Серые краски мира смазываются, а потом с первым шепотом в самые губы смываются так, будто их никогда и не было, как не было и тех самых полгода "без". Чимин говорит "ничего не поменялось", и у Гука сердце ухает куда-то слишком долго вниз. Чимин говорит "
в подвал", и Гуку, кажется, вовсе проще без сердца, потому что он знает — будет больно.
Он точно знает, что ему не понравится.
Потому что Пак улыбается одними только губами, но эта улыбка словно острый кинжал распарывает и душу, и наглость, и до кучи всего того, что Чонгук словно ящерица успел себе отрастить. Ему кажется, он видит что-то и в глазах тоже, но когда осмеливается посмотреть, не находит ничего — Чимин не позволяет. Король говорит, что с Гуком контактировать нельзя никому, кроме него самого, и ровно в тот момент, кажется, начинается хождение по мукам для младшего, потому что в наказание Пак так же его игнорирует. Зато элегантно протягивает руку Лалисе и почти трепетно сжимает её хрупкую ладошку своими смуглыми пальцами. И в этот момент Чонгук может думать только о том, как было бы славно, переломай он однажды ей все кости. Потому что это Чон Чонгук здесь чёртов сабмиссив цветущего королевства Пак, и никакая принцесса не смеет касаться его доминанта.
—
Десять, — иронично хмыкает Чимин куда-то в воздух, словно бы не хочет в это верить и, более ничего не объясняя, удаляется с новоиспечённой королевой в коридоры замка. Девушка тушуется и покорно семенит за своим господином, отступая от Чона за несколько сантиметров до соприкосновения.
Саб тихо фыркает и кривит нос, всем своим видом пытаясь себе же доказать, что никакого Пак Чимина он не боится, а никакого наказания не последует. В конце концов, ему никто не запрещал. В конце концов, Чимина не было слишком долго, а он слишком хотел почувствовать хоть какое-нибудь тепло. И тем не менее, он пристыжено прикрывает ладонью виднеющийся засос на шее. Его немного топит.
Чонгука никогда никто и ни в чём не обделял. И это он понял только когда обратился к служанке, а та сделала вид, что его не услышала, проходя дальше. Чонгука никогда не игнорировали, но теперь он словно бы перестал существовать для каждого в этом замке. Он было потянулся к мечу, но вовремя себя одёрнул — новые ковры, залитые кровью, Чимин ему не простит. И тогда на его душе станет ещё одним грехом больше. А ему бы расплатиться хотя бы за то, что есть уже. Он убирает ладонь с рукояти меча и снова кривится. У него тысячи вещей, в которых он не хочет признаваться, но эмоции смешиваются в безобразную жижу, что растекается в сабе вместо крови.
Спускаться в подвалы для собственного, а не для чужого наказания впервые за невыносимо долгое время оказывается невероятно страшно, но Чон всё равно идёт. Он не знает, когда за ним туда спустится Пак, в том числе он не знает и того, спустится ли он туда вообще, столь сильно он был озабочен своей новой принцессой. В голове прокручивается явно брошенное ему "десять", и это, если совсем уже честно, на загадку больше для младшего. На одну страшную загадку больше. Он прокручивает в голове тысячи вариантов того, что может значить чёртова цифра, но ответов в голове целых ничего. Он смиренно ждёт доминанта в отведённой только для него комнате — туда он не заходил больше года, но в том, что эта комната была только для него, он не сомневался. Потому что только там место криков давно занимали стоны. Потому что только там была кровать, а скрипка сплетниц использовалась совершенно не для тех целей.
