—xxx—
— Мирон Янович, — широко улыбнулся молодой мужчина, открыв дверь в полюбившийся ему с давних пор кабинет. Ему едва удалось удержать в руках заказанный в соседнем кафе обед, пока он заходил внутрь: чертова дверь всегда поддавалась не сразу, сука. — Черт, Ваня, — выдохнул владелец «самого ахуенного места в этой конторе», — привет, ты пиздец как вовремя. — Опять эти абстиники*? — понимающе спросил мужчина, аккуратно поставив на большой деревянный стол стакан кофе. Он усмехнулся, когда увидел ёмкое «Жидяра», смазано выведенное на светлом пластике. Похвалил себя за чувство юмора, дерзновенность и зрелость и оторвался от аутентичной надписи. Впрочем, он быстро понял, что владелец напитка, наверняка, не заметит этого милого жеста, как обычно слишком увлекшись очередным ГЛЯНЬ–ЭТОТ–ДОЛБОЕБ–НЕ–СМОГ–БЫ–УБИТЬ–СОСЕДА–делом. — Вчера пришли и заявили, что подадут на меня в суд. Мол, сына их посадили, а я ничего не сделал! Нет, ты слышал? — злой Федоров напоминал Федорова бухого, подумал Ваня, встречаясь с широко раскрытыми глазами друга. — Да я ради этого додика жопу себе рвал. Ему, бля, срок вдвое меньше положенного дали, сука. — С правом на досрочное, — подтвердил Евстигнеев, засмотревшись на разочарованное лицо адвоката. Если Мирон так много матерился, это могло значить только одно: мужик в раздрае. Если Мирон был в раздрае, это могло значить совсем другое: Ваня снова сможет гордо носить титул Джойника*. — Они не вывезут, — серьёзно сказал Ваня. — Эти нарики едва смогли оплатить твои услуги. Да и кто всерьёз этим займётся? — Да это очевидно, но, бля… — Мирон явно не мог найти подходящих слов. А это уже было чертовски плохо. Ваня поднялся, подошёл к коллеге и, не дав ему сформулировать мысль до конца, наклонился: — Сегодня берёшь больничный и вечером пиздуем в бар. Саня уже третью неделю плачется о том, как соскучился по твоему нытью. Так что пока сопли подобрал и аккуратненько запаковал в узелок. Вечером вручишь презент личному психотерапевту. — Психологу, — поправил его Мирон, устало улыбнувшись. — Он так просил себя называть. — Тем более.—xxx—
— Славич, бля, я же просил не перебарщивать, утырок! — раздосадовано сетовал Андрей, наверстывая круги над выплёвывающим свой желудок другом. Тот же в свою очередь всецело посвятил себя унитазу, абсолютно игнорируя присутствие Замая. Парень, склонившийся над опостылевшим ему сральником, молча и раздраженно стучал по стульчаку каждый раз, когда накатывал новый рвотный позыв, всем сердцем при этом презирая собственный организм, Андрея и этот грязный толчок. Ещё с детства болезненный мальчишка ненавидел этот процесс. Да, становилось легче после прочистки желудка, но, когда из его горла и носа выливались разнообразные продукты жизнедеятельности, мальчишке было насрать, станет ли легче после: главное, как хуево и противно ему чувствовалось в тот момент. И со временем это отвращение лишь укреплялось и обосновывалось внутри Славы. Иногда ему казалось, что если ад и есть, то в его собственной преисподней он целую вечность будет выблевывать свои органы. У наблюдавшего за этой личной драмой Замая чесались руки, слезились глаза и тёк покрасневший нос, но принять дозу он не мог: от чего-то боялся, что его протеже может скорчиться тут, не успев переписать на него свою тачку, айфон и хату предков. Не комильфо, не комильфо. — Завались, — юноша зло выплюнул слово и кусок завтрака. — Сам набодяжил голимый болт*. — Еблан, — нервно загоготал Андрей, расчесывая шею до кровоточащих, мелких ран. Глаза его от нечего делать бегали по бледному лицу одноклассника, его дрожащим рукам и по крупному нескладному телу. Если честно, ему нравился Машнов. Обдолбанный или бухой — он просто душка. Правда, протрезвевшего его выносить получалось с трудом, но «все мы не ангелы!» — успокаивал себя Замай. От рассуждений о фундаментальном и прекрасном его отвлекла громкая отрыжка и высокий гиений смех. — Та сучка убежала? — кивнув в сторону двери, уточнил Слава. Ответ он знал заранее, но ему вообще-то обещали отсосать, и надежда скреблась где-то возле ширинки. Хотелось отвлечься от запаха собственной блевотины и чьей-то мочи. А девочка могла оказаться неплохой причиной забыться. — Ты как сюда съебался, шлюшка на Дэна переключилась, — самодовольно улыбнулся Замай, протягивая Славе руку. — Бля, давай уже свалим отсюда, тут ссаниной воняет хуже, чем дома у Млечного. Тупо и высоко засмеявшись, Слава взялся за покрытую следами от лайбы* руку и поднялся на пошатывающиеся ноги. Во многом он пересилил собственную леность и апатичность только из-за того, что заметил нервозность Замая. Последнему срочно нужно было вмазаться, очевидно. А подставлять этого долбаеба он не хотел: ломка — штучка ебанутая. — Пиздуй к выходу, я пока умоюсь, — кинул ему Слава, медленно направляясь к засранной раковине. Сортир соответствовал клубу без прикрас и преувеличений. Такой же убогий и мерзостный. Какое-то время потерянный в пространстве юноша смотрел на себя в зеркало, пытаясь осознать, когда именно употребление винта* для него стало нормой и почему он не особо-то переживает из-за этого. Но так и не найдя ответов, он вздохнул, включил кран и выключил мозг.—xxx—
