ID работы: 6230501

Долго светло

Слэш
NC-17
В процессе
109
Горячая работа! 42
автор
Lea Kamd бета
Размер:
планируется Макси, написано 114 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
109 Нравится 42 Отзывы 33 В сборник Скачать

2.2

Настройки текста

Auparavant

      Oui, M. Chatsky, c'est affreux, affreux! Ma main tremble quand j’écris ceci! Elle est morte dans une société décente… — теперь он читал до конца. Возвращался в начало и замедлял взгляд, чтобы ничего не упустить. Изысканная жестокость: слова остались в сознании вмятинами. Аffreux. Morte. Какое острое чутье: про себя называть ее мертвой… Строки плывут: personne ne l'a protégée honneur — сливаются друг с другом.       Если существует честь, ее могут оскорбить. Оскорбление смывается только —       Кровью. Черный Петербургский день протекал через штору кровью. Золотые кольца горели красным: Дмитрий протянул Чацкому портсигар.       Вам придется быть моему брату секундантом. — Небрежность была в том, как он держал запястье и как улыбался едва-едва, совсем мечтательно, и как лежала на нем эфемерная ночная сорочка.       Небрежность заставила опуститься обратно в кресло, расслабляя струны, что натянулись во всем теле. Ведь все в Дмитрии сулило безделицу:       Невинные ухаживания, а наш князь уж требует сатисфакции… — Возвращало в сонную негу. И если бы не чересчур медленный, как расхлябанная телега, выговор — манера смаковать, растягивать гласные…       Можно было снова представить, что говорил Никон, пускай и слишком едко для себя. Что это его щиколотка как бы невзначай касалась голени — словно задаток, но зачем, если все уже было и не раз. Можно было представить, что это Никон ломал сигару перед Чацким — такой открытый — пускай не в самом возвышенном смысле. Как и в прошлый раз, от этого потом случилось бы жуткое похмелье, но — кто виноват, что они с Дмитрием… Близнецов точно изобрел сатана и никак не бог.       Но согрешил ты, Чацкий, ты поддался на искушение. Правда, вряд ли теперь это важно. Прошлого не вернешь.       Этот день не вернешь.       Неужели и он поддался дуэльной лихорадке? Когда же был вызов? — Чацкий перевесился через мягкие подлокотники.       О, этим утром. И у нас с вами еще есть время до вечера… Наборы давно найдены, примирения не будет, так что не торопитесь. — Дмитрий лениво склонился к нему и дал прикурить.       Огонь, алый закат, тени, неправильное выражение правильного лица — чем-то неуловимым не такое, как надо, зато… Чацкий вытянул ногу и положил ее Дмитрию на колено.       Этот день. Даже начался — affreux — неправильно, ведь Чацкий клялся себе, что больше не станет… Он никогда не жалеет о любви — так это была не любовь. Лишь то, от чего становится липко — и долго вытираешь руки, моешь их, из отчаяния опускаешь в снег, обжигаешься — а это нечто остается на коже. Грех. На сей раз все-таки грех.       Всегда будет с ним.       Понимаю, его круг слишком боится Государя, чтобы участвовать… Но почему я, а не вы? Настолько не одобряете его мезальянс?       Грязь.       Дмитрий запустил ладонь в свои невероятно прямые, как платиновые нити, волосы:       Отнюдь! Я поклонник его скандальной женушки.       Этот день. Этот декабрь — тьма и огни далекого Петербурга внизу, вонь крови, а спустя неделю перекладные… Москва. Худший декабрь, не считая двенадцатого года.       Пожалуй, весьма страстный. Потому mon cher frère меня и вызвал.       Если мужчина оскорбит женщину с хорошей репутацией, нужен защитник. И он найдется: жених, брат, отец. Друг. Просто знакомый, чья совесть не позволит пройти мимо.       Униженный Чацкий поспешил уехать, ничего не зная, а Фамусов… бог знает, что решил. Возомнил себя немощным, не привык к дуэлям со времен Государыни Екатерины — которая сама по слухам не избегала схваток — испугался пули. Знал, что Молчалин не держал оружия в руках, или принял за худшее унижение саму мысль о драке — со вчерашним разночинцем… Испугался суда, что тоже нужно принять во внимание. Все-таки теперь за поединками следят гораздо строже, чем до —       Ist das nicht lustig… Es tut mir leid, вам ведь милее русский… Так вот, обычно несчастные поклонницы и, простите мою прямоту — поклонники господина Недотроги стекаются в мои объятия, а тут…       Чацкий так и не узнал, какая доля вины в этой катастрофе у самой Марии Львовны. Дмитрий — мастер приукрашивать. Замужним труднее себя компрометировать, но грань классического флирта все еще неоправданно тонка.       