Ярость в средней полосе

NC-17
Завершён
369
1
Фэндом:
Oxxxymiron, SLOVO, OXPA (Johnny Rudeboy), SCHOKK (кроссовер)
Размер:
46 страниц, 19 347 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
369 Нравится 79 Отзывы 53 В сборник

Они возвращаются

Настройки
— Бля, пальцы забил, — говорит Ваня подчеркнуто-разочарованно вместо приветствия и подпирает косяк немножко (заметно) трясущимся плечом. — Ты меня за пальцы только, что ли, любил? — смеётся Мирон громко и немножко (заметно-заметно-за…) нервно. От Мирона не пахнет цедрой, от Мирона конкретно так несёт двадцатью пятью часами дороги, куревом, недосыпом, ещё неустроенным-неспокойным чем-то… Он вдруг тянется пальцами — теми самыми, забитыми, с заусенцами, до мяса скусанными, со следами самой дешевой гелевой ручки, которую только можно найти на пыльных витринах перронно-железнодорожных киосков серии «В последний путь, дорогие путешественники!» — тянется поправить лямку рюкзака машинальным движением. Он вдруг начинает еле уловимо — намёком только ещё — выцветать глазами, тускнеть усталой, но пиздец довольной, угловато-похудевшей (ещё — похудевшей) мордой. У него на переносице обозначается — не морщинкой, но эскизом, наметкой будущего — маленькая складка, и Ваня отпускает поводок. Так, знаете, с философским пофигизмом-фатализмом — как спускают рвущийся-скулящий комок щенячий, концентрированный сгусток энергии и восторга: набегается и вернётся. Пусть… Пусть не встречать Мирона с порога до одури правдивым (но и банальным, и глуповатым, в лучших мыльнооперных традициях — до одури тоже) сумбуром из: «Скучал-люблю-как-доехал-люблю-когда-ел-люблю» — до последнего казалось хорошей идеей. До последнего бесконечного часа (самого бесконечного из последних) — с бессмысленными блужданиями из кухни в комнату и обратно — казалось. С попытками не смотреть на часы (проиграл-проиграл-проиграл). С непонятно откуда взявшейся, легонько-противной тошнотой — и даже не в животе, не тяжестью в желудке, не комом в горле, а в голове — между висками тошнило. До последнего казалось правильным начать с чего-то… попроще. Забавнее, полегче — ну, разрядить обстановку, что ли, потому что «Возвращение Мирона Яновича на Родину» и так нагнетало саспенса нехило — само по себе. Хуйня, Вань. Ты же видишь, блядь, как пресловутые блядские (лю-би-мы-е) пальцы принимаются теребить завязку на кофте бесконечно, беспредельно знакомым движением. Ты же видишь — буквально ви-дишь, со всеми шестерёнками и колёсами — как приступает к работе этот дьявольский механизм в чужой (тяжёлой, блядски-любимой, налысо-бритой) башке: так-так-сука-что-не-так-су-ка… Нахуй попытки в юмор, в нетривиальность — потуги, нахуй, Вань. Ваня ли отпускает поводок, поводок ли лопается с тревожным и громким хлопком — неважно. Теперь — неважно. Теперь — Ваня запинается о каменно-неподъёмную сумку между ними, плюёт на входную дверь — которая нараспашку, и на банальную пошлость жеста, на пропавший голос — который не нужен, плюёт. Ваня тащит по-прежнему легкое, тоще-выёбистое (любимое) тело к себе сосредоточенно-молча. Мирон слепо, наощупь перешагивает через сумку, забытый рюкзак шмякается об пол глухо и весело. Ваня втискивает себя в него, дышит чужим воздухом, цепляется за чужие острые лопатки, губами — за чужой подбородок, мажет, соскальзывает, блядь, надо было начинать со «скучал-люблю». Это какой-то хаос, локальный апокалипсис в темном и тесном коридоре, с отчетливо тянущимся из подъезда ароматом мочи, с ресницами пушистыми и колкими — Мирон, наконец, отмирает. Мирон высвобождает руки, Мирон молчит, но разгорается снова, светится острым и усталым еблом так ярко, как все городские ёлки вместе взятые не иллюминировали за всю Ванину жизнь. Мирон заставляет его поднять лицо — оторваться-оторвать от места между ключиц, которое в вырезе толстовки тёплое, там часто-часто — пульс и пахнет — Ми… Мирон больно пихает его локтем под рёбра, Мирон упирается влажным лбом в его лоб и говорит: — Как же я, блядь, соскучился! Мирон трётся кончиком носа об его нос и говорит: — Как же я тебя люблю, пиздец! Мирон улыбается широко и так… правильно, что ли, потому что Мирон вот не боится говорить банальных вещей. Мирон