал, пока сам не влюбился. Началось с приятельства, переросшего в близкую дружбу, и мы оба понимали, что на горизонте уже маячит что-то большее, но прожить свою влюблённость до конца нам не пришлось. Себу повезло настолько, что его восемнадцатый — и все прочие — день рождения выпадал на летние каникулы. Я приготовил подарок и после ланча собрался к нему. Отец с матерью ещё сидели за столом, и я поцеловал маму в щёку, а она пожелала мне хорошего вечера. — Надеюсь, там не будет спиртного, — строго добавил отец. У меня мелькнула мысль, что присутствие моего друга заменяло мне шампанское, но заверил отца, что мы не собираемся пить даже пива. Я заранее вызвал такси — не хотел пользоваться отцовской машиной с водителем, хотя отец это и предложил. Отъехал я совсем недалеко: похлопав по карманам, понял, что забыл ключи от дома. Мне совсем не радовала перспектива ставить родителей в известность о том, когда именно я вернусь, поэтому я дал таксисту пятёрку и попросил остановиться и подождать меня, а сам бегом припустил домой. Неслышно открыв дверь чёрного хода и крадучись пробираясь к лестнице на второй этаж, я вдруг услышал голос отца: — А я тебе говорю, что-то тут нечисто! Ты заметила: он говорит только о нём? Себ то, Себ сё, Себ такие стихи пишет, Себ классно на гитаре играет… Что-то скрипнуло, раздались приглушённые шаги. — Заметила, как не заметить. Но не верю я, чтобы наш сын был… из этих. — Я тоже долго не верил, всё думал: вдруг ошибаюсь, — судя по звуку, отец с размаху рухнул на стул. Я застыл за приоткрытой дверью столовой. Стук сердца отдавался в ушах так, что я еле разбирал слова. — А сегодня взглянул ему в глаза — они у него давно так не сияли. Ошибки нет. Короткое молчание. Потом опять глухой голос матери. — И что нам делать? — Что-что… Я уже звонил в клинику, доктору Сэвиджу. К сожалению, он в отъезде, а посвящать в детали его зама я не счёл нужным… — Сэвиджу?! — вскрикнула мать. — Да не кричи ты так. — Ты хочешь отдать собственного сына в психиатрическую лечебницу? Это слишком жестокая кара! — Я отец, а не палач, я пресекаю и исправляю, не карая. Оливера можно излечить, и это и следует сделать. А что ты предлагаешь? Мириться с этим? — Но можно же с ним поговорить, предостеречь, объяснить всю пагубность… — Хорошо, что ты понимаешь, что это пагубность. Сэвидж вернётся через три дня, он с Оливером и поговорит как профессионал. А после я поговорю с отцом этого… с отцом Себастьяна. — А если будет только хуже? А если… Я прямо чувствовал, как мать не решается выговорить то, о чём думала. — …если кончится тем, что у нас вообще не станет сына? — Пусть лучше не будет никакого, чем такой. — Майкл!!! Дальше я не слушал. Я стремглав бросился наверх, схватил с комода ключи и сиганул из окна своей комнаты на крышу гаража, а там и на землю. Меня так трясло, что разобьюсь я или нет казалось мелочью по сравнению с необходимостью спуститься по лестнице и опять пройти мимо той проклятой двери. Имя доктора Сэвиджа не было мне совсем уж незнакомым. Его клиника располагалась неподалёку, и о ней ходили всякие слухи. Рассказывали о гипнозе, препаратах, отбивающих разум, даже о лечении электрошоком. Сам доктор, как я потом выяснил, был учеником и последователем небезызвестного Чарльза Сокаридеса****. Я не мог и подумать раньше, что отец отдаст меня в лапы этого монстра. Одна мысль, что придётся выворачивать перед кем-то душу наизнанку, приводила меня в ужас. А ведь подобное могло грозить и Себу. Усевшись обратно в такси, я почувствовал, что пот катится с меня градом, а лицо пылает от стыда и едва сдерживаемой ярости. К тому же, неловко повернувшись, я понял, что разорвал по шву куртку. Я не мог явиться на праздник в таком состоянии. До того момента — а мне было шестнадцать с половиной — я не задумывался, что у родительской любви есть какие-то границы. Отказа я ни в чём не знал, Рэчел тоже. Отец избавил меня от проблем с полицией и владельцем кафе, когда мы с другом влетели на