Иллюминация (Курт, Блейн)
16 мая 2015 г., 14:51
Нить натягивается, как только самолёт начинает взлетать. Курт видит, как нить змеится, безжизненная, по салону самолёта. Он смотрит на отдаляющуюся взлётную полосу, наблюдает за красной нитью, обмотанной вокруг крыла самолёта.
Блейн пишет: «Мне больно».
Курт думает: «И я только взлетел».
Когда самолёт приземляется, и Курт, пройдя череду непонятных и нудных процедур в аэропорте, выходит на улицу, вдыхая воздух Нью-Йорка, боль становится такой невыносимой, что, кажется, проще оторвать себе руку. Курт смотрит на свою левую руку, на нить, тянущуюся обратно к аэропорту, и поджимает губы.
Красная нить, плотно обмотанная вокруг его мизинца, завязана на семь узлов, и каждый, наверное, что-то значит, но какая теперь разница.
Когда Курт оглядывается по сторонам, он видит ещё четверо таких же, как он, смотрящих на левую руку, тянущуюся обратно к взлётной полосе.
(Блейн пишет: «Может, мне стоит засунуть руку в холодильник. Жжёт так, будто я уже в аду».
Курт думает: «Ты мог бы залезть в холодильник полностью, и это совсем не в оскорбление твоему росту».
На самом деле, Курт обожает рост Блейна. На самом деле, мысли о Блейне совсем не делают ситуацию легче.)
Было бы настолько легче, думает Курт, если бы никто никого не находил.
Нити судьбы – ужасно непрактичные, по мнению Курта. Они путаются между собой, собираются в клубки, причиняют боль.
Курт представляет снимок Земли из космоса, и пути, расчерченные яркими красными линиями, пересекающими океаны и моря, идущие как линии на картах в учебниках истории, показывающие пути наступления и отступления.
Курт безнадёжно отступает, и Блейн остаётся, остаётся, остаётся.
Они с Рейчел ночуют вдвоём уже четвёртый месяц, и отмечают это красным вином, на которое собирали деньги вдвоём. Жить в Нью-Йорке дороже, чем предполагалось, но Курт не ищет лёгких путей. Он игнорирует ноющую боль в руке, усиливающуюся, когда он уходит из дома (называть домом пустую квартиру, в которой живешь несколько месяцев, – в этом есть своё нью-йорское тупое очарование), пьёт снотворное и почти не делает джаззовые ручки, когда чему-то очень рад.
Может, это из-за того, что радоваться почти нечему.
Курт выделяет три основных стадии своего опьянения:
На первой он начинает думать на французском.
(Блейн пишет: «Схожу с ума в одиночестве. Назвал Тину милочкой».
Блейн пишет: «Выписали новые обезболивающие. Мне пиздец».
Курт поразительно и молчаливо согласен.
Он набирает номер Блейна и не поёт ему «À la claire fontaine», как пел раньше, кажется, очень давно, когда Блейн уезжал из его дома обратно к своим родителям, и они лежали на разных кроватях в разных комнатах и снова в разных городах, но тогда расстояние можно было измерить в двух часах езды на машине, и теперь Курт в Нью-Йорке.
И Блейн ненавидит Нью-Йорк.
Тогда Курт лежал на своей кровати, в темноте, и нить тянулась на северо-восток, ложась мёртвым грузом на лестнице, и Курт видел, как дверь прищемила нить, и та беспомощно шевелилась с каждым порывом ветра из окна.
И Курт знал без всяких слов, что Блейну сейчас так же грустно, как и ему, и каждый раз после их встречи в доме Курта, когда они наконец оставались в одиночестве и вдалеке друг от друга, Курту казалось, что всё становилось таким пустым и бесполезным, что они уже на расстоянии тысяч миль друг от друга, разделённые океаном, цепью горных вершин, тремя айсбергами и ещё кто-знает-какими непреодолимыми препятствиями.
Но тогда Курт знал, что они переживут ночь, и утром всё будет нормально, потому что утром они обязательно встретятся, а если это выходной, то смогут пробыть вместе почти весь день, и потом опять была бы идиотская ночь, и всё повторилось бы заново.
И теперь Курт в Нью-Йорке.
Тогда Курт лежал один в своей комнате, в холодной кровати, и подушка пахла парфюмом Блейна, и Курт слышал сопенье Блейна в динамике телефона, и Курт пел старую французскую колыбельную о прекрасном фонтане, к которому пошёл прогуляться герой, и нашел там поющего соловья.
И Курт пел: «Твоё сердце – для смеха, моё – для слёз».
И Курт пел: «Я потерял своего друга, которого не заслуживал. Вместо него мне остался только бутон розы».
И сейчас Курт звонит Блейну, и Блейн сопит в динамик, и Курт не может выдавить из себя и звука, кроме звенящих вдохов и выдохов.)
На второй стадии он любит абсолютно всех.
Он обнимает Рейчел, и говорит, как обожает всех, кто остался в Огайо, даже Карофски, потому что он, конечно, хороший малый, и как он любит Блейна, так любит Блейна, так любит, что не знает, куда ему всю эту любовь девать.
Рейчел обнимает его и гладит по волосам, когда Курт начинает задыхаться, пытаясь произнести имя Блейна. Она, конечно, всё понимает, потому что Финн укатил куда-то совсем далеко, ничего не пишет, и нить, привязанная к мизинцу Рейчел, иногда звенит от напряжения, на ней можно играть, как на поломанной гитаре, у которой осталась только одна целая струна.
Нить Курта струится вниз по пожарной лестнице, огибает все его любимые места в Нью-Йорке, а потом бежит к аэропорту, огибает крылья случайных самолётов, на которых к Курту не прилетает Блейн.
