LI-LX
6 января 2018 г., 21:44
Лэри ноет о том, что не желает переться в общий туалет, когда есть свой, стайный, но на него шикают сразу трое, и обиженный Лог уползает в кровать.
Четвертая мирно ждет.
— Сфинкс хорош в головомойке, — бесхитростно шутит Табаки, строя на столе карточный домик из полупустой колоды.
Домик рассыпается, Табаки горюет секунд двадцать, и снова берется за дело с утроенным энтузиазмом.
Македонский прикидывает, что как бы они там не попадали на скользком полу, ведь обязательно же выльют воды мимо. Сухая тряпка и ведро дожидаются своего часа в прихожей.
Ванная комната предусмотрительно заперта. Грабли Сфинкс оставил в спальне под присмотром Лорда — мало ли.
Слепой молча выкручивает краны и затыкает днище пробкой.
Сфинкс сидит на раковине, косясь в его сторону. Десять минут проходят в тишине, только вода шумит. Слепой последний раз пробует ее рукой. Поворачивается к Сфинксу. Тот качает головой:
— Я не полезу.
— Ну вот еще, — сухо фыркает Бледный и шагает ближе.
— Не влезем, — настаивает Сфинкс, пока ловкие пальцы расправляются с его ремнем. — Я серьезно.
— Я тоже, — джинсы стягиваются к щиколоткам, Сфинкс вздыхает, переступая их.
Слепой снимает с него майку, и Сфинкс как есть, в белье, и стаскивая по пути кеды, садится в ванну. Слепой закрывает краны, быстро раздевается, сваливая вещи, свои, чужие, на крышку унитаза, и нагишом заползает следом.
Сфинкс подтягивает ноги к груди и старается расслабиться. Уже не дети, конечно, и так запросто, как Слепой, он это принять не может.
Бледный понимает, вот и издевается себе на радость. Аж порозовел. Сфинкс хмыкает.
Слепой с видом дзен-буддиста мылит волосы шампунем и ныряет головой в воду, смывая пену. Сфинкс вжимается в бортик со всей силы. Ему не очень-то нравятся такие водные процедуры. Но по-другому Слепой мыть волосы отказывается, точнее, он ничего не говорит и не делает, пока Сфинкс, кивнув Шакалу, не уволакивает его в ванную, и там все идет примерно по одному и тому же сценарию.
Возможно, Слепому просто не нравится находиться в воде одному. Или его смущает позиция наблюдателя Сфинкса, хотя, боже, когда его хоть что-то там смущало.
Ребра четко облеплены кожей, Слепой нечеловечески бледен, и все равно кажется смольным, черным. В мутноватой воде — серым и расплывчатым, растекающимся, как сырой туман.
Сфинкс наблюдает, прикрыв глаза, и пропускает момент, когда Слепой, закончив с собой, решает приняться за него.
— Повернись.
Неуклюже привстав, Сфинкс оборачивается к нему спиной. По его спине начинает елозить мокрая мыльная мочалка. Влажный затылок опаляет чужое дыхание.
Свободная длинная рука неожиданно подныривает к низу живота.
Немой вопрос повисает в горячем от пара воздухе.
— Нет, Слепой. Не надо.
Рука послушно отползает обратно.
Когда-то в детстве это было нормально. Со Слепым более нормально, чем с Волком, но и с Волком тоже. Сфинкс был у них на поруках с тех времен, когда еще звался Кузнечиком.
Стыд выветрился с годами. Даже намека на него… какое там. Это ведь такая обыденность.
Они ведь друзья.
Стыда нет и быть не должно.
Слепой прижимается скользкой кожей плотнее, перегибаясь, чтобы дотянуться мочалкой до его ног.
Когда Сфинкс выходит из ванной, щеки у него предательски красные, и на Табаки он старается не смотреть.
Чистый вожак за его плечом отсутствующе улыбается.
«Как придурок», — думает Черный.