сообщает, что сдохнет прямо тут, в коридоре, если у Вани нет горячей воды. Что он хочет жрать даже сильнее, чем спать, а не спал он «с позапрошлой ночи… наверное», но сначала — горячая вода, пожалуйста, много горячей воды… Когда Мирон появляется в проеме двери — в ореоле влажной и скрипящей чистоты, лысой Афродитой, сука, Венерой Боттичеллиевской в полотенце зелёном «Донецкая Мануфактура» на поясе — Ваня пропускает неслучившийся удар сердца. Это как ждешь следующую ступеньку, а её нет, это как ждешь тощее долгое тело, ну чего там необычного — ребра, кости, соски, а получаешь —… Мирон, элегантно придерживая «Донецкую Мануфактуру», садится на знакомый до последней торчащей пружины диван и пинком раскрывает сумку. Пока он копается в вещевых недрах, Ваня сбегает на кухню (испытывая острое желание немедленно загуглить: «инфаркт до 30 миф или реальность?»). — Будешь сначала есть или?.. — кричит Ваня от сковородки («Мам, это… как ты мясо так круто делаешь — с помидорами и… Не умеет, мам! Такая вот у меня девушка при… Приезжает, да. Да, мам, Мирон возвращается») — чего, зря старался он или… Или под зелёным полотенцем… — А мы можем еба… смирять плотский голод, одновременно совмещая это с утолением голода другого рода? — незамедлительно подает голос Мирон, и у Вани от улыбки начинают болеть щёки — «плотский голод», блядь. Устроить «сад земных наслаждений, версия 2.0» (с участием тушёной в томатном соусе говядины и «Донецкой Мануфактуры») не получается, потому что, когда Ваня заходит в комнату, Мирон уже, ну, там. В саду, райских кущах, на седьмом небе. Мирон отрубился на заботливо и предусмотрительно разложенном диване. Рядом с ним валяется извлечённая из сумчатых «недр», но так и не надетая футболка, задницу едва прикрывает зелёное полотенце, а Мирон спит сном младенца. Подсвистывая фигуристым носом и обнимая Ванину подушку. Лопатки у него чуть заметно съезжаются-разъезжаются на каждом вдохе-сука-сука-вернулся-выдохе. Седьмой позвонок у него торчит по-прежнему так, что у Вани в носу и под веками чешется. На пояснице, сразу под родинкой, справа, у него синяк — небольшой, выцветающий уже («пиздец я неуклюжий, Вань — об стол уебался, представляешь? Опять…») — Ваня душит-давит внутри закипающую жалко-болючую нежность. Потому что взрослый, мужик потому что… Очевидно — не он, не сейчас, по крайней мере, но Мирон… Мирону нахрен его сопли не сдались, и «до 30-ти» инфаркт, и вообще, потому что: — Как же я, блядь, соскучился, — говорит Ваня без голоса в чужие лопатки, опускаясь — под сладкий и громкий скрежет пружин — рядом. …Потому что даже в скайпе, через ебучий Ла-Манш, через километры, границы и часовые пояса, через тяжко-секундные задержки, хуёвенький сигнал, даже так — не синяки ещё, но отчетливо свежие следы на чужой физиономии видны просто замечательно. Ваня сначала просто молчит, а потом матерится в холодную темь квартиры (отопительный сезон без отопления, добро пожаловать в осень), потому что «ты это когда, блядь, провернуть умудрился, не наши ж ебеня, с кем подраться успел, сука…» Потому что в ответ ему прилетает нарочито-небрежное «думал, в цивилизованной Европе гопарей нет и мудаков всяких, серьёзно?» Потому что Мирон морщится, но всё-таки подпирает кулаками со сбитыми костяшками щёки и просит: «Расскажи лучше чего-нибудь, Вань, как ты сам? Я соскучился…» — Как же я тебя люблю, пиздец, — Ваня вытаскивает из-под себя одеяло, накрывает их обоих; ладонью, вслепую, наощупь, ненужным прозрением, обидным озарением находит то место с синяком на чужой пояснице — не гладит. Не скользит ниже в воображении сотни тысяч раз повторённым, заученным и невозможным движением. Не делает ничего — нихуяшеньки. Ничего восхитительно-нужного, пошло-необходимого — просто греет чужое «неуклюжий, уебался, опять». Греет-греется: у собачки боли, у лошадки боли, у Вани Евстигнеева, хрен с ним, пускай — боли, а у Мирона… У Мирона сначала меняется дыхание. Вот правда, как переключателем — щёлк! — и на тебе. На тебе, Ваня, тело чужое и долгое в своих руках — Мирон начинает дышать громче. С усилием, быстро облизывая сухие, кусано-потрескавшиеся губы, сглатывая слюну — начинает дышать чаще. Это оглушает. Это заставляет