Филипп
4 ноября 2018 г., 23:51
Вот уже пятый день Филипп спал на левой щеке. Как раз спиной к кровати Нормана.
И пятый день с ним не разговаривал.
Не то чтобы Филипп сам не хотел с ним разговаривать, но после того вечера Норман вообще замолчал.
Филипп помнил, что Катерина отвела его в комнату, приложила к щеке тряпку, пропитанную чем-то, что вроде как должно было помочь от синяков, уложила в постель, накрыла одеялом до подбородка и напевала ему какую-то детскую песенку, гладя по голове, чтобы Филипп успокоился, потому что он рыдал.
Рыдал из-за щеки, которая буквально огнём горела, рыдал из-за записной книжки, рыдал из-за того, что опять Норман кричал на него.
В перерыве между всхлипами (уже более сдержанными), Филипп посмотрел на Катерину. Её рука застыла у него на затылке, брови нахмурены. Она прислушивалась. Тогда Филипп утих и не издавал больше ни звука, кроме тихого сопения.
И они оба слышали, как взрослые (помимо Катерины) ругались. Филипп не мог разобрать слова, но различал голоса отца и деда, иногда дяди Джонатана. На миг в доме везде стало абсолютно тихо.
Пока не раздался свист.
И крик Нормана.
Бочка с тоненькими хворостинами стояла у них в большой комнате на втором этаже. В глубоком детстве Филипп не относился к ней никак по-другому, кроме как к украшению. Потом он стал понимать, что это некий предмет устрашения, но никогда он не думал, что розги когда-нибудь пускались в ход, и уж точно не представлял, что они когда-нибудь будут использоваться.
Катерина ахнула практически в унисон с возгласом Нормана. Она посмотрела на Филиппа, — он тут же закрыл глаза, — и убежала из комнаты, видимо, защищать племянника.
Филипп остался один. Он прислушивался, не открывая глаз, не вылезая из постели. И слышал только крики.
Они были будто не в другой комнате, а прямо у него над ухом. Он слышал их у себя в голове, прямо в мозгу. И свист розги. Такой, будто у него каждый раз лопается барабанная перепонка.
Только перепонок у него было две, а дедова рука с розгой поднималась и опускалась около десяти раз.
Филипп больше нервничал, когда уже не слышал криков — только свист. Его маленькие кулачки сжимали одеяло, а глаза сильно зажмуривались, когда розга била Нормана. В конце концов, его глаза стали красными, а щёки мокрыми.
Он ещё не спал, когда дверь из коридора открылась и в полоске света на полу появились два силуэта. Отец провёл Нормана в комнату и уложил его в кровать.
Уходя, отец посмотрел на Филиппа, но мальчик опустил глаза и из-под рыжих густых ресничек не было толком видно, закрыты они или нет.
В доме потушили свет, и Филипп уснул под тихое прерывистое сопение Нормана.
Весь следующий день Норман с ним не разговаривал. Ни одной грубости, ни одного упрёка. Казалось бы, Филипп должен радоваться: кому нравиться выслушивать оскорбления? Но это было чуть ли не основой их взаимоотношений, поэтому, когда брат перестал обращать на него внимание, даже негативное, Филиппу что-то подсказывало, что ни к чему хорошему это не приведёт.
Филипп подбадривал себя тем, что Норману было некогда говорить ему гадости, потому что чувствовал он себя, видимо, не очень хорошо. У Нормана и в обычное время лицо не очень жизнерадостное, а после порки Филиппу стало жалко на него смотреть.
Насколько Филипп мог судить по своему мироощущению, людям после такого надо отдыхать в кровати, а не стоять за стойкой в кафе, как приказал дед. Все были против этого, все хотели работать вместо Нормана, но деда было не так легко переубедить, поэтому Норман, кривя лицо, еле встал с кровати, оделся и спустился вниз. В тайне от деда отец перевернул табличку на «закрыто», чтобы Норман мог спокойно сопеть, опустив голову на сложенные на столе руки.