***
Волк надирается в компании Логов. Совершенно скотски. Просыпаясь от того, что кто-то знакомо тихо меняет ему компресс на раскалывающейся голове, Волк, таращась на Македонского, пытается вспомнить. Что-то тревожное есть в том, как он добрался до комнаты. В том, что он не помнит ни этого, ни зацветающего синяка на скуле.
В окно заглядывает рассвет.
Табаки игнорирует просьбы сделать себя тише, и Волк спихивает его с кровати.
Лорд молчит, пронизывая Волка немым укором, но Лорда так просто не спихнешь, тем более с похмелья.
Македонский молчит. Как всегда. По нему читается только смутное беспокойствие, значит, и ему нечего рассказать Волку о вчерашней ночи.
Табаки обиделся, так и не сказав ничего дельного.
Сфинкса не видать с самого утра.
После того, как все спешно уматывают на завтрак, в спальню просачивается Слепой. Его любимый свитер, до которого он так и не добрал в плечах и росте, безбожно подран. Порванный ворот не скрывает две длинные царапины на светлой коже, от красноватого горла и через четкую грань ключицы.
Волк понимает, что пялится, как дурак, а Слепой умеет замечать такое.
— Хреново? — изображает участие вожак.
— Еще бы.
— Ты заслужил, — спокойно отвечает Слепой, отворачиваясь к шкафу.
Волку кажется, что этот ублюдок сейчас уйдет, поэтому он, игнорируя звон в ушах, нарочито бодро говорит:
— Ты-то, смотрю, тоже от кого-то заслужил. С кошкой подрался, вожак? — Волк старается не кривиться, старается улыбаться, зная, что подколка вышла ужасной, но голова так плохо работает сейчас, что ему и этого хватает.
Этого — и подлетевшей к оцарапанной шее ладони Слепого.
Длинные пальцы скользят по красной линии вниз, и слепец вдруг ухмыляется, криво и слегка отрепетированно, так, как научился.
— Наказание за альтруизм. Придешь в себя — зашьешь мне воротник, понял? — добавляет он уже другим тоном и скрывается за дверью.
— Разбежался! — рычит Волк. Подушка хлопает о косяк, не долетев до цели, а цель, посмеиваясь, уже ушла.
Ну точно, вспоминает Волк. Вот почему Логи-собутыльники так резво разбежались. За ним, видимо, сам Ужас Всея Дома явился на первый.
— Сукин сын.
Некстати вспоминается то, что Шакал как-то верещал, мол, у него тут жучков понапихано по всей комнате. И одна скрытая камера. Лэри ее до сих пор ищет.
Неясными в этой истории остаются лишь несколько вещей, а именно испорченный свитер (виноват точно он, Волк), царапины (тоже, скорее всего, его рук дело), синяк (Слепому только повод дай) и всеобъемлющее какогохера.
Всего Волк так и не вспоминает.
Слепой не отвечает ни на один из его незаданных вопросов.
Свитер зашивает Македонский, конечно.
О случае напоминает только ровный шов и выглядывающие из-под него царапины, но Волк туда, ясное дело, не смотрит.
***
В крошечном, лишенном детской округлости тельце, Черный Ральф, которого никто уже достаточно долгое время не зовет этим именем, все четче видит черты, знакомые до ужаса.
Настолько, что порой смотреть невозможно.
Они ведь с этой пакостью кровные родственники.
Крестная — то, что ею стало, — умеет вести себя спокойно, порой даже ластится, но большую часть суток проводит где-то в недрах Дома, а ест — как животное, руками, урча.
И все же Ральф плетет, плетет как может, сбиваясь, из ее выцветших волос блеклую косу.
Это тихий вечер, высокое зеркало там, где когда-то был Перекресток; это горбатый сухой нос и длинные зубы, эта чертова коса.
Ральф обрезает девочке волосы ко всем чертям, и та шипит на него еще неделю, но даже так, даже по плечи остриженная…
В любом случае…
Эта пакость никогда не была достаточно похожа на него.