укрыть собой (нахуй ненадежное одеяло — разве поможет оно, разве защитит, разве-разве-раз…) — это заставляет мимоходом (едва, чуть, краем сознания, уголком занывших предвкушением внутренностей) пожалеть о поводке. О том, что поводка больше — пока — нет. Потому что когда Мирон коленями стискивает его под рёбрами, когда Мирон запрокидывает острый и беззащитный кадык в потолок, когда Мирон — «пожалуйста, блядь, Ва-ня-Ва-ня-Вань» — не помешала бы боль. Не помешал бы на Землю возвращающий, строгий и уверенный хозяйский рывок. К ноге! Место! «Фу» — так кого-то любить, глупый Ваня, «фу». Это же просто секс — Вань, ну! Ну да — тугое, горячее, держит-не отпускает. Ну да — солёные ключицы, солёные капли на висках, толчки, диван под вами орет на разные — визгливо-радостные — голоса. Это же просто Мирон цепляется за твои плечи, кусается и не стонет — всхлипывает часто-часто, жмурится, у него слиплись ресницы, ярко-красные пятна на щеках и груди то исчезают, то появляются вновь — это же просто Мирон… … Это же простая арифметика: два года. Двадцать четыре месяца, семьсот тридцать суток, семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов. Магистратура. Языки. Свобода: «потом — свободен». Это простая физиология: у гормонов цикл секреции описывается в минутах. Это простая логика: «Только не рассказывай мне страшно красочных историй про прелести студенческого секса, — улыбается Ваня в камеру почти-искренне, — я в курсе, мой жизненный опыт позволяет…». Он не заканчивает фразу, потому что боится закончить так: «…хотя рассказывай, в лицах, в красках, в жестах — похуй, только возвращайся». Мирон не улыбается. Мирон напоминает, что они обещали не проебаться. Вместе — не проебаться-не проебать. Больше — нет, хватит, довыёбывались, довыделывались, домолчались гордо и независимо поодиночке. Мирон говорит внимательно и серьёзно: «Не буду. Рассказывать». Мирон смотрит на него из-под хитро-длинных ресниц и говорит: «Только никаких дев — „в гостях“. „Гости“ — это моё, Вань». Твоё. «Твой», — пёс урчит внутри довольно, урчит и требует сказать, что «я — твой, возвращайся только…» Мирон кидает в него «Донецкой Мануфактурой» и голосом умирающего лебедя (страшненького такого, лысого — но с длинной шеей) требует «завтра… обед… да хоть что-нибудь уже» в постель. Сковородка стоит между ними прямо на простыне (ох, видела бы мама… мамы) — Ваня стыдливо («бля, ну это ж еда, Мирон Янович, где ваши манеры, тут обеденный… диван, однако») прикрывается злополучным полотонцем. Мирон, однако, легкомысленно мотает головой и подцепляет вилкой кусок покрупнее. Он голый, оттраханный и светится уже не только счастливой мордой лица — а весь. Он весь покрыт следами (Ваня незаметно давится помидорной шкуркой) — отпечатки пальцев на бедрах, засос… два… блядь, три — на шее («моё», — радостно тявкает псина откуда-то из кишок), нехилый такой укус, зреющий над ключицей («точно — моё!»). Он весь поворачивается к Ване — перепачканными губами (отличный соус, мам — вкусный), татуировками, рёбрами, коленями, ресницами — и это… Мирон вытаскивает его на улицу ещё засветло, но сумерки окружают их быстро и мягко, и Ване очень хочется начать творить хуйню. Не такую, как обычно, — не пиздострадательную, не ту, которая в одиночку — а хочется взять Мирона за руку, например. Это хуёвый пример, Ваня знает и сам. Просто… Просто Мирон всё-таки надевает футболку после парочки неудачных попыток. Просто он спихивает Ваню с дивана и долго, заливисто ржет над тем, что не может «сука, колени разъезжаются, ты чё натворил, дорвался, называется… пиздец!». Ваня успевает испугаться, но Мирон уже засовывается в джинсы — корча выразительное страдание бровями и ямочками на щеках. Просто Мирон сейчас «по родимым местам… боевой славы» тащит его за собой — не за руку, конечно. Поводок вернулся, что ли, только другой конец теперь — в татуированных и худых пальцах зажат, сильно, крепко зажат ли? Ване бы узнать, да Сергей Анатольевич курит у служебного входа в поликлинику (всё правильно: чётные — с утра, нечётные — с обеда). Мирон разговаривает с ним недолго. Передает пакет, недвусмысленно позвякивающий: «От отца… Охота? Не… какое там! Сложно на острове с охотой». Ваня