Барышням… Барышня же всегда на апрельском льду — именно поэтому Чацкий не позволяет себе вольностей с ними. Наказание одно.       Вы, должно быть, в сомнениях: как она могла променять его на меня? Но, согласитесь, вы и сами променяли его дружбу на заговоры и… — Он сорвался на особо низкий смешок. — Печально, что финал назревает трагический.       Наказание за беспечность и злонамеренность одно — суд божий… Или слепой Фортуны — для маловерных.       Он ударил меня при свидетелях… Теперь нельзя стрелять в воздух, а ведь я собирался.       Вердикт простой: жизнь или смерть.       Пути назад не было. Ни для Никона, ни для Дмитрия.       Кто не готов ввериться судьбе — лишь трус и не заслуживает чести, ему не подадут руки и не пригласят в дом. С дуэлью встречаются многие. Чацкий и сам стрелялся в полку, пускай с тридцати шагов. Оскорбленный не хотел убить, однако целился в Чацкого все равно: иначе происшествие сочли бы фарсом. Так что не первый раз, возможно, и не последний…       — Вы это над чем сидите? Не вздумали мое править? — Хрипло, будто первые слова после сна.       Пальцы ломают письмо Репетилова, едва не сминая. Кинуть в верхний ящик, оцарапать замок ключом — и все-таки его провернуть. Щелчок оглушает, как выстрел.       Хватит в Молчалине дипломатии, чтобы не заметить этого хотя бы вслух?       — Доброе утро, Алексей Степаныч. — Кивнуть, прячась за отросшей челкой — и ожидать.       Изнывая сказать: вы были правы, вы не солгали о ней — чувство, будто стоишь над обрывом и в одно мгновение вдруг хочешь прыгнуть. Вот только Чацкий никогда не хотел столкнуть другого вместе с собой.       Больных не следует тревожить зря — это ничего не изменит.       — Доброе!       Ха, а ведь он намеренно упускает имя и отчество. Уголок губ скользит вверх: чем бы дитя не тешилось, лишь бы не…       — Смотрите мне, сударь, я не стану второй раз это все переписывать. — Ворчит не всерьез: слишком точно подражает интонациям Фамусова. — Я вам говорил, что ему надо полежать, да вы ж никогда не слушаете…       Чацкий не ждал, что он вовсе дотянет перевод до конца хотя бы единожды. Что ему позволит здоровье и что он… Как бы это сказать. Не выдержит, а захочет. Раньше казалось, Молчалин прохладно относится к любым обязанностям — хотя и славится исполнительностью. Такие люди сделают, что положено, однако не встанут на второе поприще без особой нужды. Но оказалось — такое усердие всем бы чиновникам, и…       Да, а еще чахотку.       Надо было его остановить. Еще седьмого — поблагодарить за совет и остановить. У него фиолетовые мазки под нижними веками, как кистью, от усталости… Были уже третьего дня.       Нет, Чацкий. Лицемерие — размышлять об этом задним числом. Дело сделано.       Осталось проглотить досаду на себя и праздновать: сегодня ехать к своим с готовым переводом. Да, сырым, да, вымученным. Но это книга. Целая книга за неделю — пускай теперь руки мелко дрожат даже если курить пореже и поменьше.       Впрочем, и Алексею перенапряжение будто бы на пользу: глаза горят — если бы не знал его ближе, сказал бы — по-байроновски. Неудивительно, что Софья Павловна когда-то обманулась…       — А если я очень попрошу? — Второй уголок рта дергается, превращаясь в улыбку. — Ассистировать второй раз?       Стул Чацкого скрипит под ладонью Алексея: тот склоняется к нижнему ящику.       — Только взамен на услугу… — Выдох натянутый от усилия.       Мысленно встряхнуть себя еще раз, словно боясь забыть: нет, оставь свое лукавство — «на пользу»! Как ты позволил ему сидеть тут с тобой безвылазно — как позволил обвязывать пальцы лоскутами, чтобы не было мозоли от пера — и не спать ночами? Из хорошего лишь то, что он стал есть вместе с тобой — и странно много для…       Дернуться, чтобы помочь, но остановиться на половине движения — сейчас только путаться под ногами. Откинуться на спинку:       — Какую же? — И наткнуться на твердые костяшки.       