ID работы: 6381714

Что боги готовят смертным

Мифология, Троя (кроссовер)
Джен
R
В процессе
22
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 127 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
22 Нравится 227 Отзывы 9 В сборник Скачать

От целого мира в тайне

Настройки текста

А я не прошу о счастьи. Дай мне над сердцем власти. Нет хуже, чем рабство страсти. Дай мне одно и то же Тело всегда и ложе. Пусть прошлое будет схоже с будущим: лучшей пары нету. Дай жизнь без свары в стенах простой хибары, от целого мира в тайне. Это, Киприда, дай мне. Бродский

      Вьются волной короткие пряди.       Темные, как воды Эврота безлунной ночью.       Скользят в пальцах — мягко, легко.       Как воды Эврота.       Мягко, легко теплой бабочкой губы — вдоль набухшей слепяще-судорожными, вязко-багровыми толчками вены на шее, по изрезанным шрамами ключицам и ниже, ниже. Путаясь в рунно-курчавой поросли, словно бабочка в густой траве, оплетая круглый островок блекло розовеющей, неожиданно беззащитной кожи — мягко, тепло.       Царь свистяще выдыхает, словно выталкивая раскаленный воздух из кузнечного меха, — в пальцах скользят короткие пряди. Он ловит их почти вслепую, цепляет и тянет — вниз, вниз.       И не успевает вдохнуть.       Вена дергается сильнее, отдаваясь глухим шумом волн в ушах и рдяно-пятнистой мутью под веками.       В рунно-курчавой поросли и ниже.       Ниже.       Уже не бабочкой — змеей из темных вод Эврота.       Мягко, влажно, тесно.       Тесно.       Он распахивает веки, прогоняя пляску загустевших было цветных разводов и огнистых колец, и ловит взгляд. Серый, как осенний дождь над бурными волнами Эврота.       Серый.       Но не холодный.       Он ловит взгляд и невольно хмыкает в курчавую бороду.       Из-под темных ресниц, как пожар на ветру — любопытство, азарт. Желание.       Желание.       Он выдыхает.       В пальцах короткие пряди — крепко, до треска почти.       Но серые глаза лишь щурятся.       Он выдыхает. Невольно уходя широченной, задубевшей шишковатыми мозолями от доспеха спиной глубоко в смятое покрывало. Откидывая голову, не смыкая век, не убирая со лба набрякшую потом, потяжелевшую, как мокрый корабельный канат, рунно-курчавую прядь.       И изумительное, чуть колкое, будто гладкий камушек натерли о клочок шерсти до сияющей жгучести, до искристого треска, накатывает волнами — шире, шире, поднимает на гребне и снова влечет в глубину.       Мягко, влажно, тепло.       Змеей из темных вод Эврота.       Он стискивает зубы.       Наугад, наощупь шарит по рифово-острым, выступающим под упругой, солоновато пахнущей морем кожей ломким косточкам плеча, локтя, запястья. Сжимает. Тянет — вниз.       Маленькая горячая ладонь обхватывает — тесно.       Ресницы вздрагивают. Темные, длинные.       — Не прячь глаза…       Свой сиплый, как вырвавшийся из кузнечного меха воздух, голос он слышит сквозь растущий грохот волн в ушах.       Тонет спиной в смятом покрывале, рвано дергает бедрами.       И встречает пустоту.       И взгляд.       Серые глаза щурятся.       Азартом, желанием.       Он хмыкает в бороду.       И не успевает вдохнуть.       Мягко, влажно, тесно.       Пальцы скользят по упругой, солоновато пахнущей морем коже. Впиваются почти до синюшных впадин, до костного треска. Спина тонет, пятная кувшинково-белое льняное покрывало густыми грязно-багровыми следами. Пусть!       Мягко, влажно.       Тесно.       Серые глаза щурятся.       В реберную клеть с обеих сторон уперлись острые колени — пусть.       Он лишь крепче сжимает пальцы и тянет — ближе.       Короткие пряди скользят по лицу, и во рту тепло.       Змеей обвилось — влажно, тесно.       Он рвано дергает бедрами и сквозь почти оглушительный грохот волн в ушах слышит откуда-то издалека знакомо гортанный рык и другое, еще непривычное.       Не слово, не крик, не всхлип.       Он выдыхает и ловит его на влажных, девичьи мягких губах вместе с робкой улыбкой.       