мотоцикле прямо под его навес (хотя и устроил мне жёсткий разбор полётов дома). С другой стороны, я понимал, что человек он очень авторитарный. Отец поступит так, как говорил, — у меня сомнений не было: в том, что считал правильным, он был твёрже кремня. Как бы мать меня ни защищала, она скоро сдастся, это я тоже знал. Мне следовало придумать, как защитить себя самому, сейчас и на будущее. И я поехал к тому, к кому всегда прибегал за поддержкой и советом, — к деду. Не то чтобы я собирался посвящать его во всю эту историю. Я не мог признаться, что подслушал разговор, потому что мне пришлось бы тогда признаться и в том, почему он так напугал меня. Дед живо вычислил бы правду, и я совсем не был уверен, что в данном случае он поддержал бы меня, а не отца. Так рисковать я не мог. Просто мне надо было где-то отсидеться и подумать. Я позвонил Себу, наплёл ему что-то о внезапной болезни родственника, а деду сказал, что подрался из-за девушки. К этому дед отнёсся с пониманием. — О, викинг рассердился, — только и хмыкнул он, отдавая мою куртку экономке в починку. — Но ты зря так переживаешь. За того, кто тебе нравится, надо бороться. Надеюсь, ты не собираешься идти на попятный? “На попятный” я ни в каком смысле идти не собирался. Человек открыл лишь два способа достижения одной и той же цели — не дать окружающим узнать, какой ты на самом деле: скрытность и замкнутость или откровенная фальшь. Моей тогдашней натуре проще было избрать первый путь и ничего не говорить, но, как я убедился, меня прочитали по косвенным признакам. Расскажу, до чего я в итоге додумался, — спасибо книгам. Где умный человек прячет лист? В лесу. А что он делает, если леса нет? Сажает лес, чтобы спрятать лист. У меня должна быть целая толпа друзей и туча девушек, и тогда маленькая истина потонёт в море той или иной степени фальши. Однако это легче сказать, нежели сделать. Мне надо было побороть свою застенчивость и серьёзно поработать над собой, чтобы превратиться в того, кто соответствовал бы этому описанию. Я не мог без внутренней дрожи просто подойти к кому-нибудь и познакомиться — так боялся отказа. Я уже упоминал о своей покойной бабушке, норвежской театральной и киноактрисе. Мой дед очень любил её и даже спустя двенадцать лет после смерти супруги не женился вторично, несмотря на обилие кандидаток и уговоры близких. Я не раз спрашивал себя: как он вообще осмелился подойти к ней? Красотой дед и в молодости не отличался, ростом тоже не так чтоб вышел, а бабушка была высокая, красивая и имела тьму поклонников. Я бы на его месте к такой женщине и не приблизился или начал бы заикаться в самый неподходящий момент. С другой стороны, из-за обаяния, которым наделены люди, обладающие моральной силой, глаз человека со временем привыкает ко всем недостаткам таких лиц и видит лишь то, что есть в них привлекательного; именно такой своеобразной некрасивостью обладал дед. Он, как и мой отец, принадлежал к породе людей, в любом положении сохраняющих свое достоинство, и, в отличие от многих, мог позволить себе не думать о том, что выражает его лицо, раз оно не могло подурнеть ещё больше. Материальный вопрос, кстати, для бабушки явно не стоял на первом месте, поскольку среди её поклонников числились не только очень состоятельные, но и титулованные особы. Дед отодвинул их всех. Может, у него особенный рецепт был? — Не знаю, можно ли это назвать рецептом, — немного печально улыбнулся дед, когда после ужина я задал ему этот вопрос под благовидным предлогом. Он всегда с охотой рассказывал мне о своей жене. — Я в то время думал вложить свои деньги в кинобизнес и постоянно крутился в той среде. Ну, знаешь: актёры, режиссёры, продюсеры и тому подобные. Этот приём я почерпнул у актёрской братии. Просто ещё одни пробы, ещё одна роль, понимаешь? Главное — сделай первый шаг, и удивишься, насколько легче дастся второй. Я понял: отказывают не тебе — отказывают надетой для роли маске. Ничего личного. Испытав этот рецепт на себе, могу