— Миро! — радостно воскликнул Саша, когда заметил знакомую лысину около барной стойки. На самом деле, не только отсутствие волос на голове выдало присутствие Фёдорова здесь, но и дебильное сообщение Евстигнеева, гласящее: «Еврейская принцесса пожаловала во дворец». Этот идиот всегда любил потешаться над людьми по их национальному признаку, называя «расизм» красивым словом «толерантность». Что-то типа: «Сано, расизм — это когда разноцветные люди придираются к белым якобы за шутку над чёрными, когда они просто пошутили про курицу. Типа эффект Барбары Стрейзанд, слышал?» «Тогда причём тут толерантность?» «Тебе заняться нечем? Что за интервью?» «…» «Вот и правильно». К слову об особах королевской крови. Федоров повернулся в сторону знакомого голоса и тепло улыбнулся другу. — Привет, Сано! — громко и радостно поздоровался резко выскочивший перед Мироном Евстигнеев, обнимая старого знакомого по-мужски крепко и по-пидорски долго. Они всегда растягивали объятия, будто стараясь восполнить этим все то время, когда не могли тусить вместе из-за новой взрослой жизни. А там, в жизни юношеской, эти трое постоянно варились рядом, в одном дерьме, правда, при диаметрально противоположных обстоятельствах. Но удачно пронесли через года такое тесное, важное для них троих общение. Если подумать, другом бы Евстигнеев назвать Сашу не смог, в отличии от того же Мирона, который был фанаткой проницательного мужчины. Но и секретов, поделённых на троих, у них имелось предостаточно, поэтому просто знакомым назвать Сашу у него бы не повернулся язык. Находясь все в тех же объятиях, Ваня наткнулся взглядом на бутылку виски, которую до этого опрокидывал местный «папа», и тут же предупредил последнего: — Мирон совсем заебался, скоро вообще говорить разучится. Так что он весь твой, а это прекрасное пойло — моё. Улыбаясь широко и открыто, Ваня забрал дорогую бутылку и отправился восвояси искать очередную визави на предстоящую ночь. — Привет, — тихо произнёс Мирон, обнимая чуть поддатого и умиротворенного Сашу. Если бы кто-нибудь спросил юриста, что больше всего раздражало его в этом человеке, то Федоров ответил бы: «Этот чувак всегда до абсурдного правильный». И многие согласились бы с его мнением. Саша постоянно воспринимался окружающими живым, целостным и самодостаточным столько, сколько помнил его Мирон. А уж с памятью у него все было достаточно неплохо. Он даже помнил, как Саша, учась с ним в параллельных классах, поражал юношу своей рассудительностью. Они не сидели за одной партой, даже не учились в одной классной комнате, зато делили узенькую кровать на двоих, наслаждаясь обществом друг друга на каждой вписке. Они были молодыми авантюристами, болтавшими целыми ночами в чужой квартире под звуки ебли из соседней комнаты и русского репа из колонок. Тогда же они и решили, что пойдут в адвокатуру, станут защищать невиновных и ебать в рот правительство, но уже на первом курсе юридического Саша свалил в педологический, потом в лингвистический, а потом в бизнес. «Многоходовочка», как говорил Евстигнеев. «Долбоебизм» как подытоживал сам Ресторатор. Так теперь, кстати, и называли того мечтательного мальчишку, который взахлёб рассказывал Мирону о космосе, кошках и настоящем репе. — Вано говорит, ты совсем раскис, — замечает Саша, обрывая объятия. Он смотрит на Мирона, а взгляд его, как всегда, прямой и понимающий. Такой, что иногда Мирону хотелось выколоть, вырвать с корнем и выкинуть эти умные глаза. Нельзя так смотреть на людей, это было бесчеловечно. Мирон усмехнулся пришедшей мысли, но через мгновение устало и немного болезненно потёр виски, надеясь на сообразительность старого друга. — Пойдём в випку, там потише, — ну, конечно, ещё бы он не понял Мирона. Звучит почти как анекдот. Когда они вошли в полутемное, сильно напоминающее кабину космического корабля пространство, Мирон услышал безапелляционное: — Рассказывай. И начал свой ущербный монолог, прерывающийся на редкие закидывания принесённым официанткой коньяком и мат. Он действительно устал от взрослой жизни, ото лжи, в которую погрузился так глубоко, что прирос почти полностью, каждой клеточкой своего тела. Мирон действительно заебался спасать тех, кто этого совсем не заслуживает, и показывать пострадавшим жопу подсудимого, когда выносится вердикт «не виновен» тем, кто действительно достоин сгнить на параше. Это не то, чего он хотел — что-то абсолютно неправильное, но такие реалии окружают его; это ведь именно та жизнь, которую он выбрал совсем-совсем давно: хуевая, до тошноты лицемерная и порочная. А чего он, собственно, ожидал?