***
Он живет черт знает где, но в центре любой движухи, а зарабатывает грубо и много, потому что берется за то, что не всякий вынесет.
Никто не знает, как он тут появился, бледный, по слухам — бессмертный, с наркоманской улыбкой юнца или вечного старца. Его любят, будто местную достопримечательность, любят заранее, потому что он отмечен далеким Лесом, но все еще здесь, любят за то, что он строит из себя, но не за то, кто он есть.
…Говорят, Смерть сбежала от него, говорят, Смерть покинула его, чего только не говорят о нем, о человеке с тонкими косами по самые бедра, о человеке с сушеным скорпионом на шее, о человеке ли, который танцует ночами в свете фонарей и не стареет, хотя по документам — давно потеряным — он почти древний, безбожно затянувший себе жизнь.
И кто бывал в его объятиях, тот знает, насколько они холодны, а губы у него — будто глоток речной воды или желчного яда, и глаза, что он прячет за чужими зелеными очками, мертвы уже долгие годы.
Редко, но увидишь его в компании темной девицы с безобразной татуировкой на руке, той самой, которая то ли цыганка, то ли воровка, и бродя по тому краю, куда простые люди не захаживают, они негромко вспоминают что-то далекое.
Про него говорят, мол, Смерть — его вечная любовница или верная жена, а может — близкая подруга, а он, слушая, только смеется, и смех его сухой и почти фальшивый. Он говорит, что правы те сплетники, которые слухи разводят, будто сбежала от него его Смерть.
— У алтаря покинула! — хохочет он, потряхивая блеклой синевой волос, скрываясь в сизом дыму самокрутки. — До сих пор в каждом сне — одни только глаза Смерти, а глаза у Смерти, знаете, какие? — ангельские, карие!
Потом он молчит, задумавшись о своем, и продолжает вдруг, погрустнев совсем, и даже музыка вокруг слегка затихает:
— И мне говорили когда-то, мол, будешь курить — вот Смерть к тебе и придет. С тех пор и курю, как сумасшедший, весь прокоптился, и легкие все в смоле и дырах, а Смерти все нет и нет. А я так жду… Не придет моя Смерть, не придет, нет ей хода сюда.
И идут разговоры, мол, как же — нет хода, вон, помер на прошлой неделе тот-то, а был так молод, и мало кто уже смотрит на этого странного человека, и не видит никто, как под круглыми зелеными стеклами слезы в мертвых глазах стоят, а пальцы самокрутки не держат — до того дрожат от горя.
Ждет, ждет человек с сушеным скорпионом на шее Смерть свою.
Помолись за него, добрый человек, кому знаешь, может, смилуется кто и пошлет ему Смерть его кареглазую, как знать, как знать.
***
В классе Лэри садится за парту Коня, так уж у них повелось. Столешница выглядит жертвой обдолбанного тату-мастера, до того лихо они, Логи, на пару расписали ее матами, кривыми рисунками и мудрыми цитатами.
В углу парты красуется страшенный конь с двумя хвостами — первый растет там, где и полагается, а во второй собрана его грива. Оригинал отомстил художнику рисунком прыщавой лягушки, присевшей рядом, а для понятности написал над ней крупно «ЛЭРИ».
Стирать было жалко.
Сидящий по левую сторону от великой Ложьей парты Шакал активно вырисовывал время от времени сердечки тут и там — чтобы было.
Без романтики-то совсем грустно в этом мире.
***
В спальне только Македонский — беззвучно вытирает пыль мокрой тряпкой.
Можно представить, что в спальне никого нет.
Горбач пробегает пальцами по флейте, выдыхает на пробу и играет, неспешно, тихо. Он не высовывается из своего гнезда, чтобы не разогнать морок одиночества.
Македонский танцует с воздухом, неловко переступая ступнями в вязаных носках, качаясь из ноты в ноту.
Горбач не видит Македонского. Он в комнате один.
***
Русалка прыгает на здоровых ножках, носится вверх и вниз по лестничным пролетам, бредит бассейном, что вечно на ремонте.