Молчалин сгорбился, будто тяжело держаться — шуршит коробка, перекатываются в ней наперсток, катушка и шило, нетронутые с октября или сентября. Над низким воротом рубашки — он не одевается торжественнее ее, панталон и халата — проступает первая косточка хребта, да так сильно, будто вот-вот пробьет кожу. Да, обедает он с завидным аппетитом, жаль, не в коня корм… Жаль, что никак, собственно, не помочь сверх того, что уже делаешь. Бессилие. Всегда и со всеми — бессилие.       — А вы разрешите играть на деньги. — Одной рукой ловит все инструменты, еще и зажимает дощечку меж длинных пальцев, будто хвалится ловкостью. — Я тогда вам все в этой комнате перепишу.       Наполеоновские планы для человека, который…       — Хотите нажиться на моей экономке? — Подняться, отталкиваясь от стола, и сразу повернуться к полкам.       Не встретиться с ним взглядом.       — Карты — не карты, если на кону ничего не стоит… — Стучат ножки стула, а затем мучительно слышно, как Алексей переставляет бювар и перекладывает бумаги. У него свое видение интерьера, за которое он готов биться, сколько угодно.       Терпеливо переждать его возню, не двигаясь от усталости — зрение теряет четкость, и приходится сморгнуть, чтобы снова видеть. Продолжить:       — Но что вы сами будете ставить? — Вполоборота.       — Уж я придумаю что-нибудь. — Поднимает иглу к огню. Уводит назад, вновь приближает. Нить оранжевая на просвет, как и пальцы — плоть на них лишь намеком…       — Записывайте на меня, Алексей Степаныч. — Тот мажет мимо ушка и опускает иглу. — Только не проиграйте имение, ради бога.       Вскидывает руки — и на сей раз незамедлительно попадает. Плавные движения превращаются в рывки: иглой о стол, хватает перевод, смещая его стопку.       — Вы так легко позволите? Я думал, запрет суровый. — Принимается обстукивать, чтобы страница легла к странице — жутко суставчатые пальцы — бьет бумагу со злостью, которой нет в словах. Ни намека: его тон — не патока, но и не холод, даже не безразличная мягкость, которую ждешь от него из привычки старых лет. Только небрежная веселость.       Прислониться к шкафу, вдавливая книги внутрь:       — Я разрешаю только вам… — Выпрямиться, слабо чертыхаясь. — И только с Лукрецией. — Вытаскивать их за ветхие корешки обратно — бережно, чтобы не порвать. Вергилий и Софокл, Руссо и Вольтер — контраст на контрасте…       Чувствовать спиной его взгляд — мимолетное прикосновение.       Снять драгоценную тетрадь, которую заполучил лишь чудом — переписанные отрывки Пушкина. Новый поэт, а уже нарасхват… Царско-сельский — нечему удивляться. Их там будто бы учат в основном стихосложению: хотя бы пронзительный, искренний Дельвиг… Лучше переложить на верхнюю полку. Или показать Молчалину… Нет, вряд ли его когда-то интересовала поэзия. Дань моде. Не более того.       Оглянуться через плечо — тот давит шило в доску через слои бумаги, напрягаются жилы и суставы, такие близкие под кожей, будто она тоже бумажная.       — Может, лучше я? Это требует физического…       — Не стоит.       Прикусить язык. Как плохо подобрал слова. Ринуться дальше через неловкость, еще туже затягивая ее узел:       — Вы бы накинули архалук, Алексей Степаныч. — Задержаться ладонью на Монтескье. — Тут не так жарко, как вам кажется.       Он дергает плечами — невозможно угловатые под мятым хлопком. Плечи, пальцы, запястья квадратные, как кости, некогда миловидное лицо приобрело резкость, будто скульптор перестарался, когда его высекал…       Тяжело больных нельзя вызывать на поединок: негласный закон.       Братьев тоже.       Все это дело чести. Благородное дело, как свое собственное: проливать кровь во имя лучшего будущего — не обязательно для себя самого. Отчего тогда жарко щекам? Куда-то в нос и голову жарко, как от тех ужасных фантазий о насилии. На языке вертится услышанное в закрытых салонах: хаос русской дуэли, ее жестокость — тут же высмеянное: ну а французская дуэль! трусость да лицедейство!       Пройтись кровавым следом по людям: оставить за собой чью-то вдову, сирот, отнять обидчика у его сестер и братьев, матери и отца, друзей… Зато восстановить репутацию.       