ID работы: 6356003

Теперь твоя

Слэш
PG-13
Завершён
43
автор
Размер:
13 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 10 Отзывы 10 В сборник Скачать

3

Настройки текста
Снова виновато сердце. Едва увидев, что Доватор здесь, вернее, едва услышав, почувствовав и угадав его присутствие, Рокоссовский сразу, на минуту силой вырвавшись от дел, наугад направился к нему и, пока решимость не растаяла и пока в голове не сложилось никакого чёткого плана объяснений, оправданий и слов, доверился естественному течению событий. Не растрачиваясь на улыбки и приличия, Рокоссовский сказал ему, что имеет повод поговорить и попросил его не торопиться уезжать, если конечно у него нет срочных дел. Рокоссовский успел всё это произнести прежде, чем сознание заволок очарованный туман, от которого спасения не будет — это было ещё раньше ясно. Уже тогда было ясно, когда очевидным стало то, что не найдётся покоя, пока рядом этот конь, своим благородным видом напоминающий о настоящем хозяине. Глупо, бессмысленно и необязательно было влюбляться, но Рокоссовский, вынужденно вспоминая о Доваторе, вольно или невольно к нему привязывался. Случайно и нарочно старался выловить в сводках его имя, с затаённой надеждой ждал, когда снова доведётся встретиться, всё чаще мысленно обращался к его образу и всё реже спрашивал себя, куда это приведёт и зачем это нужно. Никуда и незачем, оно и понятно. После ужасов тюрьмы нормальной жизни не будет — раньше это казалось понятным тоже. Да и возраст уже, положение, несвобода, старые раны, война… Только на войну, пожалуй, и можно переложить часть груза с совести. Но перед кем ему, в конце концов, совеститься? Он же не бросит семью, никому не причинит зла, не станет пренебрегать ответственностью, не обманет. Ему просто жаль, что можно вот так прожить недолгую славную жизнь, помучиться, умереть в тоске и не узнать. Не узнать чего? Дальше мысли идти отказывались. Преодолеть робость перед собственным загнанным поглубже эгоизмом и гордостью удавалось редко, и если удавалось, то снова истинная причина восходила к несправедливому аресту, тюрьме и не разобранной, не перейдённой, не пережитой до конца и спрятанной на дне души горькой обиде на переменчивую злую судьбу, которая сначала калечит, а потом лечит. А потом, вот, даёт это нетронутое злом, недоступное и жизнерадостное солнце, до которого не дотянешься, но которое издалека так чудесно греет и к которому тянет. Тянет, быть может, не столько восхищением (эта способность теряется, когда проходит молодость. Но, с другой стороны, когда проходит молодость, ещё сильнее любится), сколько благодарностью за его без принуждения зовущее тепло. Благодарностью за пусть только теоретическую возможность возрождения веры в прекрасное. За то, что дарит он такое ощущение, неотступное, волшебное и окрыляющее, хоть и эфемерное, что можно своим переломанным в хребте существованием ещё сделать кого-то на малую долю счастливее. Но не слишком ли это смело? И не глупо ли своим счастьем полагать быть нужным, а не нуждаться? Но не одно ли это и то же? На эти бесплодные размышления находилась от силы минутка среди переездов, переформирований и боёв. Стоял уже ноябрь, заснеженный, холодный и ясный. Отступление к Москве продолжалось, но замедлялось и выравнивалось. Оно не было уже катастрофическим и незаметно обернулось привычным тяжелейшим постоянством. А в постоянстве, даже если оно со смертями, жертвами и страшными потерями, рано или поздно начинает находиться свободное время. А где свободное время и беспокойная душа — там привязанность, безнадёжная и смешная. Один раз чисто случайно удалось услышать его по телефону. Передавались какие-то срочные сведения, Рокоссовский напряжённо слушал. Под его линией и под линией чьей-то ещё, под трескотнёй, звоном и вьюжным воем, как холодный поцелуй через сотни разъединяющих вёрст — он различил звук голоса. Этого голоса Рокоссовский не помнил, да и слышал его от силы пару раз, но оказалось, что голос Доватора для него из тех, которые узнаются заново и сразу же. Самое смешное, что это запросто могло