стоит шагах в десяти, и у него фантомным не-прикосновением зудит ладонь. — Не спаивай сильно язвенника мне, Фёдоров, — Сергей Анатольевич машет в Ванину сторону свободной рукой, смотрит чересчур понимающе — устало — и заходит внутрь. Больница — от слова «боль», а поликлиника — от «много народу перед кабинетом — сами не рассосутся». Ваня занимает тоскующую руку пивом. Стекло бутылки успокаивающе-холодное, Мирон сидит на качелях, неудобно подогнув колени, и смотрит на тёмные окна обычной девятиэтажки — куда-то на верхние только, почему-то, этажи. Ваня прислоняется задницей к перилам горки — воспоминаний власть именно на этой детской площадке и над ним — сильна тоже. — Дима в Германию уехал, к тётке сколько-там-юродной, — Мирон делает глоток из своей бутылки, — учится, наверное, ещё — на врача везде долго… Мирон и Ваня молчат ещё полбутылки каждый — Мирон методично ищет, находит и снова теряет глазами: «третье с краю, восьмой этаж, один раз показываю, ляль». Ваня разглядывает хмуро-сосредоточенную складку у него на переносице, крепче сжимает пальцы на скользком стекле и слышит через молчание: — У нас с Димой хорошее было, — Мирон спрыгивает с качелей, подходит ближе, — мы вдвоём против целого, блядь, мира. Мирон забирает у него опустевшую незаметно бутылку. Мирон прячет бутылки в пакет («хорошая привычка — не сри, где живёшь… жил»). Мирон вдруг переплетается пальцами — своими, непонятно-тёплыми, забитыми и уверенно-нужными — с Ваниными. Мирон держит его за руку и говорит: — Было… да и хрен с ним, Вань. Пошли домой, а? Дома Ваня не разговаривает — горло то и дело пережимает сухим и сильным спазмом. Вместо всех разговоров Ваня прямо из-под душа — наплевав на «Донецкую Мануфактуру», мокрым и безжалостно, беззащитно голым приходит на диван — Мирону под бок. Мирон копается в ноутбуке, задумчиво кусая ноготь на большом пальце, но когда ему в живот слепо тычется чужой холодный нос — и губы, и всё опрокинутое, уставшее, дождавшееся, единственное, любимое лицо — Мирон понимает без слов. Мирон спрашивает только один раз — в начале: — Можно, Вань? — «Можно?», а рука уже между лопаток — уверенной тяжестью, а Ваня глубже вдавливается лбом в локтевую ямку — до колких и приставучих мурашек на кончиках пальцев, а… «Можно» — Ваня отвечает без слов (слова) тоже. Он сильнее прогибается в спине, мелко-мелко, чуть заметно дрожит бедрами, выдыхает длинно и шумно. Это не больно (может быть потому что боль — другая, ни на что не похожая, несравнимая, нужная, Ми-рон, Ми…). Это не страшно (может быть потому что его держат, его гладят по тяжело, как у загнанной лошади, ходящим ребрам, его… тише, тише, Ми-рон, рядом, Ми…). Это охуенно (без всяких «может быть» — потому что Мирон. Мирон ждёт. Мирон двигается нерезко, но с каждым его движением там, внутри, у Вани перехватывает дыхание, сердцебиение, высшую мозговую деятельность и что-то там ещё. Мирон наклоняется ниже, Мирон прикусывает кожу у него на загривке, Мирон выдыхает ему на ухо какую-то неразборчивую, заезженную, грязную, необходимую, сладкую муть — про «хороший», про «красивый». Про «мой»). Это заканчивается слишком, чересчур быстро (Мирон сжимает его член пальцами — «забитыми», худыми, с заусенцами и чернильными следами — сжимает слишком сильно, почти насухую ведет от головки к яйцам: и этого достаточно. Ваню выкручивает в белой, болезненной вспышке удовольствия — он на мгновение слепнет, глохнет, теряет осязание и разум, пиздец, Мирон, Ми-рон, Ми…). Такое чувство, что полностью это не заканчивается никогда. Ни когда Мирон выходит из него со смешным хлюпающим звуком, ни когда приносит зелёное полотенце («оно у тебя одно, Иван Александрович Евстигнеев, стыдно должно быть, а ведь взрослый человек…»), ни когда он лежит рядом. Мирон лежит на краю тяжко скрипящего дивана, ест апельсины («купил… ждал меня, да?») и вытирает липкие пальцы о «Донецкую Мануфактуру». Иногда он промахивается и мажет ими по Ваниному татуированно-впалому животу, но… Никто, по всей видимости, не против. Ни Ваня, ни даже трёхголовый Цербер-пё… щенок усталый и довольный, который спит и которому снятся одни-единственные на свете пальцы, сжимающие поводок правильно и надёжно.

