Только вот жизнь Чон Чонгука и так принадлежала Пак Чимину.
И не то, чтобы он этого не знал. Просто никогда не думал об этом в таком ключе. Просто прикосновение каждое точно нож разрезает кожу. Просто его хозяин опаляет дыханием кожу между лопаток, и младшему вдруг кажется, что там всё выжжено. Не то, чтобы Гук не знал, где находятся его границы. Просто он знал, что этих границ для его правителя не существует. И даже если бы они были, это не имело бы никакого значения. — Пожалуйста, полюби меня, — срывается с губ нижнего, и он тут же хочет откусить себе язык за эту свою слабость. — Нельзя. — Почему? — вылетает с первым судорожным выдохом, потому что голос доминанта расходится волнами по коже и застывает от неё в жалких миллиметрах. — Больно будет. — Я привыкну. —Если честно, Чонгук и выворачивается.
Просто внутри него пустота. Огромное пространство для чужих жестоких игрищ. В нём нельзя утонуть, на него нельзя опереться. Он не мир и даже не болото. Он "ничего" и "никто", а потому за отсутствие к нему интереса едва ли можно судить. Его когда-то пугала эта комната и чужая темнота, но теперь ему из них едва ли вылезти. В сознании, точно кем-то нарочно подкинуты, всплывают размазанные памятью слова о том, что Чонгука убьёт не Чимин, а жизнь. За ними буква за буквой выстраивается ответ его брата: Пак Чимин и есть жизнь Чон Чонгука. Младший с радостью бы оспорил, но не получается. Одежда укладывается бронёй на тело, и Гук, пару раз тяжело выдохнув, цепляет на лицо улыбку. Одну из рода королевской коллекции — пустую, но безупречную. В конце концов, он впервые за время возвращения старшего покинет пределы замка. Он должен сиять, ни у кого не должно быть никаких сомнений в том, что он сабмиссив самого лучшего на всём белом свете доминанта. Никто не посмеет думать иначе, он не даст поводов опозорить короля, иначе будет казаться себе совсем уж ничтожным. Гук пару раз повторяет себе главные слова своего дома и не хочет думать о последних сказанных им. Он не хочет думать о чужих откровениях, слабостях и тешить себя глупой надеждой на то, что у Пак Чимина к нему что-то есть. Потому что стоит ему в это поверить, тот непременно разобьёт эту надежду самым бесчеловечным из всех невозможных способов. И тогда Чон себя уже не склеит, не соберёт даже во что-то, хоть сколько-нибудь напоминающее себя. Он твёрдо решает вдруг, что лучшим способом выветрить из головы дурман будет просто игнорировать. И ни за что не уступать шепчущему на ухо безумию, предлагающему спрятаться и позволить занять своё место Кукки. Потому что больше чем Лалису и Мин Юнги Чонгук ненавидел именно эту свою часть личности. Он его главная борьба, главная проблема и боль. Дать встать ему навстречу боли вместо себя кажется слишком заманчивой идеей, потому что Кукки, в отличии от него, боли не чувствует. Он лишь ластится под неё, просит ещё и готов выпить даже яд, если это яд из рук Пак Чимина. Чон точно это знает, потому что однажды из его рук он выпил саму свою смерть. И больше не хочется, но если так решит его доминант, то непременно выпьет снова. Чонгук в этом не сомневается. А потому он тысячный раз вторит себе, что не позволит сдаться, что позволит себе слабость только в руках старшего, пройдёт с ним любой путь, дойдёт до точки и ни разу не отвернётся. Он жив, и значит он лучше — это вообще единственная вещь, что заставляет его двигаться. Он жив, а значит, чтобы быть лучше ему достаточно не умереть. И он пройдёт каждый из девяти кругов ада бесчисленное количество раз, но обещает себе выжить. Поправляя ошейник, младший запрещает себе даже мысль о том, что он не сможет, не справится или потухнет. Стоит ему выйти из подземелий, служанки тотчас уводят его в уборную и только чудом успевают в срок. На сабмиссиве, исключая глаза, ни следа боли, и, выходя, он несколько раз глубоко вдыхает воздух, подставляя своё лицо ветру. Он запрещает думать себе хоть о чём-нибудь и лишь ожидает своего доминанта, разглядывая горизонт. Чимин выходит парой минут спустя, за