***
Я старательно оттирала ладони растворителем, злясь и матерясь на все на свете. Под раздачу попала и кошка — именно эта мелкая пушистая дрянь так не вовремя попалась мне под ноги, из-за чего на полу в мастерской теперь красовалось целое озеро белил. Но черт бы с полом, черт бы со мной и этими сраными пятнами. Было жалко картину — холст оказался безнадежно испорчен. — Твою мать, — еще раз с чувством выругалась я и села на табурет. Наплевав на технику безопасности, я чиркнула зажигалкой и затянулась крепким дымом. Из квадратного подрамника, шириной 70×70, жалобно выглядывали белые подтеки. И ни намека на то, что я так долго рисовала. Я с силой затянулась, укоротив сигарету еще на сантиметр. — Наверно, ты права, киса, — я критично посмотрела на неудавшуюся работу. — Я — бездарь. И рисую сплошную мазню. Кошка не ответила — лишь лениво посмотрела на меня зелеными глазами и отвернулась, чтобы вылизать себе задние лапы. Никотин, строго запрещенный доктором, успокаивал и примирял с печальной действительностью. Не написать мне свой последний шедевр. Да и хер с ним, честно говоря. Сгорбившись на табурете и поджав ноги, я зажмурилась. С особой тоской в памяти всплыло 31 августа, чистый кабинет, сквозняк, пробирающийся в разрез больничной робы. Последний день моего последнего лета. — Фрау Чижевски, — сочетание скандинавского обращения и польской фамилии особо остро резанули тогда слух. Я держала в руках выписки с анализами и почти не слышала, что говорил мне мой лечащий врач, светило онкологии с труднопроизносимой немецкой фамилией. — Мне жаль это говорить, но у вас почти нет шансов. Я с трудом оторвалась от бумаг и посмотрела на говорящего. — Я, честно говоря, не понимаю, почему вы не обратились раньше. Судя по вашему состоянию, вы должны были лечь в клинику еще три месяца назад. Я положительно не понимаю, как можно было не заметить обострение Как, как… Да просто. Когда одну неделю, как ненормальная, не разгибаясь у мольберта, а другую гуляешь, как пират на Тортуге, немудрено забыть и о спине. Просто привыкаешь, отмахиваешься, полежу — пройдет. Но, разумеется, этого я не говорю, лишь неопределенно пожимаю плечами, съежившись на жестком стуле. Пять стадий переживания горя: отрицание — агрессия — торги — депрессия — принятие; я проходила по кругу столько раз, что сразу перехожу к делу, все силы направляя на то, чтобы мой голос прозвучал не жалко: — Сколько мне осталось? — Месяцев пять-шесть, — доктор принимает мою подачу и отвечает так же сдержанно. — Займетесь своим здоровьем — протяните год или два. А если согласитесь… Шесть. Цифра больно царапает меня где-то так глубоко, что я даже не чувствую — просто знаю, что этот кривой крючок шестерки теперь во мне, и его уже ничем не извлечь. — Никакой химии, — голос меня все же подводит, и конец фразы утопает в хриплом шепоте. — Милая фрау, я бы не был столь категоричен. Ведь может же случится чудо и вы проживете еще десять, нет, даже пятнадцать лет! Чудес не бывает, это я точно знаю. Точнее бывают, но всегда на выбор — либо они происходят с вами, либо вы сами их творите по мере сил. Мои обкусанные губы кривятся в подобии улыбки. Доктор ловит мою гримасу и молчит. — Но все же, — тишину приемного покоя вновь нарушает его вкрадчивый, бесконечно терпеливый голос профессионала, — мы-то с вами знаем, что всякое может случиться. Клаус, Марта, Грегор — скольким вы помогли, когда лежали здесь в прошлый раз? Голубые добрые глаза, спрятанные за толстыми линзами смотрят на меня с легким вопросом. Он сам не был до последнего уверен, что произошло здесь два года назад. Просто знает, что все больные, с кем я тесно общалась, пока лежала в клинике, волшебным образом исцелились. Восьмилетний мальчик, больной лейкемией, пошел на поправку, стоило мне нарисовать его. Сорокалетняя Марта, чей мягкий лик я запечатлела в глине, поборола свою опухоль, а Грегор — молодой санитар с пороком сердца — навсегда забыл о кардиостимуляторе, стоило мне набросать его профиль в своем блокноте. Я не знаю, что и как я делала, но подобных совпадений было слишком много, чтобы просто закрыть на них глаза. Но врачи — люди суеверные, они никогда не задают вопросы напрямую… Но я все же ответила: — Именно поэтому со мной чуда не произойдет. Это не лучшие воспоминания, но именно эту встречу я обсасываю в своей памяти, сидя на табурете перед изуродованным холстом. Сигарета давно потухла, но пальцы все еще сжимают фильтр. Не знаю, что