Чем дуэль отличается от приклада? Лишь тем, что божьим и людским законом — «не убий» и припиской «в мирное время» — договорился пренебрегать свет. А еще тем, что рискуешь наравне, даже — даже если противник почти не умеет стрелять. Фехтование — наука точная. Оттого, должно быть, этот способ не прижился в России, как и американский: в лесу, одни вдвоем, охота человека на человека…       Все-таки слепой фатум честнее.       — Так и быть, — врывается в мысли, — оденусь, — и бегут следом колючие мурашки, шепотом-шипением прошлого:       Ударить его на людях, чтобы сделать примирение невозможным, и этим признать его равным; стреляться с одной пулей на двоих, стреляться через платок, стреляться через плечо, что угодно, лишь бы видеть в его мертвых глазах истинный страх, истинное раскаяние, а в ее глазах, если выживешь…       Теперь истлевшее. Двенадцать месяцев — все-таки невозможно огромный срок.       — А то вы чего доброго Катерину на меня натравите…       В голосе странное падение тона. Будто зависть:       — Удивляюсь, как ваша радетельная нянюшка, — последнее слово замялось: он откусывает нитку, — нас с вами еще не разогнала за ночные бдения…       Слава богу, Чацкий встретил его только спустя год.       А в ее глазах, если выживешь, видеть что? Если она — лучше тебя, сильнее в сто крат — отпустила его невредимым после такой жестокой, подлой измены? Если не боялась позора, — Аffreux!который для женщины страшнее смерти, — Morte! — и все равно пощадила того, кому вверила свою честь? В этом она сильнее и самого Никона, который…       Который, к сожалению, умел превращаться из безразличного, нежного архангела — в яростно живого мужчину.       Страшно узнать, в кого может превратиться такой упрямый и пылкий человек, как она.

Après

      Он не думает ни о чем.              Они летят над белым — по середине улицы. Цапля отталкивается — миг полета, миг восторга, и время сворачивается, чтобы вновь расстелиться перед ними, принять удар грудью. Чацкий выдыхает, когда она бьет в землю копытами и перебирает ими, разбивая коросту дороги. Брызжет снег, а в волосах плещется, хрустит ледяной ветер: цилиндр остался на трюмо, куда Николай поставил его с вечера.       Пульс бьется, один на двоих, наклониться к крупу, будто срастаясь в цельное существо, и рассыпаются редкие люди по обочинам, завидев издалека. Распахнутая шуба на плечах — змеиной шкурой, которую пора сбросить, и полы треплются, мешая скакать вперед, прямо в белый диск солнца, в облака и надежду.       Сторонние мысли — на потом.       Город разворачивается, как игрушечный. Поднимается чугунными заборами, новостроем пожара и мачтами вековых тополей. Больше не чистая страница: наполняется кляксами горожан, вереницами обозов, чертится быстрыми дрожками и одинокими санями.       Вернуться к рыси. Цапля решает, что он зовет перейти на шаг, но — коснуться пятками ее боков, причмокнуть — и она понимает, самая умная, самая прекрасная кобыла, что у него была. Они стучат подковами через звон колоколов, через ослепительный блеск сугробов и окон, и Чацкий легко привстает в седле, как будто никогда не умел ходить — всегда был верхом. Одна лишь сумка нелепым образом хлопает то в бедро, то в спину, и еле держишься, чтобы не понестись снова в галоп — и еле осаживаешь быстроногую Цаплю.       Нет ничего, кроме здесь и сейчас. Ни вчера, ни завтра. Ни рассвета, ни полудня.       Важно лишь, что закончилась неделя, крайняя для первой главы.       С самой бури Чацкий не передал своим ни записки, ни строчки по делу. Зря, но… Он собирался сразу предоставить результат, минуя обещания. В конце концов, какой он дворянин, если не держит слова?       А слов прозвучало достаточно.       Стянутость в теле напоминает, что на нем парадный костюм, что лучший платок впитывает горячий пот, что красиво уложены волосы — скорее всего, только были. Цапля всхрапывает, подпрыгивая передом, словно собралась встать на дыбы: их накрыла тень, и снег у кирпичной стены мрачно-синь.       Развернуться, вынимая ногу из стремени — скрипит под одним сапогом, затем под вторым непривычно твердая, утоптанная земля. Хрустит у Цапли: она переступает, будто ей не терпится снова бежать — или ее настигло дурное предчувствие.       Перекинуть поводья:       — Тише, родная… — Провести по взмыленной шее, мимолетно потрепать жесткую гриву.       Круглый от теплой одежды конюх толкает ворота, и Цапля шагает, высоко поднимая колени, словно когда-то на учениях. Она права — чем не смотрины?       — Дай лучшее, что у вас есть. — Чацкий ссыпает монеты в застенчивую ладонь, не считая. Цаплю распрягать, отшагивать, чистить, потом носить воду и овес, сушить вальтрап. Придется послать за ней…       Взять черно-белую морду — и прижаться к ней щекой, привставая на цыпочки — пытаясь не влезть в слюну, что пенится на удилах. Поцеловать звездочку у нее на лбу, чувствуя подбородком мягкий короткий мех:       — Отдыхай.       Шарнирно идти. В пронзительном одиночестве, словно оставляешь позади целую половину себя.       Из конюшни, где уютный и одновременно тяжелый запах — так пахнут только кони. Через двор, под тенью голых веток, по разбитому льду. По вычищенным ступеням, что вспыхивают на свету стеклянной крошкой — звездами.       Перевод стучит, путается в бедрах, подтягивать на ходу лямку. Надо было взять секретер, но с ним тяжелее любой аллюр, с ним… С ним чувствуешь себя настоящим надворным советником — с бестолковым поручением на бессмысленной службе. Это обман чувств, но слишком плотный, осязаемый, чтобы его не замечать.       Этот призрак поднялся во весь рост, когда Молчалин принялся листать оригинал «Поучений» в первое утро. Дай хоть пойму, что тут к чему.       Поначалу он мелкими глотками пил чай, будто за утренней газетой. Но вскоре его лукавый взгляд заострился, словно игра превратилась в охоту, и глаза быстро-быстро заметались от одного абзаца к другому. Теперь он следил за предложениями костяшкой, не касаясь бумаги, и бережно переворачивал страницы. Над главами нравственного закона и высочайшей добродетели он улыбался — хищно и ласково, как меценат перед крепостными артистами.       А Чацкий невыносимо стыдился. Не того, что пользовался ближним в минуту слабости. Не того, что делил свое личное испытание пополам — и показывал чужому свое. В конце концов, там нет ничего предосудительнее Библии. По крайней мере, открытым текстом.       Нет. Стыдился, потому что не понимал, как эта книга поможет будущему миру. Косноязычная по мнению Чацкого и к тому же древняя, как естественный закон Златоуста, по мнению Алексея.       В ней столько же новаторства, сколько в бюрократии департамента, откуда приносил документы Молчалин, а до него — старый секретарь Фамусова. Одно и то же, одно и то же — щелкают о мрамор каблуки. Год из года меняется только форма, но никогда не суть. Павел Афанасьевич когда-то мечтал, чтобы Чацкий — почти сынок — принял должность по наследству…       Предчувствие редко лжет, но он часто не может истолковать его правильно. Вот и теперь. Странная неловкость. Трусость — пытаться спрятать ее от себя. Она есть, значит, есть и причина. Но что природное чутье старается ему сказать? Что не так? Может ли статься, что… он не на своем месте?       Где же тогда ему быть!       Чацкий, сбросив шубу чужому слуге — непривычно легкий, замедляет шаг. Привычно злой — оглядывает светлую залу, казенную роскошь.       Где его место, если не у своих? Неидеальное, однако лучшее из того, что ему доступно сейчас.              Вот когда-то…       Они были друзьями с министром внутренних дел, князем Зоренко. Просто Никоном.       Долго говорили светлыми ночами и спорили темными днями, и там были другие министры, и реформы, и люди, что говорят не потому, что пугает тишина, а оттого, что каждое слово навес золота. Были и вздорные — Краковский, и Оболенец, и те, чьи имена легко забыть, и была сама — тогда еще только невеста Никона и уже одновременно чья-то вдова, будто пророчество, и был его брат — Дмитрий…       Остальные лица медленно размываются, но словно наяву: белые пальцы в золотых кольцах открывали портсигар…       Чацкий взбегает по ступеням, и эта картина тянется за ним, словно на привязи. Но это важно в последнюю очередь. Это случилось к концу, к зиме, когда все уже давно пошло прахом и Чацкий искал утешения — ха-ха, affreux…       До этого…       Маленькое солнце выкатывалось над горизонтом — и заваливалось обратно в лед, а он курил в собраниях, болтал без умолку, соприкасался руками, наступал кому-то на носы туфель — и Никон вел его как младшего брата, в полутемные комнаты с карточными столами… И звучало: прогресс, благоденствие, просвещение, свобода, уважение, процветание — много таких острых слов, много несточенных граней: война, нищета, крепостное право, темнота народа… И Чацкий думал: я на своем месте, я смогу, я сделаю что-то, ради чего стоило жить.       