его спиной почти что прячется принцесса, а потом им подают карету. Сидеть после этого рядом кажется младшему чем-то неловким, но никто из них не подаёт виду. И тем не менее просторный салон вдруг кажется слишком тесным для них троих. Чон занимает привычное место на отдельной скамье и тут же утыкается в окно. Любить Пак Чимина всё ещё значит умирать каждую секунду в страшных муках, но Чонгук не может иначе. Острая вина, что в этот раз он не смог даже удовлетворить своего хозяина, против воли пронзает сознание острой иглой. Он был абсолютно бесполезен. Унизительные мысли колют, но Гук напоминает себе, что даже если сердце его - бумага, до краёв полная чернил, даже если бумага эта порвётся и прольёт все до капли чувства, он обязан сложить себе новое. Благо, с бумагой у него отношения тесные — он рассказывает ей обо всём, что у него к Пак Чимину. И за ним не постоит стать мастером в сложении бумажных сердец, даже если после доминант сожжет каждое из них точно небесный фонарик. И если он глупый бесполезный щенок, если он рыдающий от поцелуев доминанта ребёнок, то пора вырастать в грозного пусть даже пса, пора становиться тем самым взрослым, которым бы его дом мог гордиться. Он и так без разрешения зависим. Даже если приливы чужой нежности самая большая для него загадка, он больше ни за что не покажет себя старшему столь расклеенным и несобранным. В конце концов, в нём тоже должно быть хоть что-нибудь. И Гук обещает себе это "что-то" непременно откопать. На улице столь удушающе красиво, что если выкинуть все мысли, то можно наслаждаться. И даже подумать, что ничего не болит. Он непременно чуть позже сложит в чужие руки очередное сердце, чтобы оно сгорело там за секунду, но в конкретную эту секунду его не тревожит ничего. Ему настолько плохо, что кажется ужасно хорошо. Поэтому он только чуть жмурится и подставляет лицо солнцу, совершенно не замечая болезненно-тёплого взгляда, кутающего его точно в мягкий мех. Стук колёс по мощёным дорожкам выстраивается в почти что мелодию. Стёкла слабо приглушают шум улиц, но каждому из сидящих в карете совершенно не до него. Потому что каждый занят лишь проблемой сбережения своих личных чувств. Чонгук выходит из салона первым, подавая руку принцессе, а после вставая за плечом короля — этого места его не лишит никто, кроме самого доминанта. "Быть сабмиссивом — дар, а не наказание", — напоминает себе младший, а потому не смеет показаться прилюдно без приятной улыбки на лице. Он гордо выпрямляется и напоминает себе, чьё имя высечено природой чуть ниже ключиц. Пак мажет по нему взглядом и даже, кажется, остаётся довольным. Они входят в огромное здание в сопровождении свиты и тут же скрываются от дневного солнца. В большой зале, выстроившись, стояло множество парней и девчонок. Со всех приютов королевства сюда свезли самых лучших сабмиссивов и доминантов, каких они воспитали специально в услужение знатным людям. Вышколенные, разных возрастов, цветов, роста. Все они покорно смотрели в пол, не смея поднимать на своих будущих хозяев взгляда. Чимин проходил вдоль выстроенных в ряд будущих слуг и служанок, останавливался, выбирал тех, кто казались ему достойными служения в главном дворце, и их тут же выводили из строя. Гук не выбирал, стоило ему выцепить взглядом несколько рыжих голов, он тут же прошел к ним. Волосы одного из слуг рассекала дешевая кожа глазной повязки. И в ту же минуту сабмиссив кивнул на него, веля вывести его из строя. Доминант ненадолго обернулся, определяя выбор нижнего и одним лишь взглядом спрашивая, уверен ли тот в своём выборе. — Если его зовут Генриетт, то определённо да, мой Господин, — осторожно, чтобы ни до кого лишнего не долетели его слова, прошептал Чонгук. Они долго ещё выбирали, выдвигая одного за другим. И стоило закончиться отбору, как оставшихся вновь выстроили в единую колону. — Как тебя зовут? — громко спросил доминант у рыжего парня, подойдя к нему вплотную. — Генриетт, Ваше Величество, — тут же склонившись, ответил он. — С сегодняшнего