Прошел не один час, прежде чем дверь в его личный ад тихо скрипнула и закрылась за спиной короля. Его взгляд был недобрым, в его глазах медленно оседала тьма и что-то ещё, чего Гуку ни за что не разгадать, впрочем к этому ему стоило привыкнуть давно. Однако не привыкает, потому что Чимин пугающе пустой, Чимин давно не смотрел так. Потому что Чимин синоним слова "страх" для Чон Чонгука, и ему хочется умереть прямо в эту же секунду только потому что он такой очевидно только по вине самого саба. Сероволосый теперь был ниже, но даже так не воспринимался младшим иначе как "Господин" и "Хозяин". Он был ниже, но умудрялся смотреть на своего саба сверху. Он подходил медленно, а раздевал долго. Он ничего не говорил, а Чон не смел сопротивляться даже если очень этого хотелось. Он снимал вещь за вещью, обнажая тело младшего до тех пор, пока тот не остался совсем нагим. Чонгук чувствовал, как его взгляд цеплялся за каждый засос, укус и кровоподтёк, оставленный на теле саба, и был готов рассыпаться в ногах дома углями, пеплом, снегом - он был готов стать чем и кем угодно, лишь бы на него не смотрели так, как это делал король. Когда он провёл пальцем по одному из отцветающих своё синяков, сердце Гука пропустило пару тройку ударов, чтобы после разогнаться до невероятной скорости, а с губ его сорвался тихий стон - он так долго ждал этой близости, что теперь едва дышал, буквально трепеща под чужими пальцами. Чимин склонился над ним и прошептал:
—
Десять. — И даже это слово отчего-то вспороло Чонгуку брюхо, заставляя слегка дёрнуться. —
Ты сменил десять человек за эти полгода.
Доминант отстранился и брезгливо оглядел обтянутую перчаткой руку. Гук понял вдруг, что же ещё пряталось в глазах того, кому он готов отдать себя всего — в его глазах плескалось разочарование. И это было намного страшнее, чем равнодушие. Казалось, это разочарование вот-вот буквально его расщепит, и тот в буквальном смысле слова перестанет существовать как кто-то с именем Пак Чимин. Но разрывало отчего-то только Чон Чонгука. И ему казалось, что он действительно кончится. Кончится точно в этот момент, без права на возвращение и реабилитацию в глазах дома.
— В...Вы не запрещали, — младший и не думал, что его голос может столь неуверенно дрогнуть, надорваться и почти пропасть под конец. Это настолько выбивало из колеи, что собственноручно снятые табу больше не казались правильными.
— Разве это не само собой разумеющиеся вещи, Чонгук-и? — уголки его губ чуть дёрнулись в насмешке. — Разве это не очевидно, что ты только мой сабмиссив и никому кроме меня ты не имеешь права ни принадлежать, ни отдаваться? Ты правда считаешь, что отсутствие официального запрета есть разрешение к действию?
Король недовольно хмыкнул, и это заставило младшего чуть сжаться. Он в самом деле чувствовал себя никчёмным. Немного больше, чем когда бы то ни было. Чимин ещё раз, словно бы хотел в чём-то убедиться, окинул обнаженное тело саба, останавливая свой взгляд на исполосованных плетью бёдрах. И в этот момент младший вдруг подумал, что его король одним взглядом сумел располосовать всю его душу лучше и сильней всяких плетей.
— Грязный, — припечатывает Пак, и это словно жгучая пощёчина для младшего. Он стыдливо отводит взгляд в сторону, более не смея смотреть на своего господина. Парень хмыкает, его саб на пределе своего внимания, он принимает каждый кинутый старшим звук внутривенно. — Просто чтобы ты знал, насколько я разочарован, спроси у себя, сколько раз за эти полгода твоя метка горела огнём? Сколько раз тебе жгло под ключицей?
— Ни разу, — скомканно шепчет Гук, и с ужасом понимает, что доминант ни к кому не прикасался за всё время своего отсутствия. От этого осознания, всякая краска сползает с лица сабмиссива. Он кажется себе чертовски виноватым, и потому уже готовится к не менее жестокому наказанию. За такое просто так не отпускают, после такого вообще едва ли живут, и потому Чон не верит, что выживет тоже.
—
Я хотел спать только с тобой, но ни за что не притронусь к этому телу. Если бы я хотел испачкаться, я купил бы себе портовую шлюху, — выплюнутые королём слова в самом деле острые клинки. Они метко, с прицельной точностью вонзаются в плоть, но младшему нечем крыть — в этом единственно его вина и ничья более. —
Не смей подходить ко мне до тех пор, пока всё это не исчезнет с твоего тела. Я запрещаю тебе говорить, касаться, смотреть, — сдавленный ироничный смешок застревает где-то в воздухе.