Тогда Филипп протирал столы, мыл полы, чистил посуду. В конце концов он сел в кресло, вдохнул полной грудью и был доволен. Впервые за много месяцев кафе было по-настоящему чистым. Филипп Смотрел на Нормана, который, наверное, спал, за противоположным столом, и сам начал тихонько засыпать.
Вдруг сквозь сопение брата он будто бы услышал стук металла и лёгкое дрожание. Филипп знал, что отсюда нельзя услышать, как едет вагонетка, скорее всего это дед и Норберт работают в мастерской.
Но не подумать о вагонетке он не мог.
Это как будто было у него в крови — постоянно думать о шахте, даже когда для этого нет причин. Представлять себя частью огромной сети, все члены которой зависят друг от друга. Филипп был мал, и многого не понимал, но всегда знал, что шахта — самое главное. Он знал, что вырастет и будет помогать Норберту в управлении семейными коридорами, возможно, часто будет говорить от его имени (хотя чаще этим занимался бы Норман). Знал, что его дети тоже будут расти с этим осознанием, что в глубине земли они буквально одна семья.
Жаль только, что его кровная семья не была такой крепкой, как семья из шахты.
В конце той недели им нужно было идти к маме. Они ходили к ней каждый месяц, раньше в сопровождении отца, теперь одни, потому что присутствие отца и матери в одном помещении неизбежно приводило к большим ссорам.
Филипп шёл за братьями, стараясь не наступать в глубокие лужи. Дождь прекратился, но это было ненадолго и все знали, что не успеет вода стечь в канавы, как он пойдёт снова, с большей силой.
— Ты не обязан больше к ней ходить.
— Она моя мать, Норман. И твоя, кстати, тоже.
Филипп наблюдал за братьями, уже перепрыгивая через лужи, чтобы поспеть за их шагами.
— Она забыла про твой день рождения.
— Откуда ты можешь знать, забыла или нет. Может, были дела важнее.
— Важнее, чем рождение сына. Разве что апокалипсис, но об этом бы написали в газетах.
— Хватит, Норман. Попробуй только что-нибудь выкинуть, ты и так провинился, хочешь ещё?
— Боже, — выдохнул Норман.
Филипп шёл позади, в тени, опустив голову. В выходной на улице было пусто, изредка мимо них пробегали мальчишки, некоторые из них косились на Филиппа, и ему постоянно надо было заправлять свои рыжие волосы под кепку, чтобы не словить камня в лоб.
Он был рад тому, что похож на маму, но чисто ради удобства ему иногда хотелось походить на своих братьев и отца, потому что, насколько Филипп знал, светлые волосы не считались поводом для насмешек и камней.
Несколько раз Филипп наступал в лужи, и даже Норберт не выдержал и повысил на него голос («накричал» здесь бы не подошло). После этого Филипп уже ничего не делал, так же продолжая идти за братьями.
В какой-то момент он поймал себя на мысли, что хочет пойти в любое другое место, в любое другое время, с любыми другими людьми, лишь бы не к маме, не сейчас и не с братьями. Филипп хотел бы быть на месте этих мальчишек-задир, которые катили колесо, или даже на месте булочника, который замешивал тесто для хлеба, хотел бы сейчас свернуть на другую улицу и пойти в кондитерскую лавку, где его ещё не знают, чтобы воровать там леденцы.
Куда угодно.Что угодно. Только не то, что будет сейчас.
Да, он любил маму, но не мог навестить её без братьев (мама так хотела), а с братьями всё всегда кончалось или ничем, или ссорой.
Но без братьев, а, следовательно, без ссор и без ничего Филипп был не нужен матери.
Он опять чуть не расплакался, но прежде чем Норберт и Норман заметили это, Филипп успокоился.
Мамин дом был недалеко. Низенький, с разбитым садиком рядом. Здесь мало у каких домов были садики.