Это все еще лучший подарок тем, что будут после. Есть цель, пускай Чацкий вынужден работать с другими людьми — не с теми, кого так желал видеть рядом.       Ожидал видеть рядом.       Это было как во время прыжка: миг блаженства, но все распалось и обнажило гнилую внутренность — он выпал из седла… Император спокойной и твердой рукой написал: нет.       Тогда Никон замкнулся тоже. На все смелые вопросы — и на все невысказанные — повторил вслед за Его Величеством.       Нет.       Самое простое и жестокое слово в мире, и Чацкий почти готов услышать его снова. Рассыпая тающий снег по шахматному полу — забыл обить сапоги — ощущая спиной внимательные взгляды… Он знает, что будет слышать это слово из года в год — в том или ином виде.       Но не готов принять его смысл.       Маршируя мимо колонн, под нависшими барельефами, под внимательными взглядами французских репродукций. Грудь разрывается — не надо было вовсе надевать корсет — идти еще прямее. Предчувствия подождут.       Мало происшествий важнее этой минуты. Какой бы вздорной ни была эта книга, он — верно — он обещал. Все сознание сходится в одной точке, превращается в стрелу — как и должно быть, как и было, когда он гнал сюда Цаплю.       И тут в Чацкого врезаются со всего маху.       — Сашка! Ты, что ли? — И все летит под откос.       В плече — фейерверк: там кровоподтек не успел пройти.       — Привет.       А Сведуев уже хватает за голову и хорошенько целует. От него тянет дорогим табаком и нежным ландышем, но хочется утереться, как после дальнего родственника. Красивые глаза сияют бирюзой, а ладони так и остаются у лица Чацкого — пальцы растопырены, и взгляд скользит вниз, затем снова вверх. Точно оглядывает, насколько вырос.       — Да еще тут! Ну а где тебя было искать!       Чацкий не оглядывается, хотя безотчетно напрягается спина:       — Ради бога, не кричи. — Слишком холодно, и он морщится от себя же. Хорошо, Сведуева так легко не пронять.       Ну или плохо.       — А что такого? Не стесняйся! Чего литераторства стесняться? — Подмигивает, хлопая по свободному плечу. Тому же.       Он совершенно не изменился. Снял кавалерийский мундир, переменил прическу. Но осанка, и непреходящий загар, который его почти не портит, и румянец, и светлые усы, за которые его так любят женщины — все на месте. Веселый тенор, игривый прищур. Иначе не могло и быть.       И Чацкий сдается — берет его за предплечье в ответ.       — Приятно видеть, Миша, что у нас одни увлечения. — Крепко сжимает и отстраняется: Сведуев вечно подходит слишком близко. — Ну что ты теперь? Не женился еще?       — Дуреешь! — Тот скалит зубы, дергая подбородком снизу вверх.       Его короткие волосы потемнели — видимо, от недавнего снега — однако распущенный платок болтается на длинной шее, как будто ему было нестерпимо жарко, даже пуговицы жилета расстегнуты. И одну из них Сведуев принимается крутить, словно в задумчивости:       — К чему такой вопрос?       — Ну Платон-то наш женился.       — Да-а, видал и Платона, и мигеру его! Бедолага. — Трет переносицу, не отводя блестящего взгляда, но улыбка неуловимо меняется, становится сдержанной:       — Да и о тебе тут всякое ходило…       Скривиться:       — Потом расскажешь.       Не сейчас. Потом. Все потом.       — И то верно, копейка рубль бережет, минутка — час… — Откидывает со лба слипшиеся иглами пряди. Наверное, были модно завиты щипцами — даже в такую рань. — К их превосходительству, да? Ну я только оттуда. Пойдем-ка вместе!       Чацкий, конечно, должен ему отказать: вряд ли это разумно. Им со Сведуевым вообще не следует знать друг о друге, а тем более являться вместе под око издателя. Он не власть в полном смысле этого слова, но вышестоящий, на ступеньку ближе к действительным подвижникам. По-хорошему, Чацкому причитается лезть из кожи, чтобы ему понравиться. И выведать у него, какую роль играют глупые и скверные «Поучения» во всей постановке…       — Пойдем. — Но Чацкий не умеет и не желает. Будь, что будет.       Это и правда лучшее. Пусть и не со всем он согласен, пока не в том положении, чтобы возражать в мелочах.       