Сероволосый смеётся, улыбается на этих словах, и саб может поклясться, что видит как на дне чужих зрачков рождается новая, но одновременно с тем та, пугающая до дрожи, старая тьма. Он переводит взгляд на карманные часы, а после выходит прочь, на ходу говоря новому секретарю:
— Собери мне этих людей, — протянутая молодому парню бумажка тут же раскрывается перед слугой, и тот тут же послушно кивает. — И скажи, чтобы мне подготовили соседнюю камеру.
— Ваши пожелания в инструментах?
— Крокодильи ножницы, ороситель, и клетку с крысами, и чего-нибудь ещё на вкус палачей. Не забудь расплавить свинца, мне есть кого им напичкать. И ещё, — Чимин вдруг остановился, —
Чонгук-и, не уходи сегодня отсюда. Не уходи отсюда до тех пор, пока я не разрешу. И не одевайся.
Чонгуку только хотелось рассмеяться — он отделался лёгким испугом, и доминант его не тронет. Но услышанные слова вспахивают каждую внутренность, раздирают ощущением ужаса. Но он не бежит, не скрывается и не смеет ослушаться. Он уговаривает себя успокоиться, будто молитвой вторя себе каждое "всё будет в порядке". Только молитвы звучат иначе, такие как Гук находятся у Богов в немилости, и ни те, ни другие ещё никогда никого не спасали. Когда палач просовывает в его подземельные апартаменты свою голову, младший только послушно соскальзывает с постели и идёт к своему приговору. В просторном мрачном помещении, освещенном множеством факелов и небольшим очагом, дрожа, сидят такие же обнаженные как и сам Чонгук десять человек. Каждый, кто согласился, каждый, кто взял. Среди них те, кого Пак называл друзьями. Сам он лишь вновь улыбается, даже не скрывая того, что улыбка плотоядна: если Чонгука разрывает чужим разочарованием, Чимина дерёт изнутри злоба.
Пока в Чон Чонгуке отцветал своё страх, у Пак Чимина в лёгких распускались дьявольские цветы.
Они ядовитым плющом разрастались и травили всё, до чего могли дотянуться - король протягивает своему сабу руку, облачённую в перчатку. И стоит тому потянуться, мазнуть по чужим пальцам всего на секунду, как некрасивый яд тут же распространяется по его телу, а сам правитель резко хватает и толкает прямо в середину комнаты.
—
Чонгук-и у меня красивый, правда? — саб тут же сжимается, но не решается заглянуть за спину. Кровавые цветы, едва коснувшись кончиков его пальцев, тут же оплели всё лозами. Он думает, что всё не так уж страшно, но Чимин продолжает: —
Хотите его? Берите.
Гук слышит, как его кости хрустят на зубах восставших из пепла демонов. Десять человек перед ним не смеют поднять взгляда, все как один глядя в пол. Все они прекрасно знают, для чего их здесь собрали.
—
Я, кажется, приказал вам взять своего саба, — если бы голос был способен перерезать глотку, здесь уже было бы не с кем разговаривать, думает Чон. —
Разве это проблема для вас? Я думал, раньше вам ничего не мешало. Давайте, я отвернусь, — хмыкает старший и в самом деле отворачивается. Но ничего не происходит, и, кажется, у взвинченного предательством Чонгука доминанта вмиг срывает все заслонки. Он даёт палачам отмашку, и в камеру тут же вводят несколько девушек и парней. Все десять доминантов вздрагивают, стоит им увидеть, кто именно стоит перед ними. Перепуганные сабы, истинные собравшихся здесь доминантов, ничего не понимают. — Кого из них я должен убить, чтобы вы начали делать то, что я вам приказал, предатели?