Норберт зашёл на крыльцо и постучал, Норман и Филипп остались внизу лестницы, будто уже готовые развернуться и уйти. Норман сверялся со временем — до выхода он говорил, что если мама не откроет им меньше чем за пять минут, то он уйдёт.
Норберт постучал ещё раз, но уже сильнее. Внутри дома послышалось движение, недовольные голос, зашумел замок, и мама открыла.
Она была рассержена. Её рыжие волосы, как у Филиппа, были взъерошены, платье измято, а лицо серо, — она явно сегодня не хотела принимать гостей.
Она открыла дверь так резко, что ударила ею Норберта в грудь, да так, что он чуть не упал. Маму это вроде как не очень обеспокоило, она только оглядела сыновей, с таким лицом, точно совсем не ожидала их сегодня увидеть. Филипп улыбнулся ей, но та быстро перевела взгляд.
Мама ничего не говорила и не здоровалась. Они тоже ничего не говорили. Стояли на улице, и Норман поглядывал на свои часы. Интересно, если сейчас она не впустит их, он развернётся и уйдёт?
Сзади послышались хлопающие звуки — мамина соседка вышла вытрясти коврик. Она поздоровалась с матерью, и та ответила ей:
— Здрасьте. — И сказала им быстро зайти в дом.
— Почему Джозеф не предупредил меня? Он всегда должен меня предупреждать! Вы же не можете просто так шататься сюда, у меня могут быть дела. А если кто-нибудь увидит? Так напомните своему папаше, чтобы впредь не забывал оповещать, — сокрушалась мать, пока они возились в прихожей с обувью — мать не пускала в дом в уличных ботинках.
Никто из братьев ничего не ответил. Даже если папа согласовывал с ней дату встречи с детьми, накануне она всё забывала, и ругалась, что ей не напомнили, поэтому отец перестал делать и это. Он бы и вовсе не заставлял их навещать матушку, но это вроде нужно было для государства.
Они прошли за матерью в кухню. Пока они в этом доме им можно заходить только в кухню, максимум в гостиную, но только с разрешения мамы. Здесь даже в туалет нельзя было пойти без разрешения мамы. Она не всегда разрешала.
Братья сели за стол. Там стояли уже немного подсохшие печенки, и у Филиппа заурчало в животе, потому что кашу на завтрак он сбросил обратно в кастрюлю.
Филипп потянулся своей маленькой ручки до корзинки, но тут мать, быстро развернулась и ударила его по ладони, точно змея ужалила.
— Это не для тебя. Да и кто учил тебя брать вещи без разрешения?
— А для кого же это тогда? — спросил Норман.
Его голос в тишине кухни был звонче, чем даже удар по руке Филиппа. Мать бросила на него свой обычный взгляд, которым она смотрела на тебя, когда ты должен был заткнуться.
— Так для кого? — Норман повторил. Норман всегда был достаточно настойчив.
Филипп заметил, как Норберт одёргивает Нормана, чтобы тот помолчал, потому что в воздухе уже попахивало скандалом.
В этот раз мать просто проигнорировала вопрос и убрала со стола печенье.
— Ты оглохла, что ли?
Это был провал. Ещё никто из братьев никогда так не разговаривал с матерью, чтобы она не делала. Чаще они молчали, а разбираться с ней оставляли отцу, который обычно не скупился в выражениях, лишь бы отвязаться от бывшей жены. Но это отец, не Норман.
Мать уронила корзинку с печеньем.
— Что ты сказал?
— Я несколько раз задал тебе один и тот же вопрос.
— Что ты сказал после этого?
— Ты не отвечала, и я озаботился твоим слухом, как хороший сын.
Мама была в шоке. У неё были широко открыты глаза, руки, которые остались в том же положении, в каком они держали печенье, мелко дрожали.
— То есть ты считаешь этот тон достойным общения с матерью.