на меня тогда нашло. Зачем я ненароком подтвердила догадку старого врача? Понадеялась на гиппократову клятву? Или было уже наплевать, если мой дар станет известен общественности? Кошка потерлась о мою коленку и призывно муркнула, явно предлагая своей хозяйке ее покормить. Я подхватила серое, с белыми пятнами краски, недоразумение и потащилась на кухню. Корм — в миску, зерна — в кофемолку. Старинные часы, привезенные мною из Кракова, отбили полночь. Еще три часа — и будет пора запирать дверь, прятать запасные ключи за счетчик и спускаться вниз, к такси, которое отвезет меня в аэропорт. Три часа. Даже они теперь для меня на вес золота. Каждая минута, каждая секунда, песчинкой падающая из моих персональных часов. Я поставила вариться кофе и вернулась к мольберту. Из-под белых подтеков чуть виднеется незавершенная картина. Теперь даже я не смогу понять, что было изображено. То ли пейзаж, то ли портрет. В любом случае, навряд ли это бы стало шедевром, и так ясно. Я подобрала с пола кусочек графита и быстрыми, небрежными штрихами изобразила на белом фоне маленькую, взъерошенную птичку. Маленький чижик, ровно такой же, который красуется у меня на предплечье. Чижик с любопытством смотрит на меня черными глазками-бусинками, а я смотрю на него. Говорят, самое частое слово в жизни любого человека — это местоимение «я». У художников так же — чаще всего мы, как законченные нарциссы, рисуем себя — в той или иной форме. Мне лично по душе именно иная форма, и на любом моем более-менее завершенном полотне, как подпись, всегда прячется маленький, черный и лохматый чижик. Разумеется, кофе я проворонила — густая шапка вскипела в турке и залила конфорку. Прекрасная арабика автоматически превратилась в помои, но мне было уже не важно. Конфорку отмоет Меример, когда заедет забрать кошку, а что до последней чашки кофе перед отъездом — черт с ней, все равно точно не засну. Я проверила документы и билеты. Вылет — в 6:27, без пересадок, бизнес-класс. За счастье комфортного полета в одиночестве пришлось отвалить изрядную сумму, но больше всего я бы хотела провести 16-часовой перелет в одиночестве. Два часа одиннадцать минут — и я наконец уеду. Навсегда. И плевать, что мое навсегда — это немногим больше месяца.***
Аэропорт в городе Завентеме непривычно пуст. Вообще, конец января не самое «горячее» время для путешествий — рождественские отпуска подошли к концу, а до пасхи еще далеко. Механический женский голос огласил, что посадка на мой рейс уже началась, и я, забросив дорожную сумку на плечо, поспешила к таможенному контролю. Пока один служитель правопорядка осматривал багаж и проверял рецепты на мои таблетки, второй внимательно изучал мои документы. Я теребила пуговицу на рукаве пальто и пыталась ему улыбнуться — не хватало только, что бы меня не узнали. Не потому, что снимок в паспорте было таким уж хорошим, скорее я была плоха. — У вас очень удачная фотография, — молодой парень извиняюще улыбнулся и наконец вернул мне документы, с интересом окинув меня взглядом. А ведь это я еще постаралась себя привести в порядок, — Майкл, что ты там так долго? — Простите фрау, но у вас превышен лимит на табачную продукцию. Больше двух блоков нельзя. Сожалею, но это мы заберем. Я смиренно пожала плечами. Двадцать пачек «Marlboro», конечно, хуже, чем тридцать, но торговаться не хотелось. Нельзя — значит нельзя. — Да ладно, сам знаешь, какие сигареты в Мехико*. Хотя столь милой фрау стоило бы бросить пагубную привычку, — в мою сторону был послан довольно доброжелательный взгляд с легкой улыбкой и сигареты вернулись в сумку. Улыбнувшись напоследок таможенникам и обливаясь холодным потом — даже ручная кладь теперь была для меня испытанием — направилась в сторону взлетной полосы. Бизнес-класс, вопреки опасениям был пуст, и, черт побери, это было великолепно. Сбросив пальто на кожаное кресло, я подхватила сумку и направилась в уборную. Я улетала туда, где всем будет плевать на мой вид — незачем и некого будет мне очаровывать, никто не узнает меня и не выдаст мои тайны. Я взглянула в зеркало. Оно отображало загорелую блондинку, с аккуратным удлиненным каре и васильковыми глазами. Худенькую, скуластую, разве что слишком ярко накрашенную для столь раннего часа. В сочетании с миниатюрным ростом я напоминала девочку-подростка, тайком от мамы собравшуюся на школьную дискотеку. Такую девушку не то, что с сигаретами, с тротилом бы пропустили. Я хмыкнула и наклонилась ближе