заверить, что он работает. Всю дальнейшую жизнь я окружен подружками, как улей — пчёлами, таков результат. Себа мне пришлось избегать две недели, чтобы обдумать новую стратегию и одновременно отвести глаза родителям, но потом, когда я объяснил ему всё, он струхнул, и мы расстались. Чего-то вроде этого я и ждал, но это всё равно меня ранило, отрицать не буду. “Так проглоти слезы, любовь моя, и надень своё новое лицо”*****. Может быть, поэтому позже я так зациклился на этом сингле “The Psychedelic Furs”? ***** Разум периодически пытался напомнить мне, что наши часы измерены, но я отвергал добрые советы и не думал, к чему всё это ведёт. Я дышал полной грудью, заботливо заготавливал припасы на долгую-долгую зиму: пляшущие золотисто-зелёные искорки во взгляде, чуткие музыкальные пальцы, кожа, то бархатистая и сладкая, как персик, то гладкая и соленая, как море, узкие плечи, гибкая спина, трогательные в своей вечной обнажённости ступни — это была моя и только моя добыча. Элио мог повзрослеть, мог перешагнуть через это, скучать по мне в будущем или нет, это уже не играло для меня никакой роли, потому что я чувствовал, что здесь и сейчас живу по-настоящему. Наши безумства достигли апогея в тот день, за два дня до моего отъезда, когда на Б. обрушилась буря. Несколько дней столбик термометра не падал ниже +37 по Цельсию днём и +32 — ночью. Атмосферное давление всё возрастало. В душном воздухе скапливалось электричество, поднимавшее волоски на наших телах дыбом, и Мафалда предсказывала, что это должно кончиться сильнейшей грозой. — Так оно всегда бывает, — соглашался с ней профессор. И однажды после полудня я заметил далеко над морем, на самом краю горизонта, тёмные низкие тучи. Солнце ещё жарило вовсю, но небо затягивала лёгкая дымка. Чем дальше, тем больше мне казалось, что я в турецких банях. К ужину тучи уже подползли близко; они были абсолютно чёрными с сизыми краями. То и дело черноту освещали синеватые вспышки, а море приобрело мрачный сине-серый оттенок с белыми росчерками пены. — Э-э-э, — протянул профессор, — прячься кто может — будет знатное светопреставление. С нами ужинала, кажется, семья Марсии, поспешившая вернуться домой прежде, чем разразится гроза, а мы собрались в гостиной, тихо переговаривались и ждали. Жуткий мертвенно-белый разряд полыхнул без предупреждения. Все вскрикнули, а Мафалда выронила стопку тарелок из-под десерта. Мощный порыв ветра, оглушительный раскат грома — и обещанное светопреставление началось. Казалось, вот сейчас повылетают все стёкла из окон. Б. накрыла тьма египетская, но молнии сверкали ежесекундно, и в их отблесках мы видели, как мечутся за окном деревья, которые ветер гнул, как тростинки. Разговоры прекратились — в таком грохоте даже собственных мыслей нельзя было расслышать. — Плохо, что нет дождя, — сказал у самого моего уха Элио, прижавшийся ко мне под пледом и нервно вздрагивавший при каждом сотрясении. — Как бы сарай Анчизе не подожгло! Я сжал его руку. Никакие самые крепкие нервы не в состоянии оставаться спокойными во время разгула стихии такого масштаба, никакие глаза — смотреть на это равнодушно. Страх и восторг сковали всех по рукам и ногам. Мафалда мелко крестилась, и я заметил, как движутся, шепча молитву, её губы. И тут Элио вырвал руку и вдруг отбросил плед. Я собирался крикнуть: “Ты куда?” — как он подскочил к роялю. Вслед мощным ударам грома полились аккорды “Пляски фурий” Глюка. Представить невозможно, что это был за концерт! Так Элио ещё не играл — словно бросая вызов гневу Божию. Синьора Анелла, профессор, даже Анчизе, более прочих сохранивший самообладание и подбиравший осколки с пола, наверное, чувствовали себя в Аду. Не в том, что рисует христианство, а в том, где правит невидимый и неумолимый Аид, чьё сердце тронул один лишь Орфей; в его царство сейчас не проник бы ни один луч живительного света. “Пляска” ещё не закончилась, как, наконец, хлынул ливень, и по стёклам потекли извилистые струи, в которых