Норберт попытался как-то объясниться за младшего брата, но его никто не захотел слушать.
— Подстать такой матери. — Норман встал.
— Я плохая мать? — Её брови медленно поднимались вверх, а лоб покрывался морщинами.
— Да, если ты забыла о совершеннолетии старшего сына.
Брови опустились, лоб разгладился, руки повисли. У матери был такой вид, как если бы…
Как если бы она поняла, насколько сильно облажалась.
— Норберт… Я… я просто не могла, понимаешь…
Она начала оправдываться, но, поняв, что у неё это плохо получается, перешла в атаку, ведь известно, что лучшая защита — нападение.
— А ты, Норман, не смеешь так со мной говорить, чтобы я не делала! — Она так взмахнула рукой, что Филипп, которого от неё разделял целый стол, отпрянул.
— Почему же это?
— Потому что я твоя мать!
— Не мать ты мне больше!
Норман ударил кулаком по столу, видимо, для предания эффектности, или от переизбытка чувств, но на его костяшках проступила кровь.
Всё затихло. И не от удара.
Позади их мест, практически прямо за Норманом, на стене висело зеркало. А он был в белой рубашке.
И сейчас на ней красовались длинные расплывчатые красные полосы. Это из не заживших ран проступила кровь.
— Что это? — Тихий голос матери врезался в голову.
Норман не видел того, что было у него с рубашкой, но навряд ли бы он не почувствовал, если бы его спина буквально разошлась по швам.
— Тебя пороли?
Мать никогда их не била. Ничем, даже подзатыльник ни разу в жизни не дала. Может быть из-за того, что они слишком мало жили вместе, но у неё сложилась репутация человека, который вроде был против насилия над детьми. Жаль только, её собственные дети с ней не жили, и не могли прочувствовать эту материнскую добродетель.
Она обошла стол, подошла к нему со спины. Норман не шелохнулся, только отвёл плечо, когда мама протянула руку, чтобы дотронуться.
У Филиппа сердце стучала в горле. Он не ощущал такого волнения даже в самых сильных ссорах (а такие в их семье происходили часто), а сейчас…
Он почему-то думал, что мать разозлится на него. Будто она прочтёт его мысли о том, что это из-за Филиппа Нормана выпороли.
Филипп хотел спрятаться за Норберта, за его широкую спину, чтобы она его не заметила.
Ему казалось, что вот-вот, и она обрушиться на него со всей яростью, а он не совершеннолетний Норберт, который может больше не навещать её, и не Норман, который может так легко отказываться от матерей, как если бы у него ещё одна в кармане лежала. После этого ему было бы трудно восстановить даже такие хрупкие отношения.
Но этого не произошло.
Мать недолго стоит возле спины Нормана, с замершей у его плеча рукой.
— Это сделал твой отец? — Кажется, уголки её губ слегка приподнимаются. — Человек, который говорил мне, что я плохая мать. Это сделал ваш шикарный отец… — Она говорит это почти шёпотом.
— Это дед.
Норман резко разворачивается и встречается с матерью глазами. Она мгновенно нахмуривается, наверное, чтобы он не видел её самодовольной улыбки. Её рука опускается.
— В этой семье, где мне говорили, что я не смогу воспитать детей… тебя выпороли.
Она будто в дурмане. Норберт встаёт со своего место, хочет подойти к ней, что-то сказать, но она срывается с места и бежит к выходу.
— Что с ней? — спрашивает Норман, поворачиваясь к Норберту.
— Наверное, она идёт к отцу, — выдаёт Филипп.
Братья недолго смотрят на него, а потом сами бегут в прихожую обуваться. Филипп в восторге. Кажется, он только что выдал гениальную мысль. Совсем как взрослые.
Пока Филипп думал об этом, братья уже обулись и побежали, а он только завязывал шнурки.
Филипп бежал изо всех сил, но, когда достиг дома, там была уже знатная ссора.
Он открыл дверь. Колокольчик зазвенел, но его не было слышно.