к стеклу. Привычно ущипнула себя за глазное яблоко, и на пальцах осталась контактная линза, сразу отправившаяся в положенный ей контейнер. Второй глаз тоже лишился небесной синевы и стал привычно серым. Следующим стянула парик — поддернула за силиконовую липучку за ушами и вот я уже никак не похожа на тинейджера, разве что на мальчишку. Русые волосы были длиной не больше двух сантиметров и топорщились на макушке. Влажными салфетками я принялась стирать тщательно — художник я или как? — нанесенный макияж. Бронзовая пудра, тушь — косметика грязью размазывалась по белой ткани. И вот я такая, какая есть — бледная, с болезненными синяками под глазами, с синими ниточками вен, просвечивающими под тонкой кожей и уже наметившимися веерами коротких морщин, что тянулись от внешних уголков глаз к вискам. Я хмыкнула своему отражению. Жаль, я совсем не похожа на свою мать — ни тебе по-еврейски томных глаз, ни крупных губ. Скорее, я пошла в отца, которого никогда и не видела. Чуть раскосые глаза, четкие скулы, острый маленький подбородок и капризно выпяченная вперед нижняя губа, которую я часто кусала, когда нервничала. Симпатичной я себя не считала. Разве что в юности, когда я коробками изводила хну и была обладательницей гривы рыжих кудрей, меня можно было бы назвать красивой. Что уж говорить о том, кем я стала, когда мне впервые озвучили безжалостный приговор — рак позвоночника. Тогда, три года назад, в преддверии химии, я впервые побрила себя, почти без сожаления, лишь с недоумением глядя на безжизненные пряди, кучей рассыпавшиеся по полу в больничной палате. Что-то надорвалось во мне с первым надрезом хирургического скальпеля и волосы я так и не стала отращивать. Благо, столь эксцентричные выходки как нельзя подходили моему художественному имиджу. Я стянула платье — оно совершенно не шло моему облику — и снова посмотрела в зеркало. Маленькая грудь, узкие плечи, жалостливо выступающие ключицы и ребра. Просто цыпленок ощипанный. — Да уж, — обратилась я к своему отражению. — Ты не Кристина Хендрикс*. Я автоматически провела пальцами по татуировке. Губы сами сложились в грустную улыбку. Меример, о, моя Меример. Зазноба моя, муза, подруга сердечная. Мне было немногим за двадцать, когда Лева меня с тобой познакомил. Как сейчас помню — это была приехавшая в Амстердам выставка позднего Шагала и я откровенно скучала. Ты тоже, но не прошло и часа, как нас представили друг другу, как ты завалила меня на заднем сиденье своего Volvo. Ты была сладкая, терпкая, вкусно пахнущая, как перезрелая вишня, с горящими огнем карими глазами, с пышной — не в пример моей — крепкой грудью и черными прямыми волосами, в которых мелькали алые пряди. Наш роман длился год, самый сумасшедший, пьяный год моей короткой жизни. Мы рисовали, до боли в ногах отрывались по ночным клубам, как конфетки, глотали экстази и кислотный сахар и потом, шальной головой, покрывали замысловатыми узорами тела друг друга. Ты обзавелась японскими карпами от ягодиц и до щиколотки, а мне на память о наших безумствах досталась эта татуировка, начинающаяся под левой подмышкой и тянущаяся под грудью, вдоль ребер к внутренней стороне бедра. Тонкие завитки выдуманного дерева — реализм и сюр, узоры и листья, волшебные птицы или цветы — не понять, не разобрать тонкой вязи рисунка. Ты так и не объяснила своей работы, только то, что роза, раскинувшая на лобке — это ты сама, моя Меример, а птичка, расположенная аккурат над печенью — это я. Правда, птичку можно было увидеть только под определенным углом, имевшим отношение к позам Кама-Сутры. Мыслями уйдя в воспоминания о Мер, я, тем не менее, продолжала переодеваться — достала из дорожной сумки простую булую рубашку с пестрым узором пейсли на подкладке воротничка и растянутый, на пару размеров больше нужного, повидавший разные виды свитер, который мы с Меример гордо именовали «художественным», а Лева обзывал «босяцким». Тем же прилагательным были определены и джинсы, раньше крепко сидящие на бедрах, но теперь порядком болтающиеся. Злая болезнь иссушила меня, но эти джинсы были для меня слишком памятны — в них я была на своей первой, подпольной выставке еще девять лет назад. Девять лет, а кажется целая жизнь успела пройти, и одежда, в которой я так самозабвенно праздновала жизнь, станет теперь мои саваном. Оставалась обувь — черные мартинсы многолетней выдержки и вот, меня теперь запросто спутают с парнем-подростком. Но мне плевать — я наконец могу