быть ошибкой. Все те быстро летящие десятки секунд, что Рокоссовский напряжённо вслушивался, пытаясь различить и воспринять сразу несколько речей и голосов, он просил судьбу об ошибке — чтобы стало точно ясно, что ошибка, чтобы не терзаться незнанием, не надеяться и не гадать. Но на неизвестной дальней высоте безликий голос ответил что-то «товарищу Доватору». Та связь прервалась прежде, чем Рокоссовский решился вклиниться в посторонний разговор. В конце октября эта минутная односторонняя встреча произошла, а уже в ноябре Рокоссовский, засыпая, о нём думал, а там, глядишь, это пагубное и ничем не обоснованное занятие превратилось в пристрастие, которое по ночам когтило зверски сердце. Ночи становились всё длиннее. Можно было честно надеяться на случайную встречу. А можно было как-нибудь аккуратно схитрить и повернуть свои дела так, чтобы шанс случайной встречи увеличить. Так и произошло. В одном заснеженном перелеске Рокоссовский услышал, что кавалерийская группа Доватора стоит неподалёку, а сам Доватор должен быть сегодня здесь. Это подтвердили нагруженные хрустальным снегом ветки. В этом было уверено по-январски лазурное небо. Сладковатый мороз указал нужное направление и Рокоссовский увидел его. И поскорее, пока не перепутался, пока не посчитал благоразумным сбежать от столь желанного разговора, пошёл. Оправдание было праведно-железное: нужно вернуть ему коня, пусть забирает своего лазутчика. Об этом Рокоссовский и сказал ему, когда наконец появилась возможность поговорить. Её Рокоссовский старательно оттягивал, как можно дольше занимаясь срочными делами, злясь на себя за это, волнуясь, срываясь и под этим всем стараясь от себя скрыть, что боится неизвестности или, скорее, реальности, у которой нет никаких причин соответствовать его романтическим фантазиям. Опасаться следовало ещё и того, что у Доватора есть свои важные дела и он, как и в прошлый раз, не имеет возможности тратить время на пустое ожидание. И всё-таки Рокоссовский зачем-то сказал себе, как и в прошлый раз, что если Доватор дождётся, то значит… Это было уже смешно. И всё-таки он дождался. Рокоссовский не стал испытывать судьбу слишком жестоко и подошёл к нему тогда, когда расплывчатое зимнее солнце наползло на край леса, за которым подлый враг. Именно тогда подойти и нужно было — когда небо опрокинулось и расплескало краски, а ударивший мороз изрисовал снежные покровы искристым тонким золотом. Всё заиграло и заблестело, с налёту бросилось в глаза, ослепило, обожгло и, удивительно дело, как-то по-священному затихло. Только в сравнении с этим на Доватора можно было смотреть спокойно. Где ещё его искать, если не возле его лошади? Он стоял там, где Рокоссовский и подумал. Привалившись к перекладине, он беседовал с доверчиво льнущим к нему конём, гладил его по украшенному полумесяцем лбу и кормил чем-то с рук. Рокоссовский, пока подходил, пока видел издалека, успел поразиться. Тому, как сильно и как остро отзывается в сердце эта милая и родная походная картина, и какое, вместе с волнением и трепетом, разливается внутри счастливое умиротворение. Что он раньше умел говорить, теперь уже не скажется. Ну и пусть. Всё равно все предстоящие ему ночи ещё полны соловьиными рассветами. Словно всё ещё будет хорошо. Война закончится и станет так же хорошо, как раньше, и даже лучше, ведь теперь он будет жить, нося в обогатившемся раненном сердце эту хрупкую странную тайну и короткую эту любовь… Говорить нужно было сразу, пока Доватор не посмотрел на него и пока связные мысли не начали разбегаться. — Мне достался ваш конь. Заберите его, пожалуйста, — вот, сказал, без официальности, но вполне твёрдо, голос не дрогнул. Можно теперь перевести дыхание и, не теряя серьёзного выражения, всмотреться в его не спешащее отвернуться от лошади лицо. В усталое, простое и такое славное. Казалось бы, когда так рядом стоишь и смотришь, то и нет в нём ничего особенно притягательного и сводящего с ума. А попробуй потеряй из виду и он останется стоять перед глазами именно таким, желанным и далёким… Вот ведь строит из себя казака — носит