Дверь задела Нормана, и он отошёл, взглянув на Филиппа.
Мать, как была — растрёпанная, в тапочках, стояла в центре кафе, размахивала руками и дико кричала:
— Никто из вашей гадкой семейки не имеет права бить моих сыновей!
— А ты не думала, что он заслужил своё наказание?
— Не имели права даже тронуть пальцем!
Мама не слышала отца, она просто кричала одно и тоже в разных формулировках, видимо, желая как-то досадить ему.
Филиппу не было четырёх, когда родители развелись. С тех пор, как только они встречались, то постоянно ссорились. Не исключено, что так было и до развода.
Маму в своём детстве Филипп почти не помнит. Даже Норман ухаживал за ним больше, чем она, и Филипп никогда не мог понять, почему она ссориться со всеми вокруг, вместо того, чтобы приласкать его. Можно и поссориться, лишь ухватить этот кусочек драгоценного внимания. Только вот оно опять направлено не к нему.
Кто-то из взрослых как-то сказал: «Ей интересно лишь доказывать всем и вся, какая она хорошая мать, но не быть ею.»
Норман ушёл. Норберт хотел успокоить мать, спустившаяся Катерина пыталась усмирить отца, и они добавляли ещё больше шума.
Филипп почувствовал, как кто-то берёт его за руку. Это был дядя Джонатан. Шум был такой сильный, что даже он пришёл вниз.
— Пойдём, малыш.
Когда они были на втором этаже, Филипп почувствовал, что его лицо мокрое. Он плакал.
Джонатан открыл дверь в свою комнату и пропустил Филиппа вперёд.
Филипп дошёл всего до середины комнаты, а уже несколько раз довольно громко чихнул. Возможно даже громче, чем ругались снизу.
— Будь здоров, малыш. Прости, здесь немного не прибрано, мне особо некогда этим заниматься.
Джонатан закрыл дверь и сел за стол, засучивая рукава рубашки.
Филипп огляделся. Он давно здесь не был, а в дядину комнату просто так ходить запрещено. Но здесь ничего и не поменялось. Везде пыль: и обычная, и ювелирная. Иногда Катерина забегала сюда и быстро смахивала её, но потом она снова оседала. Тяжёлые шторы закрывают окна, комнату освещают лишь две лампы на рабочем столе; на комоде стоит пустая тарелка с крошками; постель не заправлена.
Рядом с постелью Филипп замечает что-то, накрытое простынёй. Детская кроватка. Когда Норберт, Норман и Филипп были младенцами, они спали в этой люльке. Не исключено даже, что сам дядя Джонатан в ней спал.
И в ней спал Кристоф. Единственное различие между ними, что Норберт, Норман и Филипп живы, а Кристоф смог пережить свою мать всего лишь на три дня.
Филипп помнил тётю Сондж. Она была дочерью Анкэля Беккенбауэра — одного из самых богатых людей в шахте, но он тогда этого не знал, понимал лишь, что она очень хорошая тётя и жена дяди Джонатана. Фактически, Сондж вместе с Катериной заменяли малышу-Филиппу мать, когда его собственная разбиралась с его отцом в разводных тяжбах.
Она умела наводить порядок, вкусно готовила. Тогда в кафе не было отбоя от посетителей, дед даже боялся, что это может привлечь лишнее внимание. Но клиентам было всё равно, чем там занимается остальная семейка, их интересовала лишь тётя Сондж.
У неё были волосы цвета золота, беккенбауэровские глаза с золотой крапинкой и сама она вся святилась, как золото. Может, она была сделана из золота? Может, она сама была золотом? Может, и их с Джонатаном ребёнок был сделан из золота? Никто теперь не узнает.
Дядя Джонатан в ссоре с дедом, своим отцом, как-то сказал, что Сондж была лучшим, что случалось с этим домом за всё время его существования и больше о ней никогда не говорил. Больше никто о ней не говорил. Маленький Филипп в какой-то момент даже подумал, что ни Сондж, ни Кристофа никогда не существовало, а ему всё просто показалось.