В чужом голосе невыносимо много желчи, горечи и отвращения. И вовсе не ясно, кому адресованы все эти чувства. У Чонгука страшно дрожат плечи, он давится подкатывающим к кадыку страхом, и с губ едва не срываются мольбы пощадить, простить, дать хотя бы ещё один шанс. Ужас накрывает его с головой, когда он слышит за спиной кроткие всхлипы и ощущает на своём плече чужой, теперь кажущийся невыносимо омерзительным, поцелуй. Он трещит почти по швам, чувствуя, как следом подходит ещё один дом, начиная грубо водить руками по чужому телу. Он чувствует шесть пар рук на своём теле и мокрые дорожки слёз, скатывающихся по его лицу. Наверное, так выглядит его личный ад — позорное растление под кротким умирающим в собственном мраке взглядом истинного доминанта. Он стискивает зубы, но всхлип, слишком громкий для этого ужасного места, всё равно срывается с губ и опадает под ноги. Ему не разрешали ни к кому прикасаться, ему не разрешали смотреть и говорить, приказ жжет ключицы так, словно бы это отмщение за всё то время, что его Король был верен ему одному.
Гуку вспоминается ненавистное звёздное небо, что разливается по сердцу чернилами, и это становится чем-то невыносимым. Но он не смотрит, не сопротивляется и не касается никого в ответ. Эту яму он вырыл себе сам. Чужие руки замирают лишь после болезненного крика за спиной саба. И Гук позволяет себе ослушаться, позволяет повернуться и посмотреть — там мёртвой тушей лежит одно из тел. Один из тех домов, что прежде носил гордое звание лучшего друга Пак Чимина, заходится хриплыми рыданиями — только что король с пол удара снёс с ног чужого истинного. В этой комнате все знали, каким бывает правитель. Но посмели думать, что на них это не распространяется. Но Чимин король, и даже если растили его как сабмиссива, он с рождения был обречён стоять у престола. Сабмиссив под его ногами тихо скулит от боли. И оставшиеся четверо тут же повинуются.
Это место пропитано кровью, это место полно слёз и боли. И когда Чон чувствует, как одна из рук проскальзывает меж ягодиц, в самом деле плачет. Его в миг разрывает жутким рёвом, он оседает и закрывает глаза ладонями.
—
Я так больше не хочу! Я не буду, — он тянет гласные, заходясь в своём плаче, нарушает все приказы и опирается. —
Не хочу... Я больше...
И Чимин в самом деле приказывает остановиться.
— Понравилось?
— Н-нет, — захлёбываясь слезами, срывается младший.
—
Мне тоже.
А потом шоу заканчивается, заменяясь настоящей экзекуцией. И комната наполняется страшными криками. Чонгуку к смертям не привыкать, его этим не напугать. Но пугает. Потому что Чимин дробит доминантам коленки, крошит черепа, орошает тела расплавленным свинцом, Чимин выдирает, прижигает, выдавливает жизнь. Кажется, из себя в первую очередь. У него жутко мрачное выражение лица, когда он приступает к казни друга. И Чонгук чувствует как Пака разрывает изнутри, когда он укладывает на чужой живот клетку с крысами.
— Ты был таким ненасытным, — поломанно и иронично. Чимин не сможет этого простить, и вина за каждую смерть заслуженно укладывается тяжелым грузом на душу сабмиссива. —
Эти крысы тоже. У тебя, оказывается, с ними так много общего.
И картина того, как чужую плоть разгрызают несколько перепуганных из-за нагревающейся клетки крыс, проделывая себе дорогу к свободе, навсегда отпечатывается в сознании Чона. Его вдруг посещает мысль о том, что крысы ради своего спасения способны отгрызть себе конечность, застрявшую и препятствующую спасению. Ему, должно быть, тоже стоит себе что-нибудь отгрызть. Хорошей идеей кажется вцепиться зубами в, к примеру, сердце. Чтобы оторвать, а потом в чужую грудину вложить. Чтобы оно, пусть слабо, но хоть как-нибудь осветило чужой мир. Чтобы там билось хоть что-нибудь, даже если это сердце самого Чон Чонгука, и вместо крови оно перекачивает чернила. Так даже лучше.