белые зигзаги отражались и преломлялись, сплетаясь причудливыми узорами. Враз полегчало. Элио бросил играть, глубоко вздохнул и откинул со лба спутанную чёлку. — Пойдём! — коротко сказал он и встал, протягивая мне руку. Я выбрался из-под пледа в знак согласия. Я ещё не вполне владел собой и мало что сознавал, но одно понимал совершенно точно: Элио становилось всё равно, даже если остальные узнают. Мы поднялись на второй этаж, и он пошёл в свою комнату, бросив: — Я скоро. Я — в свою. Растянувшись на постели, я пытался привести мысли в порядок, однако продолжающаяся гроза и капли, что есть сил колотящие по настилу балкона, вносили сумятицу в мою душу, а тело продолжало вздрагивать от ударов грома. Не в силах лежать спокойно и ждать, я распахнул стеклянные створки и ступил под дождь. Меня тут же вымочило с ног до головы, я откинул куда-то мокрую насквозь рубашку и опёрся руками о перила, глубоко дыша и подставив лицо потокам воды. Чьи-то руки обняли меня за талию, чьё-то горячее тело прижалось к моей спине. Я обернулся. Первый восторг принесло даже не соприкосновение губ, а то, что мы потянулись друг к другу оба — с равным желанием, силой и страстью. Элио, мой Элио, обжигающий мороз и плавящий жар, на вкус — сама сладость и свежесть, в глазах — бездонная тьма. Я прикрыл глаза, не в силах выносить этот взгляд, и ощущения от прижимающегося сильного худощавого тела завладели мной полностью. Кружилась голова, сверкавшие над головами молнии будто проходили сквозь меня. На миг Элио пошатнулся, и я, хотя мои ноги тоже подкашивались, обнял его крепче и оперся спиной на балконную балюстраду. Он расстегнул пуговицу на моих шортах, и, повинуясь этому властному жесту, я столкнул их и отбросил ногой в сторону. Сплетясь нагими телами, не обращая внимания на поливавший нас дождь, мы исступлённо целовались на балконе. — Ты хочешь, чтобы нас видели? — спросил я, проверяя свою догадку. На самом деле вряд ли кто нас увидел бы — лишь безумец вышел бы на улицу в такую погоду. — Пусть видят, — он на секунду поднял глаза к небу. — А если… — Тогда обоих, — прошептал он, прижимаясь ещё сильнее, — так лучше… И по сей день, когда я попадаю в грозу, меня прошивает фантомная боль от врезавшихся в поясницу кованых перил, а стекающие по лицу капли снова становятся сладкими, как мёд, и солёными, как слёзы. Чьи — мои или его? Да всё равно… Мы уснули лишь под утро, Элио остался в моей постели. Мы здорово проспали, и в этот раз нас могли бы застать спящими в обнимку, но Мафалда, которой гроза долго не давала покоя, сама еле поднялась. Завтрак сильно запоздал, но никто, и в первую очередь мы, не был в претензии. Небо полностью очистилось, воздух посвежел. Погода, словно извиняясь за то, что так нас испугала, стремилась стереть любое напоминание о грозе и подарила один из самых прекрасных дней летнего сезона. Но мы понимали: это предстоящая разлука подала нам знак. ***** После бури мы окончательно перестали думать о том, что могут подумать окружающие. Раз нас не испепелил огонь небесный, люди больше не властны были ни над Элио, ни надо мной. Будто что-то неживое, но могущественное, как та буря, укрыло нас своей эгидой и охраняло. Все замки’ рассыпались в пыль, все запертые ранее двери открывались сами собой. Я уезжал в Штаты на второй неделе августа, но сначала решил провести три дня в Риме, чтобы встретиться со своим издателем и нанести последние штрихи на финальную версию книги, а потом прямо оттуда улететь домой. — Поедешь со мной? — Да. — Не надо ли сначала отпроситься у родителей? — Они не скажут "нет". — Но, может быть, в этом случае они будут… — Они не будут. Синьора Анелла сама спросила, не может ли Элио составить мне компанию, и помогла сыну уложить вещи. Профессор лично зарезервировал нам номер в самом роскошном отеле Рима. — Это подарок, — сказал он. Когда я паковал чемодан, я и снял со стены ту открытку. Выбор был скорее инстинктивным, но в поезде Элио рассказал мне про тот день, когда