***

Вместо эпилога — Я туда не пойду, нахуй! — угрожающе-несчастно сдвинуты брови, с ресниц срываются молнии, худые пальцы трещат громковато даже для такого… важного случая. Ваня примирительно поднимает ладони. Ваня не пытается поймать тоще-мечущееся в служебном коридоре книжного магазина («…это самый большой книжный магазин в России, Евстигнеев. Самый! Да прекрати ржать, заебал…») любимое тело. Ваня спрашивает мягко и максимально… ровным тоном: — С каких это, прошу прощения, хуёв, ты не пойдешь на встречу с почитателями своего таланта, а, Мирон Янович? На ту самую встречу, которая началась… пять минут назад, которой за последние полгода ты вынес мозг мне, своему агенту, кстати — может позвать её сюда? — а ещё нашим скаляриям с трёхсекундной, заметь, памятью, мм? Мирон машет головой в сторону двери: — Ты, блядь, только посмотри, кто там… — Ничего неожиданного не наблюдаю, — Ваня честно припадает глазом к щелке, — полный зал читателей, жаждущих скорейшего явления кумира. И твоё красивое ебало повсюду, и книжные полки — всё как в иноземном кино. Всё как ты хотел, Мирош — что не так? Мирон останавливается и смотрит на него как на слабоумного. Потом вздыхает и трагичным шепотом выдает: — А то, блядь, что там Славик, мать его, Карелин сидит в первом ряду и громко пиздит хуйню какую-то — я отсюда слышу. — Славик? Какой Сла… — Ваня вспоминает: не мгновенно, но достаточно быстро. Ваня аккуратно цепляет Мирона за локоть и подтаскивает к себе. — Вам по тридцать скоро, ребят. Серьёзно, ты ссышь бывшего одноклассника? «Автор „Империи“ — самого продаваемого российского…» как там дальше, забыл… Не важно — вот ты, самыя и самыя, крестный отец Новой Прозы На Русском — и какой-то Славик Карелин? — Это долгая история, — мрачно отвечает Мирон и выкручивается из Ваниных рук. Снова передислоцируется к двери, смотрит в зал несколько тягучих мгновений, а потом радостно выпрямляется. — Сука, да с ним Замай! Не заметил сразу… Всё, это другое дело, Вань, откровенного пиздеца не будет, а уж со всем остальным я справлюсь. Мирон распрямляется окончательно, у него предвкушающе-знакомо загораются зрачки (слегка маниакальным, темным огоньком). Он прикусывает нижнюю губу, поправляет воротник рубашки, не оглядываясь и не сомневаясь больше толкает дверь — и Ваню мягко стукает в грудь звуковая волна: — Ок-си-ми-рон! «Это же книжный магазин, а не стадион, Мирош!» — «Это же книжный магазин, а не кладбище! Пусть люди… выражают эмоции во весь голос, а иначе — зачем…» — Ок-си! Ок-си! Ваня сползает по стенке, поудобнее скрещивает ноги, закрывает глаза и… — Эй, Аксюморон! Пока мне нравится, что ты пишешь — сам не ожидал, скажи Андрюх, да? Но я буду следить, понял, О… — Ок-си-ми-рон!
369 Нравится 79 Отзывы 53 В сборник
Отзывы (27)