лесе уже шестнадцать — взрослый открылся мир; леся не любит танцы, отчима и зефир.
Финн не сводит настороженных темных глаз с мужчины. Мальчик внимательно рассматривает его, отмечая про себя немного растрепанные волосы, немного нелепый костюм, немного уставший раздраженный взгляд, — ничего интересного, ничего нового. Казалось бы, ему не о чем беспокоиться, но Вулфхарта колотит мелкая, слабая дрожь, — ее может не замечать он, мать, этот незнакомый мужчина, но она вьется спиралями из самого его сердца, она делает его испуганным, пусть Финн и не боится. Не боится ведь? Чего ему бояться? Этой панике одинаково не было причины ни полгода назад, ни сейчас. Финн с одинаковым недоверием следил за каждым из материнских любовников, стараясь, силясь, стремясь доверять им. Мальчик снова и снова отчаянно нырял глубже в себя, пытался общаться с ними, практически сближаться, лишь бы понять, что они хорошие. Ему шестнадцать, и Финну уже не нужен отец, но рядом с матерью он готов был принять только самого-самого замечательного мужчину; такие вообще были? Он не сомневался, подозрительно щурился за спиной, а после растягивал губы в улыбке, — пока не привыкал к кому-либо из них, к сожалению, был вынужден кривляться, но это ведь ненадолго? Он каждый раз думал, что ненадолго, а потом любовники один за другим менялись, и в какой-то момент Финн практически потерял бдительность: какая разница, как зовут очередного светловолосого американского экономиста? Какая разница, умеет ли он готовить и какие газеты читает по утрам, какая разница, нравится ли ему Вулфхарт? Какая разница, чем они занимаются с матерью, если Финна это не касается? Он уяснил, что материнские любовники не были его ума делом после единственного удара. После второго он перестал с ними разговаривать иначе, кроме как «Доброе утро», «Приятного аппетита» и «Вам что-нибудь нужно?». Он превратился в безвольного раба, и пустой шок был тому причиной, — Финн знал, что это пройдет, и ждал. После первого избиения, он перестал поднимать голову. После липких сильных рук на талии, грязного дыхания подле шеи и молчания в ответ на мольбы и крики — ждать. — Финн? У тебя все нормально? — Спрашивала мать, покоясь в ладонях мужчины, смотрящего с гадкой улыбкой на Вулфхарта, хмурящегося так, будто он тоже волновался. Впрочем, мальчику было все равно, и он глупо молча кивал, не смея поднять глаз, не смея противиться, главное — не смея рассказывать. Последний любовник, Джеффри, задержался слишком долго, чтобы мать начала защищать его поверх Финна, но не это было единственной причиной молчания подростка — он бы, может, пытался донести до друзей, до учителей, в конце концов, до школьного психолога или тех же безликих прохожих, — да до кого, черт возьми, угодно; он бы пытался спастись. Вырваться. Джеффри стягивал ему руки за спиной, драл губы и больно бил; Джеффри понятно объяснял ему, что случится, если Финн хоть кому-нибудь расскажет. — Слышишь, Финни? Хоть кому-нибудь, хоть одно слово, — я убью тебя. Финн молча кивал, не позволяя себе вскинуть взора. Возможно, другой причиной его терпения было счастье матери, — думал мальчик, сидя с крепкими сигаретами на крыше многоэтажного дома, один, потому что друзей почти не осталось из-за вечной тишины, загонов, паранойи, из-за нервов и разрушающейся психики. Он сидел наверху, прибегая туда после школы, каждый день, потому что спешить домой причин не было — были причины не спешить, никогда не возвращаться туда. Мальчик был хорошим сыном и хорошей поддержкой своей матери: он по-честному готов был терпеть все, что угодно, пока это делало ее счастливой, пока она не знала и пока он знал, что Джефри не трогал ее так, как трогает самого Финна. Пока Вулфхарт был козлом отпущения, он позволял любовникам матери находиться рядом с ней. Или думал, что позволял, но это ощущение наличия власти над ситуацией тоже помогало держаться. Оно работало, даже когда Джеффри с другом брали его вдвоем, пока мать уехала к своим родителям. Финн отказался ехать, потому что согласись он, взяли бы и Джеффри, а юноше не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь еще имел шанс догадаться о происходящем. Ему не хотелось подставить маму. Ощущение власти было таким сильным и спасающем, пока не бросило мальчика разбитым и сломанным посреди комнаты, зареванного, использованного, — мама вернулась раньше, заглянула и ничего не сказала. Финна хватило только на одно сообщение: он написал брату, чтобы тот срочно приехал. Парень и не собирался встречаться с ним, но ему нужно было хоть с кем-нибудь поговорить, ему нужно было знать, что хоть кто-нибудь еще рядом. И он принял известия о делах Ника спокойно, потому что эгоистом-то по натуре не был: просто дела других людей его не касаются, следовательно его дела не должны касаться их, — и для Финна это тут же стало нормой, постулатом, верой. Его дела никого не касаются, что практически прямым текстом кричит ему, зажавшему голову меж колен, в уши, забивается в мозги ультразвуком