Младший чувствует внутри себя неживое месиво, и это не его чувства. Но легче не делает. Чужая боль застилается собственным страхом. И Гуку вдруг очень, до зуда в пальцах, хочется свернуть себе же шею. Говоря, что между ними ничего не поменялось, Пак говорил именно об этом. Об их ужасном начале. Чон словно бы построил огромный замок, а теперь сам же разобрал его до основания. Чимин рушил себя, уничтожая друг за другом тех, кого считал своими приближенными. И в этом тоже была вина одного лишь Чон Чонгука.
Король же только взгляд вдруг отводит от неприятной до тошноты картины и направляется к двери.
— Закончите здесь сами, — говорит он палачам.
— А ваш саб, Ваше Величество?
Чимин останавливается, окидывая окровавленное помещение взглядом, скользит по мёртвым телам, а потом замирает на Гуке. Он оглядывает его, изучает, и словно бы взвешивает в своей голове, насколько достоин Чонгук покинуть это место живым.
— А его оставьте. Пусть посмотрит.
Да так и уходит, не желая больше тратить своего времени — сбегая в самом деле от мыслей, что он этими самыми руками переломал каждого близкого за то, что они посмели его предать, поведясь на его сабмиссива. Чонгуку хочется кричать. Доминант его в самом деле не тронул. Но с поразительной точностью сделал ещё больнее. Усмехается на это только, позволяя змеям опутать его душу. Те вьются лентами и нашептывают: ему никогда не заслужить прощения. Он смиренно наблюдает за тем, как искусно палачи добивают оставшихся, а потом послушно возвращается в свою камеру, опустошенной оболочкой заваливаясь на холодную постель. Тьма окружает его кольцом, и всё, что остается сабу - провалиться в неё.
Его отпускают наутро, и всё, что крутится в голове младшего на протяжении последующей недели, является словами доминанта:
—
Ты думаешь, твоё наказание будет жестоким? Ты прав. Выберешь комнату себе сам и будешь жить там. Ты можешь и дальше развлекаться, с кем угодно, если они согласятся ради тебя пойти против моего запрета на какой-либо контакт с тобой, мне плевать. Можешь спать с кем хочешь, если это не нарушит моих запретов, — голос разрывал воздух, рассекал все кожные покровы и плавил органы. —
Тебя ведь останавливают только они, Чонгук-и?
Уже на следующий день ему хочется попросить переломать ему все пальцы, он готов самостоятельно выдрать себе каждый ноготь, только бы Пак не запрещал ему прикасаться к себе, потому что быть рядом с Чимином и не иметь возможности даже взглянуть в самом деле оказывается куда более жестокой пыткой. Пыткой даже более жестокой чем унижение перед ним же в подвалах. Ему противно от себя, и всё, что крутится в его голове — тысячи молитв, адресованных его единственному богу. У него в глотке застревают сотни извинений, и когда он слышит один из разговоров служанок, ему хочется рассыпаться сгоревшим углём прямо на месте — Пак Чимин приказал подготовить Лалисе отдельные покои, прося её понять, что у него уже есть истинный сабмиссив.
Ему хочется переломать себе каждую кость, истереть её в пыль, перекусить собственную глотку нагретыми острыми щипцами, хочется содрать ненавистные, оставленные на нём по его же инициативе пятна засосов. Чонгуку бы хоть ненадолго отрастить себе крылья, Чонгуку бы хоть немного стать похожим на Юнги. Он бы тогда показал, что ему всё ни по чём, его бы тогда Чимин тут же простил, потому что его не мог не простить. И эта мысль - острый штырь в его мозгу. Он не видел Чимина полгода, и теперь не хочет видеть ничего вообще, потому что чувство вины жрёт, чувство вины упивается и разрастается до невероятных размеров.
Ему бы на дно, но он и так уже там.
Ему бы хоть камень какой вместо сердца, но не дано.
Ему бы всплыть, но не заслужил.
Он остервенело трёт своё тело в купальне, надеясь, что тогда всё лишнее исчезнет. Он закусывает губу нижнюю и жмурится от боли, выжигающей его нутро изнутри, надеясь, что ничего из личного не пропадёт. Он всё ещё жутко хочет ненавидеть Пак Чимина, но может ненавидеть лишь самого себя.