Но эта кроватка и пыльные фотографии напоминали всем о том, что дни процветания и благоденствия были и у Гранд-Шаффов.
После смерти дочери Анкэль Беккенбауэр забрал у них её тело и её приданое — одни из самых золотоносных коридоров в шахте. Вместе с ними он прихватил ещё и коридоры с драгоценными камнями, оставив Гранд-Шаффам уголь, да и его ещё надо найти, а ведь теперь у них нет ни рабочих, ни оборудования, ни денег, чтобы платить за это. Не самим же им рыться в шахте.
В одно мгновенье они взлетели на небеса, а в следующее разбились, упав.
Норман, родители, Сондж, бедность, — может, Филиппу попробовать вести запись ужасных вещей, случившихся с ним за всю его недолгую жизнь?
Он сел на стул, который Джонатан нашёл для него, опустил голову и тихо пошмыгивал носом.
Джонатан это заметил.
— Грустишь из-за родителей? Из-за Нормана?
— Из-за всего сразу.
Джонатан улыбнулся.
— Вы сильно поссорились? Что случилось?
— Нет… да… просто мы… неважно. — Филипп отвернулся, но по тишине понял, что дядя всё ещё ждёт ответа. — Ну, разве ты не знаешь… все эти отношения между братьями.
Джонатан смотрел на него, улыбаясь, отложив свою лупу, в которую он разглядывал секунду назад какой-то камень.
— У нас с Джозефом такого не было. Хотя знаешь, наши братские отношения с твоим отцом можно больше соотнести с твоими отношениями с Норбертом. Ведь с ним у вас, надеюсь, всё нормально? — Филипп кивнул. — Вот видишь, а с Катериной мы ругались постоянно. Хлебом не корми — дай покричать друг на друга. Но она никогда не била меня, не уводила в неизвестность вечерами.
Ну, вот, теперь они ещё и думают, что Норман куда-то водит его ночами, подумал Филипп.
— Я сам за ним пошёл.
Джонатан замолчал и снова ему улыбнулся.
— Я так и знал, малыш. Это нормально в твоём возрасте — быть любопытным. Только произошло кое-что, отчего твоя щека до сих пор отдаёт синевой. Почему он тебя ударил, малыш?
За всю неделю Филипп так и не понял смысла встречи Нормана с тем чудным человеком, но у него было предчувствие, что, если Филипп о ней расскажет, так же, как и расскажет о причинах удара — с Норманом произойдёт что-то более серьёзное, чем порка розгами, пусть Филипп и не мог представить ничего серьёзней смерти.
Тут ему вместе со встречей вспомнились и часы стремя циферблатами.
И Филипп вспомнил, что эти часы тоже были приданым тёти Сондж.
Значит, Норман как-то их украл.
Норман их украл, чтобы принести тому чудному человеку. С помощью этого они хотят навредить Анкэлю Беккенбауэру. Анкэль Беккенбауэр — самая значимая фигура шахты. Навредить ему — буквально навредить шахте, а в шахте, как говорил дед, все связаны одной верёвкой.
— Я не знаю, — наконец сказал Филипп. А потом добавил: — Наверное, я был слишком любопытен.
Джонатан перестал улыбаться.
— Запомни, малыш, никому не позволяй себя бить. Чтобы ты не делал — ты этого не заслужил.
— А Норман заслужил?
Джонатан долго смотрел на него.
— Нет.
Нет.
И Филипп задумался — можно ли заслужить удар, если ты крадёшь у собственного дяди, если устраиваешь заговор с какими-то подозрительными людьми, если твои действия опасны не только для твоей семьи, но и для невинных людей?
Наверно, это наказание за такое действительно будет больше, чем порка розгами. Даже если Филипп не может представить ничего страшнее смерти.