они решили, что я утонул. Как он был полон решимости, когда меня найдут, поступить с моим телом так, как поступили друзья с телом Шелли: — Я взял бы кухонный нож у Мафалды и забрал бы твоё сердце. — Что бы ты с ним сделал? — Кто знает. Может быть, похоронил бы в “раю”. Может, полил бы его отравой, как сделала дочь Танкреда Салернского******. Тогда я ответил ему, как она: — Я проклял бы жестокость, которая вынудила тебя увидеть телесными очами то, что довольно было созерцать очами духовными. — Твоё сердце — всё, на что я хотел тогда смотреть. Сердце и “Парус”. Наверное, это была единственная грустная нота, вкравшаяся в мелодию нашей поездки до расставания в Фьюмичино. Мы были предоставлены сами себе целых три дня, и я никогда прежде не чувствовал себя свободнее или в бóльшей безопасности. Элио в городе не знал никто, меня — немногие. Я мог притворяться кем угодно, говорить что вздумается, делать что заблагорассудится. Мы спали почти всю дорогу до Рима, и его голова покоилась на моём плече на виду у всех пассажиров. Мы принимали душ вместе и занимались там любовью, носили одежду друг друга. Мне хотелось потереться о каждое старое здание, обнять каждого встреченного по пути человека, смотрящего на нас с благосклонной улыбкой. — Оливер, я счастлив, — повторял Элио, и счастье светилось в его глазах зелёным отблеском. Не только эти глаза — всё вокруг, казалось, сияло и сверкало, одновременно и завораживая, и возбуждая. Элио поведал мне о молодом человеке, пытавшемся подкатить к нему три года назад. Он мог бы быть его первым мужчиной. Возможно, он сейчас облегчил бы жизнь нам обоим, но наперекор доводам рассудка я был счастлив, что всё вышло, как вышло, что Элио — мой и только мой, потому что я — только его. — Я многим отказывал. Никогда ни за кем не бегал. — Ты бегал за мной. — Только потому, что ты позволил! Я улыбнулся. Что ж, справедливо. Через год Элио собирался поступить в колледж в Штатах, и мы разговаривали о будущей встрече, о письмах и телефонных звонках. — Ты просто обязан приехать к нам на Рождество! К нам всегда приезжает кто-нибудь из бывших зану… гостей, ты никого этим не удивишь. — Приеду, приеду, — успокаивал я. — А на следующее лето ты уже будешь в Штатах… Чудеса продолжались: мы строили планы, мы мечтали. Мы сбежали от реальности и стояли спиной к спине, чтобы она не выскочила из подворотни, как корсиканский разбойник, и не застала нас врасплох. Я улучил минутку, чтобы позвонить родителям и сказать, когда возвращаюсь, отправив Элио в бар за сигаретами, а дальше всё слилось в какую-то цветасто-звонкую симфонию людей, стихов, вина и восторженных возгласов. Мы пошли на вечеринку, которую устраивал мой издатель, и весь вечер чувствовали себя двумя разнополюсными магнитами. Магазин казался набитым под завязку. Мой издатель был здесь же. Чествовали одного поэта, и он рассказывал о базилике Сан-Клементе. В городе, которому двадцать восемь веков, найдётся немало таких строений, похожих на айсберги. Здание за зданием вырастали и разрушались на одном и том же месте, погребая под обломками предшественника. Эта базилика тоже построена на руинах более ранних храмов — как подсознание, как любовь, как память, как время само по себе, как каждый человек. Кто знает, что в нас таится под налётом цивилизованности, какие дикие желания бродят секретными ходами и воют в давно опечатанных комнатах? Какие порывы овладели бы нами, если б какой-нибудь археолог души человеческой добрался бы до того, единственно первого фундамента? А раскопки могут продолжаться и продолжаться… Мы сидели на лестнице, как куры на насесте, и я в открытую обнимал Элио за талию. На нас смотрели и прочитывали моментально, а нам это нисколечко не мешало. Я спрашивал себя: смогу ли жить без него? Как будет ощущаться пустота в моей постели? Кого ещё я когда-либо смогу назвать своим именем? Но тут я покачал головой: я понял, что такого никогда не случится. Моё имя уже принадлежало Элио. Потом вся толпа