Ванну она набирает долго и до самых краев и сидит там до тех пор, пока зубы не начнут стучать.
Русалка не любит сказку про Русалочку, ей больше нравится та, что про девочку со спичками, хотя Русалка плачет каждый раз, до того ей жалко и печально за малютку.
Русалке едва ли двенадцать.
Пару раз она видела слепого неопрятного мальчишку в коридоре и больше ей его видеть не хочется.
Он ей совсем не понравился.
Непонятно, почему. Просто так.
Просто так, конечно же, ничего не бывает.
***
Сложно найти другого такого, который, опираясь на костыли, идет — не идет, а плывет, не торопясь и не оборачиваясь, поэтому я нюхом улавливаю этот шаг, пока он скользит по коридору.
Лорд вплывает в нашу комнату и, конечно, не знает пока, что он — Лорд, но это поправимо, главное — он здесь, стоит ровно и почти гордо, оглядывая нас своими океанами и молчит, поджимая губы.
Сфинкс — вожак и нами с Волком в одиночку вскормленное дитя — смотрит на Лорда, а потом мне в глаза. Он все понял еще вчера вечером, если не утром, и это немного пугает и восхищает одновременно, то, что он ждал Лорда вместе со мной, но совсем ничего не сказал.
Я не отвлекаюсь на грустные мысли о том, что делает со Сфинксом отсутствие Слепого, чтобы он ни в коем случае не почувствовал моей печали и не понял что-нибудь еще, и резво качу в сторону Лорда, нового Лорда, свежего, который так и не явился в лучшую жизнь, и частью остался на Другой Стороне, а детальками поменьше — на кругах и витках одной цельной спирали, таких, как этот.
Новый Лорд — точно мой, хотя сам я не совсем прежний, похожий на мумию страшенной обезьяны из учебника биологии больше, чем на того самого себя самого, но всегда нужно жертвовать чем-то ценным и любимым, а ценнее и любимее себя я практически ничего не имею.
Лорд на костылях отшатывается от моих поползновений в свою сторону, слишком стерильный и не совсем наш, поэтому я, приложив максимальное количество усилий, делаю последний победный рывок и обнимаю его крепко-крепко, стараясь отпечататься где-то у него на животе и в ребрах.
Лорд громко возмущается, и мне становится больно где-то в голове, но не сильно. Саданул и испуганно отскочил, лупашит своими синими глазами как на прокаженного, разве что крестом не машет.
Стая думает, кто кого и почему, Сфинкс давит хихиканье в дурной улыбке.
Лорд делается совсем растерянный, оглядывается на полупьяного Ящика и обратно на нас. Выбирает, кто страшнее.
Конечно, я бы тоже, наверное, испугался. Не каждый же день встречаешь меня, свою судьбу, спасителя, личный талисман на счастье в каждой из жизней и просто седого колясника в ворохе своих и чужих вещей, летящего обниматься. Здесь и сейчас я совсем не симпатичный, состарившийся заранее, сухой и крошливый, как многовековая книга, но я все-таки здесь, и здесь Лорд, и сейчас нам срочно-срочно надо познакомиться, иначе я лопну и покрашу собой все стенки и коридор чуть-чуть, а может и двор местами.
— Я — Шакал Табаки, Хранитель, Сказитель, Учитель Немощных, Творец Истории, Собиратель Того и Этого… — завожу я привычную песню, протягивая руку для рукопожатия.
Лорд отпихивает меня костылем с дороги, не дослушав, и обходит по дуге, будто я — целое минное поле, и восторг топит мою хрупкую душу по самые уши. Какой же наглый, какой холодный, ну точно мой, точно-точно мой, срочно греть и обучать уму-разуму этого заносчивого Эльфа, срочно дышать ему на сердечную льдышку и стапливать ненужные острые углы, с этой же секунды, с вот этого самого мига, сейчас, именно сейчас…
— Дыши! — знакомо орет мне в ухо Сфинкс, и я от неожиданности начинаю дышать как в первый раз, взахлеб, и воздух — воздух наконец-то пахнет Лордом, которого другого такого нигде не найдешь, разве что сам придет, и я счастлив, потому что — пришел.