огромную чёрную бурку с острыми углами плеч и папаху. Это показалось Рокоссовскому несколько забавным и умилительным. Иронизировать ему не позволило бы уважение, но что-то любящее в груди нежно сжалось от этого предвзято боевого и несовременного вида, который наводит на немцев, наверное, не столько ужас, сколько недоумение. Хотя, ему ли не знать, как казаки смертоносны, ужасающи и действенны в прямом молниеносном бою? Вот только не тянет Доватор на казака нисколько. Да, не похож, но ему это не мешает, как про него говорят «с шашкой на танки», и ведь, как ни странно, срабатывает, живой до сих пор, а уж сколько по немецким тылам раскатывал разбойничьим древним методом… — Что уж там конь. У вас моё сердце, — он сказал это тихо, так и не повернув лица. Сначала Рокоссовский не обратил внимание на суть слов, а с запозданием заметил, что сейчас Доватор не весел и не сияет, самоуверенно и жизнерадостно, как в их первую встречу. Но не успел Рокоссовский об этом задуматься, как до него дошло. Он попытался было сообразить, что это может значить и как это можно не так понять. Попытки успехом не увенчались и он окончательно растерялся бы, так и не позволив себе раньше времени невесть чему обрадоваться, но Доватор наконец повернулся к нему и долго, медленно и как-то по-театральному томно стал поднимать до последнего скрываемые за ресницами глаза от земли к лицу Рокоссовского. Казалось, глаза были полны печали и лицо выражало безмолвный упрёк. На протяжении нескольких секунд наблюдая это, Рокоссовский успел совершенно запутаться, обругать себя и свою самовлюблённую натуру последними словами и снова запутаться, поверить, ошибиться, рвано втянуть в грудь воздух… И только когда Доватор последним летящим движением быстро вскинул лицо и ресницы, стало понятно. Он сдерживался до последнего. Но сдерживался едва-едва. На лице всё ещё сохранялась маска горестного безучастия, но его опалённые солнцем яркие глаза горели озорным огнём, блестели как у безумного картёжника. В последнюю секунду он наконец сломался, громко фыркнул и рассмеялся. Он пошутил. Разыграл. Рокоссовский нервно посмеялся в ответ, переступил с ноги на ногу и огляделся по сторонам. Он и сам был рад, что всё так обернулось, хоть чувствовал неловкость из-за всех испытанных чувств, которые наверняка оказались у него на лбу написаны. — Зачем вы так… — Рокоссовский произнёс это автоматически, не вкладывая в вопрос желание ответа и нарочито ворчливо. Доватор вдруг подступил к нему на шаг и почти коснулся грудью плеча. — Зачем? — его странно изменившийся голос, в котором вдруг проступило неподдельное волнение, заставил Рокоссовского посмотреть на него. Но чтобы не смотреть сверху вниз, Рокоссовский чуть отошёл и заметил, как от этого по лицу Доватора пробежала лёгкая тень сомнения. Но всё-таки ему, видимо, хватило решимости, чтобы, прогнав в горле ком, проговорить то, что он хотел, — затем, что не хочу жить, не зная вашей… Ласки, — его слова снова могли быть шуткой, но уже повторяющейся и банальной. А разве мог он быть банальным? Его глаза, в этот момент лишившиеся упавшего за сосны солнечного дополнения, засверкали по-иному, с чёрной трясиной, бесстрашно и самоотвержено, но так, будто он потерял опору и сам начинает тонуть. Не выдавая никакой реакции, Рокоссовский смотрел на него, отвлечённо понимая, что ведёт себя либо жестоко, либо глупо. Но какая тут уместна реакция? Радость он уже растерял на прошлой шутке, так просто её не возвратишь. Может, правильным будет… Нет. Ничего не будет правильным. Глаза Доватора снова неуловимо изменились и он снисходительно улыбнулся, будто бы даже с той давнишней доброй издёвкой, какую Рокоссовский видел в нём при первой встрече. — Хотите? Задолго до того, как Рокоссовский понял, что это значит, Доватор легонько потянул его за собой за рукав, затем отпустил и пошёл, часто оборачиваясь и улыбаясь. Рокоссовский покорно пошёл следом, совсем запутанный и даже немного несчастный. Ему бы и хотелось быть несчастным, но он замечал, как от исподволь пришедшей неосознанной догадки снова разрастается внутри