увлекла нас на поздний ужин, потом — куда-то пить кофе, а потом Элио стало плохо. Я не нянька, чтоб за ним присматривать, но дикая смесь виски, вина, граппы и джина свалила бы с ног кого угодно. К счастью, его стошнило, а холодная вода из фонтанчика привела в себя. Мы долго бродили по лабиринту тихих и пустынных улочек. Влага висела в воздухе, и даже булыжники мостовой казались политыми маслом. Рим, переживший Нерона и варваров, владычество пап и Муссолини, снисходительно взирал на нас подслеповатыми фонарями. Сегодня он отдавался нам и мяукающим в темноте бездомным кошкам. В конце концов мы вышли к церкви Санта-Мария-дель-Анима. Над нами слабо светил маленький квадрат светофора, прикреплённого к углу крошечного старого здания. Элио прислонился к его стене и поднял на меня влажно блестевшие глаза: — Самый прекрасный день в моей жизни, и я его буквально проблевал. Люди, чьи поступки мы непрерывно наблюдаем, чьи слова всё время звучат у нас в ушах, непременно заставят нас, пусть и против нашей воли, поступать и говорить на их лад — медленно, постепенно, быть может, несознаваемо, но такая перемена произойдёт. Не берусь судить, сколь велика эта неуловимая сила общения, однако она точно есть, или пришлось бы предположить, что бесшабашность Элио, его храбрость, его кураж передались мне половым путём. Это я к тому, что самообладание полностью покинуло меня в ту минуту. Я притиснул его к стене и принялся целовать как сумасшедший, а он обнял меня за талию так крепко, словно боялся свалиться к моим ногам, и отвечал не менее пылко. Ещё чуть-чуть — и я вдавил бы Элио в камни. Было три часа утра. Кажется, какие-то припозднившиеся туристы, а может, бродяги, прошли мимо, ворча что-то неодобрительное себе под нос. Мне было до лампочки. Если б сумел, я остался бы так навсегда. До кровати в отеле мы добирались долго, через пьяцца Навона, фонтаны, рассвет и пение неаполитанской песни вперемешку с поцелуями. Поднялись по лестнице, не прекращая целоваться и путаясь в ногах, отчего чуть не рухнули. Разговаривать желания не было. Когда-то я думал, что сильно хочу Элио, потому что мне приходилось сдерживаться. Казалось, с тех пор прошла вечность. Сильно, говорите? Только теперь я уразумел, как это — сильно хотеть, страстно желать, вожделеть. Каждое утро, когда я просыпался без него, каждый полдень, когда ждал его прихода, каждая ночь, когда кольца занавесок еле слышно звякали по металлическому карнизу, и я, движимый безотчётным страхом, крепче прижимал его к себе, учили, что можно ещё сильнее, ещё более страстно — до невыносимости, как сейчас. Он мой жребий, моя душа, сердце сердца моего. Пока не кончусь я, пока не кончится он. Продлись такое отчаяние, такая любовь ещё месяц, и в пепел обратились бы и тела наши, и души. Примечания: * Cor cordium, буквально "сердце сердец" — надпись на памятнике Перси Биши Шелли в Риме. Труп Шелли был сожжён на том месте, куда его выбросило морем, а урна с прахом отослана в Рим, где она и покоится на протестантском кладбище. ** Лестница Эшера — одна из т.н. геометрических "невозможных" фигур, оптическая иллюзия. Поднимаясь по её ступенькам, оказываешься в точке начала подъёма. *** Антей — в греческой мифологии великан, сын Посейдона (или Геи, или Посейдона и Геи), получавший необоримую силу от соприкосновения с матерью Геей. Посейдон, в свою очередь, — внук Геи. "Метаморфозы" Овидия — поэма, сборник древнегреческих и древнеримских мифов. По-видимому, близкородственные браки и инцест среди богов — обычное дело. **** Чарльз В. Сокаридес (Сокарайдес) — американский психиатр / психоаналитик / сексолог. Являлся сторонником той точки зрения, что у человека мотивация является центральным моментом формирования стандартной модели сексуального поведения или его извращений и модификаций. ***** "So swallow all your tears my love аnd put on your new face" — строчка из "Love my way". ****** "Декамерон" Боккаччо.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.