Пока что.       Они стучат сапогами о зеркальный пол — занося ногу над отражениями, встречая их твердые подошвы своими. Сведуев жестикулирует: они, говорит, не в духе, но ты не боись, даже не думай бояться. Они как животное, чуют, когда кто-то робкий. Чацкий фыркает.       Но тут Михаил прав.       — Ты куда после этого? — Выбегает тот вперед и пятится, чтобы посмотреть в глаза.       Чацкий настолько запретил себе думать об этом, что не сразу находится с ответом. Миша успевает по-птичьи склонить голову и состроить гримаску — улыбка-клубок из подозрения и довольства. Но ответ ему едва ли придется по вкусу:       — На почту. — Чересчур обыденный.       Так и есть, Сведуев хохочет — и разворачивается, чтобы снова идти в ногу.       — То-то я гляжу, у тебя и сумка, что у почтаря!       Чацкий, забывшись, толкает его больным плечом:       — Отстань!       Тот не обижается — будто они и правда где-то за городом в увале, и нет ни одной причины, почему так делать нельзя:       — Это во Франции теперь так ходят?       — В Англии, — соврать. Миша все равно не купится. — Удобное придумывают англичане. Забыл?       И верно, он зубоскалит:       — Потому и спрашиваю, не от французов ли! — Но совсем по-другому, вкрадчиво:       — А кому письмо?              Чацкий давит злую усмешку. И…       Останавливается, как ударившись в стену. Сведуев вырывается вперед на пару шагов, но тут же спохватывается, оборачивается, во всей фигуре — вопрос. Глядя ему ровно в глаза, не моргая, Чацкий говорит быстрее, чем складывается мысль:       — Я не помню, как положил письмо.       Снимает сумку, сминая и перебрасывая ею волосы на другую сторону, толкает Сведуеву — тот послушно берет ее и удерживает одной рукой навесу. Открыто забавляясь:       — Неужто такое ва-жное? — Пока Чацкий торопливо раскрывает ее пальцами, нетвердыми от мороза — даже через перчатки.       — Да. — Выдернуть рукопись, сунуть ее опять Михаилу — тот ловко прижимает ее подмышкой.       — Важнее де-ла? — Голос ехидно ползет вверх.       Чацкий вскидывается, чтобы взглянуть в упор — будто скрестить с ним шпаги. Выуживает аккуратный конверт:       — Нашел. — Устало им машет.       Письмо скользит обратно во внутренний карман, где оно не помнется.       Щелкает застежка на сумке, и Чацкий чинно забирает ее обратно, перекидывает лямку — на этот раз уже придавливая ею волосы. Дергается, чтобы освободить. Сведуев качает головой, в уголках глаз — морщинки, несмотря на молодость.       — Дай хоть погляжу, что у вас там. — Выуживает подшитое элегантным движением.       Сейчас он удивится аккуратному почерку — название выведено особенно каллиграфично — и Чацкий закусывает губы — смесь азарта и смущения. Он ведь спросит, обязательно спросит. Но Сведуев хмурится. Пробегает по строчкам названия несколько раз, а затем вдруг принимается зачитывать вслух:       — Пе-тер-бург-ский…– По слогам. — Тис, что ли?       Жар ползет до кончиков ушей. Чацкий самым недостойным образом выдирает труд у него из рук и вглядывается сам:       — Лес… Повесть…       Прижимает листы ко лбу — со стоном.       — Не то.       — О-хо-хо! — Сведуев отклоняется назад, почти довольный. — Ну и слава Богу, что сейчас увидел, а не у них в кабинете!       — Да какая разница!       Хочется швырнуть черновик — хлопнуть им о стол или подоконник, но Чацкий лишь сжимает его корешок до белых костяшек, до скрипа в суставах.       — Все равно ехать обратно!       Михаил по-хозяйски тянется к сумке:       — А ты его точно с собой не прихватил? — Чацкий отпрыгивает, и он выпрямляется, как ни в чем не бывало.       — Да нет же!       — Да ты погляди, — смеется, — упрямая голова!       — Да нет там ничего!       Спустя минуту они в четыре руки уже потрошат несчастную сумку — так же ловко, как когда-то играли вальс.       — Я говорил. Поеду обратно.       Сведуев цокает языком, закрывая ее замок:       — Да тут такая оказия, брат… — Водружая пустую сумку на Чацкого. — Они там совсем уезжать собрались. Ну, не прямо сию секунду, но…       Чацкий коротко хватает его за рукав:       — Тогда я доложусь, — дергает на себя и отпускает, срываясь с места, — что все готово!       Сведуев, конечно, скачет за ним.