вздохнуть свободно и больше не притворяться, что все хорошо, что я молода и прекрасна, а впереди долгая жизнь. Рак — это паршиво. Переодевание отняло все силы, и я присела на край унитаза, обхватив голову руками. Боль каленым шурупом впилась между вторым и третьим поясничными позвонками. К этой боли нельзя привыкнуть, можно просто терпеть ее, день за днем, забивать таблетками, от который тошнит, напиваясь до бесчувствия, пусть доктора и запрещают. И молиться всем богам, чтобы это скорее кончилось. — Фрау, с вами все порядке? — в дверь кабинки суетливо постучали, выводя меня из прострации. — Да, уже выхожу. Я швырнула платье в мусорку, на радость уборщицам. Стюардесса, ждавшая на выходе, почти не высказала удивление, увидев меня. Видимо, их учат не реагировать на чудачества пассажиров, даже если они выглядят как серая тень. — Пожалуйста, вернитесь на свое место. И пристегнитесь, мы уже взлетаем. Могу я вам предложить меню? — Не стоит, — я вернулась в кресло, — двести «John Daniels», будьте добры. Девушка недоуменно поправила: — Простите, но у нас есть только «Jack Daniels». Видимо, она не знакома с историей полковника Фрэнка Слейда*. — Именно о нем я и говорю, — кивнула я и сразу добавила, — содовой не надо. — Одну минуту. Ожидая заказ, я достала из сумки флакончик с лекарствами. Я четыре месяца копила их, скрупулезно собирая рецепты и даже в самые отчаянные приступы не позволяя ими пользоваться: теперь в моем распоряжении лошадиная доза спасения до самой смерти. Чертовски близкой смерти, как не посмотри. Чудес не бывает, в этом я уверена, как ни в чем ином. Я запила пилюли большим глотком виски. Говорят, когда человек умирает внезапно, вся жизнь проносится у него перед глазами за долю секунды. Когда же человек спокойно встречает старость, у него в запасе годы, наполненные воспоминаниями. А я? Что остается мне? Полет длиной в шестнадцать часов и Мексика, долгожданная Мексика. Море текилы, океан свободы, желтой дорожной пылью рвущий мои легкие, солью и лаймом смывающий боль тела и души. Быстрые ритмы гитар, гортанно-протяжный язык, музыка для моих ушей. Алмазная тишина бескрайнего неба, белые горы и черные кактусы. Мексика. Когда-то давно, так давно, что, кажется, было в прошлой жизни, я сказала дедушке, что обязательно уеду умирать в Мексику, очарованная её сказками, широкополыми пестрыми юбками, Día de los Muertos*, яркими цветами и чем-то неуловимо-прекрасным, ускользающим между пальцев, как прибрежный песок. Дедушка тогда безмерно удивился — откуда у ребенка, выросшего в сердце Польши, Кракове, тяга к столь далекой для европейцев культуре? Сама я не знала и не знаю до сих пор. Просто чувствую, что Мексика ест мое сердце, что ее дороги, слепящее солнце — для меня это именно то, что люди называют раем. Мне не попасть в царствие Небесное после смерти, при жизни я грешила, как последний сукин сын, но я еще жива, а значит — Мексика. И там я растворюсь, сольюсь с обветшалыми стенами, пропаду с концами, хвостами и своим несчастным позвоночником. Виски незаметно закончился. Я помахала рукой стюардессе, жестом вопрошая о повторении заказа. Помня, сколько я отдала за билет, могу хоть весь бар в самолете выпить, мне и слова не скажут, лишь бы не буянила. А что, неплохая, кстати, идея. Старина Дэниэлс карамельным свинцом перекатывается на языке. Я посмотрела в иллюминационное окошко. — Прощайте, мои хорошие — я чокнулась через стекло со стремительно удаляющейся Европой. Веки налились пьяной тяжестью и я закрыла глаза. ______________________ *MoMA (The Museum of Modern Art) — Музей современного искусства на Манхеттене в Нью-Йорке — один из первых и наиболее представительных музеев современного искусства в мире, послуживший эталоном для многих других собраний подобного рода. *Кристина Хендрикс — американская актриса кино и телевидения, известная по роли Джоан Холлоуэй в телесериале «Безумцы». За эту роль актриса получила три номинации на премию «Эмми». Так же признана самой сексаульной женщиной в 2010 по версии журнала «Esquire». Автор полагает, что она тоже очешуенная. *Пейсли — вид орнамента, так же известного как «индийский огурец» *Полковник Френк Слейд — герой фильма «Запах Женщины». Этот персонаж называет виски «John Daniels», говоря что имеет на это право, потому как давно с ним знаком. * Día de los Muertos — праздник, посвящённый памяти умерших, проходящий ежегодно 1 и 2 ноября в Мексике, Гватемале, Гондурасе, Сальвадоре.