и не выходит, не уходит — жрет, поглощает, заставляет мальчика медленно-медленно сходить с ума, а разве он еще не сошел? Истерика накрывает его в ванной. Финн Вулфхарт режет вены, зная, что в доме никого нет, находясь в абсолютных вере и надежде, что никто и не придет, — и никто не пришел. Голова кружится, и смеется небо, белый кафель плывет перед глазами, а вода такая красная-красная, кажется — плохо порезал, кажется — слабо, и он тянется за лезвием снова, но теряет сознание. Его никто и не обнаружил. Его отвозил в больницу Ник, когда все-таки приехал, и Ник винил себя даже после того, как услышал рассказ. А мать не поверила. А Джеффри обеспечил путевку в психиатрическую больницу на целый год. Финн жалел, что не спрыгнул с крыши тогда, и обещал себе, что обязательно сделает это, если придется вернуться, но год — срок долгий. Год его изменил.***
Финн Вулфхарт лежит на кровати, сложив руки на груди, слегка запрокинув голову. Глаза плотно сжаты, рот едва-едва приоткрыт, обнажая молодые белые зубы; мальчик уже не подросток — мальчик почти мужчина. Ему исполнилось восемнадцать в больнице, и ему сказали, что никого не пустят. Он знал — никто не приехал. Финн вырос из неказистого, ломаного, костлявого дворового пацана, который понравился материнскому любовнику — теперь отчиму, — в красивого, ледяного принца. Кудри темные, аспидные, а глаза отстраненные и вырезанные из самого черного шоколада, и Финн понимал, как изменился, даже никогда не смотря в зеркала. Этого он себе позволить уже не мог, но не было ощущения, будто бы юноша себе в чем-то отказывал, — это были методы профилактики. Так говорили врачи. Финн теперь часто повторял за ними. Сегодня оставалось меньше двадцати четырех часов до истечения года, и Вулфхарт готов был уйти отсюда. К собственной удаче, он даже знал, куда пойдет: его никто не навещал, но слухи быстрее света распространяются, и для него не был секретом тот белый ледяной особняк, откуда-то вытащенный Джеффри и матерью — был он извинением или указом не подавать в полицию? Может, доказательством былого влияния? Но влияния никогда не было, и теперь Финн это знал, — был стокгольмский синдром, слабый характер, паника и самовнушение. Так говорили врачи. Будучи теперь спокойным и понимающим, что там его, даже при должных усилиях, никто не достанет, Вулфхарт готов был отправиться туда — он даже собрал вещи, и сейчас отдыхал. Отдых невероятно важен для усмирения мыслей, — говорили врачи, и Финн им верил. У него не было личных вещей в больнице, за исключением пары книг, приобретенных чужими родителями, потому что юноша научился вовремя улыбаться медленной, уверенной и очень холодной улыбкой, и тем нравился чьим-то сердобольным мамочкам с папочками. Конечно, несколько флакончиков с таблетками тоже принадлежали только ему, но это собственностью он не считал. Таблетки становились частью его, — он употреблял розовые трижды в день после еды, желтые с восходом Солнца, а голубые — на ночь. Его редко мучили кошмары, и он подозревал, что те прятались в синих таблетках. Честно говоря, у Финна ничего не было, и оттого лишь легче было отвесить по кивку своим врачам — бывшим врачам, — он поправляет себя, — и броситься в подоспевшее такси. Вулфхарт называет адрес, и машина, ни разу не останавливаясь, чуть больше, чем за полчаса, доставляет его на место; там молодой человек не чувствует ничего, и причиной этому, наверное, являлись красные таблетки. — Розовый похож на закат, — однажды улыбнулся Финн медсестре, а та поправила его и сказала: — По их действию, это, скорее, кровь со сливками, — и улыбнулась в ответ. Юноша холодно моргает, прогоняя воспоминания, передает водителю деньги и элегантно выныривает из машины. Он в повседневной одежде, но знает, что не будет носить ее, стоит только ему ступить в этот огромный ледяной замок. А особняк выглядит по-настоящему большим, ему даже на мнговение стало интересно, где именно Джеффри удалось достать столько денег и почему их не было, пока Финн еще жил с ними, — но любопытство скоро пропало. В момент, когда Вулфхарт оказывается подле дверей, его поражает мысль — он не будет жить там один, в этом здании определенно точно есть кто-нибудь помимо него, ведь это же логично, это нормально, — как может кто-то настолько молодой и больной жить в одиночестве? И эти мысли похожи на паническую волну так сильно, что Финну приходится облокотиться о стену, жмурясь и твердя под нос «я в порядке», — врачи говорили, что это сработает. — Мое имя Финн Вулфхарт, и у меня все хорошо, все хорошо, все в порядке; мое имя-. — Финн Вулфхарт. Ты же повторял, дурила. Ледяной принц вскидывает голову, заставив кудри яростно всколыхнуться; самые холодные в мире глаза упираются в теплый ореховый мед, и веснушки на чужих чуть порозовевших щеках такие яркие, что Финну не составляет труда угадать этого неожиданного гостя. В принципе, — мелькает в голове, — он все равно не мог оказаться здесь один. — Джек. Я полагаю, ты можешь показать мне дом?