дня ты будешь личным слугой моего фаворита. Надеюсь, тебя хорошо обучали тому, как обращаться с людьми знатных семей, ведь в моём сабе течёт королевская кровь. Было бы неприятно, забудь он об этом хоть на секунду. — Это будет огромной честью для меня, Ваше Величество. — Не я, а он теперь твоё "Величество", — тихо хмыкнул король, кивая в сторону стоящего подле него саба. — Прошу простить мне мою дерзость. Король ничего не ответил, лишь проходя дальше. Он то и дело спрашивал что-то у своих будущих слуг, после чего некоторых из них уводили вслед за отсеянными — они отбор провалили, и теперь их выберет иной господин. Правитель позволил каждому выбрать себе личного слугу, и стоило Лалисе так же определиться с тем, кого она хочет видеть среди своих подданных, как они тут же закончили, покидая пределы просторной залы. И несмотря на то, что осень только вступила в свои права, Гук всё же немного ежится. И пусть слова его доминанта были обращены не ему, саб всё равно поймал каждое из них. И в этот момент он обещает себе не забыть, какого цвета его кровь. И потому не стирает улыбку, даже когда доминант смотрит на него. И по короткому, едва заметному кивку понимает, что делает всё правильно. Пак подаёт принцессе руку, дарит ей тёплую улыбку и закрывает за ней дверь, приказывая экипажу трогаться. Он подходит и осторожно цепляет тонкую цепочку к кольцу его ошейника. Чонгук решительно ничего не понимает, но они в сопровождении четверых охранников идут гулять. Дом чуть дёргает за цепочку, а младшему кажется, что та ведёт не к ошейнику, а к очередному наспех сложенному сердцу. То норовит не выдержать такого напора и порваться прямо в следующую секунду. Чувства топят, переливаются через все возможные края. — Ты идёшь? — Чимин спрашивает как ни в чём не бывало, а нижний едва не забывает как дышать. Только сглатывает нервно и, коротко кивнув, следует за своим господином. Его сердце колотится точно бешеное, и Чон боится только одного — что это закончится, стоит им пересечь порог замка. Но прямо сейчас он не хочет, чтобы это заканчивалось. Потому что эта боль другая. Ему щемит сердце, но невероятно эта другая боль нравится. Они прогуливаются по площадям, и Чонгук едва ли не впервые, так же как прочие сабмиссивы, готов сверкать ошейником, светить довольной, даже если после она треснет ледяной коркой или растает словно снег, улыбкой. Его сознание прошивает шальная мысль о том, что даже если за это тепло и за эту болезненную для него ласку он будет расплачиваться ещё несколькими годами непрерывного терзания, он всё равно согласен. Согласен платить даже за минуту. Потому что Чимин улыбается красиво, даже когда глаза эта улыбка не трогает. Слишком долгое время он был лишен даже этого. И ему бы инеем покрыть себя изнутри, замести каждую свою эмоцию, надеть безупречную маску, да только толку нет, потому что все маски идут под этой улыбкой морозными узорами, а потом трескаются без права на восстановление. Саб теряется во времени, чужих восхищенных взглядах и одном слишком личном. Только когда спустя долгое время за ними приезжает карета городского экипажа и они скрываются от уличной прохлады в салоне, Гук понимает, насколько в самом деле устали его ноги. Он уже хочет усесться на противоположное от короля место, но тот хлопает по месту рядом с собой. И прошивающий душу страх вновь возвращается на место. Они один на один, и к таким встречам нижний совершенно не готов. Но об этом его никто не спрашивает, он послушно идёт в руки своего самого большого, едва ли не единственного, страха. И льнёт. Ладонь, мягко путающаяся в каштановых непослушных волосах, кажется столь неожиданной, что Гук напрягается лишь больше прежнего. Ему кажется, что нужно срочно покрыть себя чем-нибудь прочным изнутри, потому что иначе он обвалится прямо так. Разломается от аккуратного касания, и ему не поможет ни одно из новых сердец, что он собирает себе по утрам, дням и вечерам. Потому что если Пак Чимин вознамерится уничтожить его, в эту секунду