испуганная и обескураженная беспутная радость — достаточно было чуть подтолкнуть себя в этом направлении, в котором бы он сам, тщетно оберегая свою поломанную в тюрьме и оттого ставшую ещё более хрупкой и болезненной честь, никогда первым не пошёл бы. Но ведь именно этого он хотел? На это не мог и надеяться? Нет. Честь честью, но всё же не на это. Но это, как одна высших из ступеней человеческой привязанности, стоит дороже всего. Правда, эта высшая ступень легко делается низшей, стоит отнестись к ней грязно и запросто. Но драгоценная взаимность всё искупит. Но есть ли она? Откуда ей взяться? Сложно поверить в неё, но ещё сложнее поверить в то, что Доватор может обойтись с ним как с игрушкой, это не только подло, но и глупо… В этих суматошных размышлениях промелькнул короткий путь, которого Рокоссовский не заметил. Они оказались в небольшой житнице, холодной и выпотрошенной, со втоптанной в пол соломой и остатками мёрзлого зерна в отсеках. В голове у Рокоссовского промелькнуло, что здесь будет неудобно и плохо. Следом промелькнуло «как в Гражданскую». От этой мысли протянулся печальный вопрос, каким ребёнком в гражданскую был Доватор. Воевал ли с пятнадцати лет как тогдашняя молодая гвардия, губил ли с детства здоровье на заводах или же рос в бедной деревне, отчего и вырос нетронутым злом и чистым. При любом раскладе он происходил из тех, для кого всякий сарай и вообще любая крыша над головой когда-то казалась дворцом. У него ведь по лицу видно, что он из тех, кто был никем и стал всем. Рокоссовский — нет. За то и платил три года. За это сильнее всего и хотелось получить утешение. Или хотя бы объяснение, как же так могло произойти. Как в такой кошмар могли сами себя загнать столь сильные и мужественные люди, так много прошедшие в прошлом и сколько ещё предстоит им страшных тягот и потерь… На душе стало горько. Настолько, что несколько разделяющих шагов преодолелись сами, руки сами схватили Доватора со спины и, сбив с головы шапку, обняли и сжали изо всех сил. Под щёку попали прядки его волос. Он, кажется, пытался высвободиться, но не слишком активно. Он, кажется, что-то говорил, но было не расслышать, в ушах звенело. Словно щенок в большой шкуре, он смог извернуться в бурке и повернулся к Рокоссовскому лицом. Рокоссовский почувствовал, что его обнимают за шею, что пальцы ласково вплетаются в волосы, гладят и тянут. Ему осталось только опустить лицо, не раскрывая глаз, и отдаться смелому жаркому поцелую без дыма и каких-либо примесей, чистому, настоящему и такому искреннему. Он раскрывался и замирал, дышал, словно бы показывая, что ему нечего скрывать, и снова без резкости кидался вперёд и вверх. Никогда не стало бы достаточно, но Рокоссовский, почувствовав, что его явственно отпихивают, отпустил. Нужно было бросить пару шинелей на пол в одном из отсеков и, не сводя с друг друга поражённых глаз, опуститься самим. Долго возились с одеждой, то и дело ёжились от холода. Страсть остывала и загоралась вновь, когда её возвращало смущение, ведь оно возникало лишь для того, чтобы было теплее его преодолевать. Рокоссовский спал с мужчинами раньше, очень давно. Делал это и Доватор — в этом пришлось с неудовольствием убедиться. Но что уж там, взрослые люди. Как Рокоссовский и предполагал, всё было замечательно, восхитительно, немного смешно и совсем не больно. Правда, снова рассыпалось то хлипкое и всё-таки не изжитое наивное детское убеждение, что после близости что-то изменится, что-то приобретётся и что-то особенное внутри навсегда останется. Нет. Навсегда не останется ничего, кроме осколочков воспоминаний, вонзившихся в руки, в спину и шею. Избирательная память снисходительна и щедра. Она запечатлит только несколько самых счастливых моментов: может, его запрокинутое светлое лицо — показалось, что никогда прежде таких красивых лиц не видел. Может, его милое и деловитое, явно приобретённое с кем-то оставленным и дорогим уверенное желание оставить у ключицы синюю отметину — Рокоссовский разрешил и запомнил, что не было ничего приятнее, чем в тот момент, подаваясь ему