L'effet

      У него громкое имя, но Чацкий старается не хранить в памяти такие компрометирующие подробности. Свое требует тайны, даже если они не могут ее обеспечить подобающим образом. Поэтому просто издатель — взирает на них, как судья, свысока, и полуприкрыты его набрякшие веки. Белки красные, как будто он тоже не спал всю эту неделю.       Доложившись, слуга утекает, не прекращая кланяться, как болванка. Затворяется с оглушительным стуком дверь — почти бесшумно на самом деле, и Чацкий слышит, как сердце колотится в горле.       Поджимает губы и кланяется сам — роняя истерзанные волосы, энергично выпрямляется, чтобы отбросить их снова.       — Доброго утра, доброго утра… — Бормочет издатель, закручивая чернила. — Михаил Павлович, мы не договорили?       — Никак нет, ваше превосходительство. — Сведуев держится прямо, и улыбка до сих пор играет в его чертах. Ему ни по чем.       Издатель стучит ногтями по лаку стола:       — Тогда не смею вас задерживать, государь мой.       Сведуев с тем же беспокойным огнем расшаркивается, после чего разворачивается на пятках и пружинисто уходит.       Не следовало его приглашать. Молчание длится, пока не стихают ритмичные шаги, и в него Чацкий просто старается медленно дышать.       Он не боится высоких чинов, чьих-то связей и, пусть старается не проявлять ни к кому истинное неуважение — не боится преступить некоторые приличия тут и там. Но сейчас кладет ладонь на прыгающее уже в груди сердце:       — Перевод готов.       Издатель протирает очки особой тряпицей. Будто не слыша. Чацкий невольно привстает на носки:       — Когда мне его привезти?       Седые брови мгновенно сходятся:       — Почему же вы без него приехали, сударь? — Словно издатель ждал именно этого.       Возможно. Имеет право. Нужно доказать, что в этот раз все по-другому. И Чацкий, выдыхая, принуждает себя сказать правду — будто сталкивая со скалы в пропасть:       — Я в волнении прихватил не те бумаги.       — Вот как! — Если бы перед ним сидел другой человек, казалось бы, что он потешается. — Что ж, у меня нет на такое времени… Знаете ли, — многозначительная пауза, — знаете ли, день воскресный… — Поправляет очки. — Я вовсе не собирался приезжать. — И подчеркивает:       — Долг вынудил.       Чацкий приподнимает уголки рта:       — Я привезу его завтра же, если найду вас здесь.       Издатель лениво подбирает листок с вензелями. Просматривает его — с демонстративным вниманием. Чацкий меряет время ударами пульса. Гулко-пустой, но собранный.       Набегает ровно шестьдесят, когда издатель поднимает львино-желтые глаза.       — Помнится, вам на эту работу давали…       Чацкий им улыбается — уже по-настоящему:       — Чуть больше недели. — Распахивая себя настежь. — Но я перевел «Поучения» до конца.       Издатель вздергивает лист, закрываясь им, не давая себя прочесть или поторопить.       — Если так… если так, дело другое… — Наконец кладет бумагу на место. Переплетает короткие пальцы. — Тогда увижу вас завтра. В обыкновенное время.       — Благодарю. — Торопливый поклон. — Ваше превосходительство.       Когда Чацкий выходит в наигранное сияние коридора, внутри, где все никак не перестанет узлами сворачиваться кровь — оседает с новой силой странное чувство.       Словно ему лгут.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.