самый лучший момент. — Расслабься. Я не собираюсь делать тебе больно, просто хочу увидеть твою голову на своих коленях, — доминант говорит невозмутимо, но смотрит в окно, впрочем, не выпуская руки из чужих волос. И Чон тут же разваливается ему на колени, втайне надеясь, что дом хочет эту голову не отдельно от тела. Хотя даже на это он, кажется, уже согласен, если тот продолжит так же путать пальцы в его волосах. Король ничего не говорит, он просто зарывается в чужих каштанах волос. И более ничего. Но и этого достаточно, чтобы младший расплавился под его руками, вскоре расправляя плечи. И осторожные взгляды вскоре превращаются в чуткую дрёму. Ему достаточно даже столь ничтожной ласки, чтобы простить, забыть и принять. Ему достаточно рук в его волосах, чтобы успокоиться, даже если ровно эти же руки несколько дней назад до красных пятен перед глазами оттягивали эти же самые волосы. — Вставай, — рука его господина выводит его из лёгкого сна, слегка сжимая плечо. Он щедро оплачивает услуги кучера и скрывается за высокими воротами. Да только его в ту же секунду окружают слуги. Из всего дневного экипажа вернулся лишь один, и это совершенно точно не её королевское Величество Пранприя Лалиса Манобан. Это сильно раненный лакей. Стоило будущей королеве покинуть замок, стоило ей остаться без присмотра, как на экипаж тут же напали, а саму принцессу похитили. И Чонгук готов поклясться, что он чувствует, как воздух начинает пахнуть горелым, несмотря на то, что взгляд доминанта холодеет до неприличия. Король велит подать коня и вручает саба слугам, веля приставить к нему как можно больше охраны. Следующие почти что сутки Чонгуку запрещают покидать пределы покоев. К нему пускают лишь прибывшего на следующий день личного слугу. Тот носит ему еду, книги и развлекает как может. Гуку запрещено покидать пределы комнаты, и потому его слуга выходит лишь по нуждам, проводя остальное время в королевской спальне. Старший не подаёт ни одного из признаков своего волнения, но искренне считает, что куда полезней ему было бы находиться подле Чимина. От которого нет никаких вестей. И это страшно нервирует, ужасно раздражает, а ещё невероятно волнует. Ему остаётся лишь прислушиваться к тому пепелищу внутри себя, лелея хрупкую надежду на то, что собственные останки непременно подскажут ему о том, как чувствует себя его верхний. Но то предательски молчит и не реагирует. Чон надеется, что это хороший знак, и пытается отвлечься. Он оглядывает своего слугу, отмечая, как тот вырос и похорошел за проведённые в приюте несколько лет. Из кармана его жакета, что носит каждый слуга, виднеются те самые часы, которые отдал ему Чонгук. Рыжие волосы теперь отросли и складывались в небольшой длины аккуратную косу, а кожаную повязку, закрывающую слепой глаз, скрывала косая на один бок чёлка. Шея его теперь была свободна от любых ошейников, но носила на себе неяркие синяки от следов недавнего удушения. — Тебя били? — с тихим хмыком интересуется старший. — В этом нет ничего необычного, господин Чонгук. — Расскажи, — он не знает, простое ли это любопытство или лёгкое волнение за человека, которому он подарил имя, но предпочитает не думать об этом вовсе. — Госпожа Лалиса выбрала себе в слуги доминанта, желающего обладать мной, — тут же послушным, буднично спокойным голосом отвечает младший. — Он издевается над тобой? — Нет, просто насилует, — этот ответ был поражающе пустым, будто не было в этом ничего странного или страшного для сабмиссива. — Я накажу его. — Не стоит, Господин Чонгук. Ему просто слишком больно от того, что я не могу понять его чувства. Я — Саб и могу вытерпеть многим больше боли, чем он. — Ты не обязан терпеть подобного к тебе отношения, ты — сабмиссив без хозяина, и в этом королевстве ты имеешь право отказать даже королю. — В насилии над моим телом нет ничего страшного, Господин, — успокаивает его рыжеволосый слуга. — Ведь это просто у людей забава такая: делать больно другим, когда больно им самим. Однажды переболеет либо он, либо я.