навстречу, легко прижимать к себе его голову. Что-то ещё — что было совсем не холодно, что ощущение небывалой природной роскоши дарили переливающиеся под его мягкой горячей кожей каменно-твёрдые мускулы кавалериста, что он хотел быть снизу и забавно уверял, что ему не будет тяжело. И что сам Рокоссовский чувствовал, как постепенно оттаивает, оживает и сам к себе возвращается, с каждым движением отдаляясь от проклятой позабытой тюрьмы. Это — сохранилось. А всё остальное — как во сне. Потом ещё долго путались в сгущающихся потёмках в одежде и кто бы что ни подхватил — каждый раз принадлежало другому. Оделись, а уходить расхотелось. Пару раз печально озвучили, что кого-то наверняка уже потеряли там и ищут… Расстроено покачали головами на собственную безалаберность, дали себе ещё час, постелили у стены бурку и остались. Сидели рядом, как могли друг друга грели, склоняли головы, переплетали руки и ноги, а когда они затекали, меняли положение и так без конца. Курили одну на двоих, вернее, курил Рокоссовский, а Доватор только изредка подносил ко рту, потому что сам не курил, но не мог отказать в удовольствии забирать сигарету из прохладных пальцев и отдавать её им, бережно растягивая каждое прикосновение. Спать не хотелось. Или хотелось, но тратить на это драгоценные минуты не стали. Увлечённо говорили про разное. Казалось, всего за всю жизнь не выговоришь, но важные темы исчерпывали себя быстро. Пришлось деланно беззаботными голосами поговорить и о дальнейшем, о новых встречах, о жизни после войны. Оба понимали, что это бессмысленно и больно даже сейчас, эти зря построенные планы будут потом только лишь саднить невоплощением. И правда, зачем? Но ведь не обойтись без этого никак. Ведь когда любимый рядом и когда надо его отпустить, тогда не справиться без обещания новой встречи. Пусть обещание это только слово без даты и места. Если Рокоссовский о чём не жалел, так это о том, что на следующий день на прощание по крайней мере успел ещё прижать его к сердцу и заглянуть в его отважные глаза. Хоть после и сказал себе строго, что не стоит, что душу лучше не травить, Рокоссовский ещё долго прокручивал в голове и воссоздавал в мелочах как они были вместе и как они снова встретятся. Ещё снег не сойдёт — увидятся непременно. И весной потом, и летом много раз, а после войны исхитрятся и как-нибудь однажды смотаются без жён в Сочи, а там хорошо и тепло… Ну а после — обратно в семью. В жизнь в обмане и притворстве, в телефонных разговорах, в тоске и письмах, наверняка в склочной ревности и каких-нибудь бестолковых переживаниях мирного времени. Вот оно счастье, нет его слаще. Но Рокоссовский правда собирался его любить. Как тогда казалось — верно и долго, не боясь последствий и жертвуя тем, чем потребуется. Он собирался любить со всей ответственностью и искренностью, хоть уже тогда, в декабре, зародились в душе естественные сомнения, что от любви этой одна маета. Рокоссовский впервые осторожно подумал об этом, раскуривая на крыльце сигарету и глядя в пасмурное небо, а уже вечером этого дня пришли известия о смерти Доватора. Простые чужие слова. Рокоссовский им не поверил, отчего-то (может, от чувства вины за свои эгоистичные мысли) решил, что это непременно ошибка. Что Доватора только ранили или что в плен попал, а сказали умер — такое ведь бывает. Горе от потери последней любви пришло с большим запозданием, уже после войны. А Москву отстояли. В первых числах января через расположение части проходили переформированные остатки кавалерийской группы Доватора. Конь погибшего командира, Казбек, понуро брёл под другим казаком. Рокоссовский и не подумал бы предъявлять права на эту лошадь, но в тот же вечер Казбек сам к нему пришёл, удрав, должно быть, от чужого казака. Рокоссовский, сам себе не отдавая в этом отчёта, ждал и ласково встретил, когда конь, призрачно освещённый синеватым снегом из-под копыт, вышел к нему из вечерней темноты. Он подошёл, печально ткнулся украшенной полумесяцем головой в плечо и словно бы сказал, кому принадлежит теперь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.