И Курт в Нью-Йорке.
Блейн не прилетает.
Курт, наверное, всё ещё отступает и очень плохо отвечает на сообщения, делая вид, что разучился печатать, и Блейн будто не чувствует, как всё плохо, и не приезжает к Курту.
На третьей стадии опьянения Курт начинает всех ненавидеть. Всех, включая себя.
Рейчел уходит спать, поцеловав Курта на прощание в щёку, и Курт остаётся один, захлёбывается свой злостью, горькой, бегущей по рукавам домашней футболки Блейна. Курт вертит в руках свои новые ножницы для раскройки ткани, и он знает, что они должны резать идеально.
И он хватается за нить, зажимая её губами, и подносит ножницы ближе. Нить натягивается, и если провести пальцами, то, может, отголосок звука дойдёт и до Блейна, и он поймёт, что всё плохо, и прилетит, и сделает что-то, но Курт подносит ножницы ближе, ближе, ближе.
Осознание приходит через сотню бессмысленных попыток и галлон пролитых слёз: нить не режется.
И Курт так зол, потому что если он не выбирал всю эту херню с судьбой, в которую не верит, то почему он хотя бы не может это закончить, почему он должен терпеть постоянную боль, почему если спокойно стоять на перекрёстке у того милого кафе, то рука сама тянется в воздух, по направления к тому самому любимому месту Курта, в котором нить огибает одну из лавочек шесть раз, а потом через три переулка и прямо к аэропорту.
Он мусолит ножницами несчастную нить, натягивая туже, туже, и щурится сильнее, и Курту кажется, что если посмотреть вниз, то окажется, что он давно уже плавает в луже собственных слёз.
И ничего не выходит.
Курт смотрит в окно: вся улица расчерчена красными линиями-ориентирами, лежащими по стенам домов, как тысячи разных гирлянд, и Курт одними губами произносит: «Иллюминация».
(Блейн говорит, прижимаясь к плечу Курта, совсем близко: «Как думаешь, она может порваться? Если ты будешь далеко, и она всё будет натягиваться, натягиваться, то может ли она в один момент порваться?».
И Курт поджимает губы, вытягивая их сцепленные руки, и ему кажется невозможным то, что такая короткая нить – перемычка – между мизинцем на его левой руке и мизинцем на правой руке Блейна может охватить всю Землю по экватору.
Курт говорит: «Наверное, это всё равно, что пытаться измерить любовь».
И голос Курта звучит так наигранно в установившейся тишине, и проходит ещё несколько неловких секунд перед тем, как они вдвоём начинают смеяться.
Блейн, улыбаясь, спрашивает: «Проглотил смешинку?».
Курт говорит: «Нет, она под языком, как таблетка. Попробуй отобрать».
И Блейн, конечно, пытается.
И Курт не слишком сопротивляется.)
Блейн говорит: «Скажи мне что-то. Пожалуйста, скажи мне хоть слово».
Курту кажется, что становится слишком мало воздуха в квартире, Нью-Йорке, всём мире.
– Я гулял у фонтана, – дрожащим голосом начинает Курт. – Вода была такой чистой, и я искупался.
Блейн сопит в динамик, и голос Курта срывается на шёпот, и он лежит в своей кровати, в своей почти комнате, завешанной шторами, прижимаясь к холодной подушке, обнимая одной рукой Брюса (почти удачную замену Блейну из подушек).
– Я прилёг под листвой дуба, обсох, а на самой высокой ветке того дуба пел соловей.
И Блейн продолжает за Курта сам:
– Пой, соловей, пой, у тебя весёлое сердце. Твоё сердце – для смеха, моё – для слёз.
Блейн поёт тихо, будто боится хоть немного повысить голос, боится разбудить всех сразу.
Может, Блейн боится разбудить меня, думает Курт. Боится, что я проснусь от таблеток, снотворных, его обезболивающих, лишних четырех последних бокалов вина, проснусь, а потом совсем не буду собой, буду уверенным парнем из Нью-Йорка, которого Блейн совсем не знает.
– Я потерял своего друга, которого не заслуживал. Вместо него мне остался только бутон розы. Розы разрастаются, и мой друг всё ещё любит меня.
Курт наматывает нить на пальцы; держать нить в руках почти всё равно, что пытаться поймать солнечного зайчика и удержать.
Но Курт ловит и держит солнечного зайчика, аккуратно сжимает дрожащими пальцами.
– Она не порвалась, – говорит Курт.
– Не то чтобы я не пытался ей помочь, – отвечает Блейн, и это выходит так сдавленно, что Курт начинает думать, возможен ли суицид с помощью нити судьбы, находили ли хоть кого-то с красной нитью, обвязанной вокруг горла, подвешенным на собственной любви.
Курт боится, что ночью его любовь может задушить его во сне.
Курту страшно, что однажды она запутается так сильно, что у них не хватит сил её развязать, и она будет просто болтаться рядом с ними, как запутавшаяся гирлянда, которую оставляют в самом тёмном углу чердака каждое Рождество.
– Ложись спать, Курт, – говорит Блейн. – У тебя был долгий день.
И после «долгий день» Курту слышится «милый».
И Курт думает, что это был не долгий день, а долгие четыре месяца без сна.
Блейн не говорит «спокойной ночи» и «пока», он говорит только:
– Долго тебя люблю.
Курт отвечает «Никогда тебя не забуду» быстрее, чем успевает об этом подумать. Он смотрит в окно, чуть прикрывая глаза, и видит только размытые красные следы чужих нитей судьбы, освещающих улицу, и Курт ловит их дрожащими пальцами.