Лишь бы не потерять, конечно.
***
Зазвонил звонок, и Ральф вздрогнул, потому что звонить в этот звонок прежде никому и в голову не приходило. Крестная, которую он так и не научился звать по-другому, спала на своем этаже, и Ральф, решив не проверять ее, рванул к двери, на ходу застегивая рубашку — день только начинался, выходной и спокойный. Наверное.
Предусмотрительно глянув в глазок, мужчина увидел широкополую шляпу, чей обладатель низко наклонил голову. Доступные взгляду черные одежды не колыхались, гость не делал попыток позвонить вновь.
Ральф помедлил и открыл дверь, на всякий случай подтащив ближе стойку для зонтов — в ней стояла бита — на тот самый всякий случай.
Незнакомец поднял голову. Его лицо было плотно укутано в теплый шарф, хотя осень только-только вступала в свои права. На горбатом носу сидели темные очки, заслонявшие глаза.
Фигура была высокой, молчаливой и достаточно потусторонней для того, чтобы Ральф молча потянулся за битой.
— И где мои манеры? — неожиданно начал гость, знакомо интонируя хрипотцой. — Прошу простить, загляделся.
Ладонь в перчатке потянулась к очкам, сняла их, и дурные желтые глаза воззрились на Ральфа, хитро лучась.
— Пришел навестить бабушку. Соскучился.
Повисла пауза, и гость добавил:
— Я со своим ключом, знаете ли, но решил позвонить, чтобы не показаться невежливым. Вы не против?
Ральф сморгнул и с чувством приложился лбом о дверной косяк.
— О таком предупреждать надо, ты…
— Что тут поделаешь — люблю сюрпризы, — развел гость руками. — На порог не пустишь?
Он заходил в Дом, не кренясь от хромоты, не достукивая третий шаг тростью, не снимая широкой шляпы.
Выходной только начинался, обещая быть спокойным.
Наверное.
***
Плохая была ночь, и мало кто не плакал. Слепой, например, бесшумно скользил по комнате, сметая ставшие бесхозными вещи, те из них, которые не стали бы трогать и использовать остальные. Шакал сидел красноглазым безмолвным памятником, словно живое надгробие, у места, где нашли Волка. Сфинкс забрался под душ в одежде и мок уже минут двадцать. Горбач сидел у двери в ванной, обнимая грабли и слушая шум воды, надеясь, что еще немного, и ему хватит духу встать, чтобы закрыть вентили и вытолкать Сфинкса в кровать, желательно раздев и высушив перед этим. Македонского в спальне нет, он забрал с собой тоскливо ноющего Толстого и отсиживался непонятно где, ранимый и разбитый для всех, убийца — для тех, кто знает. Черного тоже нет, но тот, понятное дело, ушел гулять через дыру в заборной сетке, топтать летнюю ночную пыль и плакать где-нибудь в тени неработающего фонаря; он не верил в смерть Волка дольше всех.
Лэри улегся у себя и уснул, вот только сделал он так еще до обеда, и никто не стал будить его и вообще трогать — не до того.
Приходили многие, остались — Стервятник, Красавица, уткнувшийся в его колени, Валет, обнявший гитару Волка, и Рыжий с Мертвецом, не из Чумных, но свои для Волка.
Лорд пил. Засел на подоконнике и влил в себя целую бутылку. Слезть ему помог Горбач, местами мокрый после неудачной попытки вытащить Сфинкса в спальню.
Сгрузив все в наволочку Волка, Слепой утащил ее в прихожую и зашел в ванную.
До утра оттуда так никто и не вышел, и не было слышно ни единого звука, ни всхлипа, ни крика, ни слова. Только свет погас.
Плохая, плохая была ночь, а на утро пришлось учиться жить заново.