И хмыкает в бороду. * * *       — Так и знал, что ты не такая тихоня, какой представляешься.       Царь расслабленно откидывается на смятом покрывале и с удовольствием, усмехаясь в рунно-курчавую бороду, наблюдает, как мягкие девичьи щеки неумолимо заливаются карминно-душным румянцем.       — И я этому рад.       В неспешно и неотступно, как прилив, наползающих с моря сумерках хрупкая фигурка на краю ложа истончается почти до бабочково-невесомой тени — он вытягивает большую, перетертую мозолями ладонь и чувствует, как в пальцах волнами вьются короткие пряди.       — Ну, чего молчишь?       — Мой господин…       — Можешь звать меня по имени. Но только на ложе.       Ладонь скользит вдоль мягкой, солоновато пахнущей морем шеи, по остро выступающим рифам ключиц.       Тянет — ближе.       — Иди сюда.       До чего она тоненькая — непривычно.       Но огня в ней не меньше, чем в Главке.       Или в танцовщице новой… как там ее?       Дар покоренного аргосского правителя.       Ладонь скользит рассеянно, не глядя ловит маленькие теплые пальчики — но они вдруг вздрагивают потревоженной птичкой и вспархивают прочь.       — Что?       — Мой господин… кровь…       — М?       — Рана твоя… ведь… мы забыли…       Он только хмыкает в бороду.       И смыкает ладони на узенькой спине.       — Оставь. Затянется.       — Нельзя! Отец говорил, если не ухаживать, даже от маленькой раны может случиться большая беда.       — Вот как?       Он не удерживает птичкой вспорхнувшую хрупкую фигурку.       Только глядит, усмехаясь, как она в торопливой неловкости почти вслепую заворачивается в хитон, шарит по полу среди густо-ежевичных набрякших сумерек и, не найдя застежки, наконец завязывает кусок бесцветно-мышастой ткани узлом на левом плече.       Звякает кувшин, плещет вода.       Маленькие теплые пальчики ложатся на промокшее, заляпанное, будто вином, грязно-багровыми пятнами и уже истрепавшееся по краям полотно. Робко, почти дрожа.       Он хмыкает в бороду.       — В любовных утехах ты смелее.       Жаль, что темно.       Но он знает, что девичьи щеки сейчас горят ярче, чем закат над Эвротом.       — Впрочем, Асклепий из тебя тоже славный.       Темные ресницы вздрагивают, прячут взгляд.       Царь наклоняется, скользит ладонью вдоль шеи и ловит жар на щеках — так и есть.       Забери меня Аид, девчонка знает, чем привлечь мужчину!       И ведь даже не думает…       — Отец научил тебя врачевать раны?       Она кивает, забыв о плотно и окончательно повисшей между ними темноте, но маленькие пальчики пеленают угольно-жгучую, черно-алую расселину на плече ослепительно-свежим хрустким полотном легко и умело, будто и не нуждаясь ни в лампаде, ни в лучине.       — Зачем ты это делаешь?       Пальчики замирают, но лишь на мгновенье.       Полотно послушно вьется в них, как пенистая волна, обволакивая привычно саднящую, скорее надоедливую, чем мучительную боль.       — Ты мой царь.       Он невольно хмыкает в бороду.       — Не так уж давно и не по твоей воле я стал твоим царем.       — Если и так, я не хочу другого.       Забери меня Аид, до чего жаль, что темно!       — Ты хороший правитель, господин. И надежный защитник для своей дочери.       Голос тает в темноте, но царь успевает разобрать:       — И для всех в этом доме.       Он выпрямляется, отводя назад свежеперевязанное плечо. Прислушивается — угольно жгучий жар не гаснет, но немного стихает, как задремавший прибой, оставляя лишь ершисто ощетинившийся игольчатым дикобразом зуд — скорее надоедливый, чем мучительный. Но и о нем в бездумной укорененности, почти беспечности многолетней привычки легко забыть и вернуться к более насущному.       — Я рад, что ты предана царевне Гермионе. И она, насколько замечаю, успела привязаться к тебе.       — Царевна чудесное дитя.       Нет, она не лукавит.       И ему не нужно ни лампады, ни лучины, чтобы это увидеть.       — Ты хорошо заботилась о ней все это время. Надеюсь, будешь делать это и впредь. Особенно в мое отсутствие.       — Ты снова отбываешь в поход?       — Даже царь не всегда свободен в своих решениях. Думаю, твой отец научил тебя этому.       Тишина висит между ними вместе с душно тяжелеющей новолунной темнотой, но он только хмыкает в рунно-курчавую бороду и без труда находит маленькие теплые пальчики.       — Когда?       Он хмыкает.       — У нас хватит времени. * * *       Волной вьются короткие пряди.       Темные, мягкие.       Должно быть, мягкие.       Дотронуться бы, утонуть пальцами, как в почти забытой, далекой, остро-соленой морской хляби.       Волной вьются складки хитона.       Серые, как небо перед грозой.       Как ее глаза.       — Исмена!       Хрупкая фигурка вздрагивает слегка, но поворачивается медленно, неспешно.       Серые глаза прямо в лицо.       — Здравствуй.       Она другая.       Не сжимается под взглядом, не вскидывается затравленным волчонком, не прячет трясущиеся пальцы в складках хитона.       — Здравствуй, Эсхин.       — Ты расцвела еще больше с тех пор, как мы не видались.       Щеки у нее розовеют чуть приметней, и все же напоминают скорей лепестки миндаля, чем мака.       И глаза — прямо в лицо.       — Благодарю.       Она другая.       В ее жестах, походке, наклоне головы — непривычная, незнакомая плавность. Неспешность. Безмятежность почти.       — Куда же ты?       — Царевне пора купальню готовить.       — Будто уж Эфра без тебя не справится. А царице, я чай, большой заботы нет.       Черные ресницы вздрагивают, прячут, словно тучи — небо перед грозой.       — А ты все так же неразговорчива, гляжу. Неужто я тебе так противен?       Шагнул ближе — до чего она тоненькая, маленькая, чуть не по плечо.       — А ведь я готов тебя в жены взять. Не теперь, конечно, но…       Складки хитона колыхнулись волной.       — Исмена!       Не вздрогнула, головы не опустила. Складки волной.       — Что ж, и ответом не удостоишь меня?       Не повернулась.       — Я уж давала ответ.       — Так то прежде было.       Шагнул — ближе.       — Подумай, Исмена. Милость царская что ветер — нынче есть, завтра нет. Сегодня на север дует, завтра на юг. А с таким мужем, как я, тебе завсегда спокойнее будет.       Колыхнулись серые складки волной.       — Не гожусь я в жены тебе.       — Ах, вот как? А царю в наложницы годишься?       Ресницы вздрогнули — взгляд прямо в лицо.       И щеки — теперь как мак уже.       — Не по своей воле я на ложе к нему взошла.       — Но тебе там по нраву.       Складки колыхнулись — прочь.       — Больно уж много спеси в тебе, Исмена. Или думаешь, царь вечно тобой тешиться будет?       Складки — прочь. * * *       Вьется волной узор.       Пестрой эмалью блестит.       Рыбы, коньки морские, да звезды, да звери диковинные, что в самых темных глубинах живут.       Аглая любила слушать про царство Посейдона…       Плеснула вода — спину мурашками пробрало невольно.       Заблестели эмалью рыбы, коньки морские да звезды.       Аглая теперь в царстве Посейдона…       Кувшин скользнул в пальцах — удержала.       — Исмена! Что ты, девочка, осторожней.       — Прости, Эфра.       — А… Что уж с вас, молодых, взять.       Лицо морщинистое, спокойное. Когда-то красивое, наверное. А глаза яркие, синие. Острые. От таких не скроешься.       — Вон и виночерпий наш сколько уж дней сам не свой ходит. И хвала богам, что господин в походе, а то не миновать бы ему гнева царского.       — Отчего?       Яркие глаза в паутине морщин пристально глядят.       Не скроешься.       — А ты будто не знаешь! Совсем бедняга по тебе иссох.       Вода плеснула.       Заблестели эмалью рыбы, коньки морские да звезды.       — Я в ваши дела не мешаюсь, да только уж очень ты к нему сурова.       Вода плеснула.       — А ведь юноша он славный и добра лишь тебе желает.       В пальцах звякнула склянка — полился густой цветочный аромат.       — Что ж ты молчишь?       — Добра мне от него не надобно.       Руку вдруг ладонь сжала. Мозолистая, теплая.       — Послушай меня, девочка. Мойры мне долгий век отмерили, и повидать я успела всякое. Уж что ты там себе ни думай, а у наложницы царской доля всегда одна. Поздно ли, рано ли — пресытится господин. Забудет, как дитя надоевшую игрушку.       — Пусть.       — М?       Щеки вспыхнули — точно огнем опалило. И сердце о ребра со всей мочи ударилось, как птица пленная в прутья клетки.       — Уж лучше так, чем по рукам ходить, будто девка продажная!       — Исмена…       Выпрямилась, взгляд встретила — синий, яркий.       — Уж коли судили боги отцу моему от руки сильнейшего воина пасть, а мне — стать тому воину добычей, бесчестья в том нет. И мой отец из похода знатных рабынь привозил. От века так заведено. Не ты ли мне про то говорила?       — Говорила и сейчас повторю, но…       Выпрямилась.       — Что я на ложе царское взошла, память отца моего не позорит. Только уж и другому ложу отныне для меня не бывать. И того уж довольно, что…       Всплыло, как из сна позабытого.       Руки громадные, крепкие тянут распустившийся узел волос, наматывают, будто пряжу.       Трещит испуганно хитон, громадные руки шарят по груди и ниже, ниже.       Звонко звякает колчан.       — Исмена!       Голая пятка скользит в густом, грязно-багровом, как вино разлитое.       И совсем рядом кряжистый дуб поверженный.       Недвижимый.       Навсегда.       — Исмена! Что ты, девочка, лица на тебе нет… Прости, коли опечалила…       Выпрямилась.       Нашла теплую мозолистую ладонь, сжала.       — Ты прости, Эфра. Ко мне ты всегда добра была, как к родной дочери. И мне тебя чтить надлежит.       Синие глаза улыбнулись.       — Такой дочерью, как ты, я бы только гордиться могла. * * *       Нитью в ткацком стане, волнами морскими — узор вьется.       В слепящих полдневных лучах по стене белой еще ярче, еще лазоревей.       Зажмуриться хочется.       Слишком жарко.       Воздух — как из меха кузнечного, чуть не плавится. Тяжелый, вязкий, точно смола.       Дома он был другой. Или так только кажется?       Все дальше, все дальше.       Ни острого запаха соли, ни криков чаек, ни грохота пушистой пены о мол.       Лишь с реки потянет порой прохладой — стылой, пресной. Другой.       Или так только кажется?       Она выдыхает раскаленный воздух, смазывает пот ладонью с шеи.       Слишком жарко.       — Няня…       Ладонь стискивают маленькие пальчики.       Она чуть наклоняется, встречает взгляд — яркий, как волна морская под солнцем. Яркий, как тот, что глядел на нее из-под густых рыжих бровей с усмешкой, любопытством… Желанием.       Щеки карминно-душно вспыхивают, но уже не от жары.       Она давится некстати отдающимися в глотке доспешно-тяжелыми, трясинно-тягучими ударами крови и отводит глаза.       — Слушаю, царевна?       — Почему матушка пожелала меня видеть?       Она невольно вновь вскидывает ресницы.       Веснушчатое личико серьезное — непривычно.       — Разве матери нужна причина, чтобы повидать свое дитя?       — Но… матушка так редко…       — Царевна…       — Забот у нее, знаю, много, но… может быть… она мной недовольна?       — Что ты, царевна!       — Будь она довольна, звала бы к себе каждый день.       Веснушчатое личико уже не просто серьезное — грустное.       — Царевна…       — И не ведаю, о чем говорить мне с ней. Будто не в одном дворце живем, а… далеко друг от друга. И глядит она на меня так странно всегда. Словно ждет чего. А чего — одним богам ведомо.       Она знает, что нельзя.       Но уже не останавливает свою ладонь, потянувшуюся пригладить рунно-курчавые, медово-рыжие, перевитые лазоревой лентой волосы.       — Людям подчас трудно сказать о том, что у них на сердце.       — Почему, няня?       Она не успевает удивиться. С каких это пор они с маленькой проказницей говорят на равных?       — Почему?       — Из страха, должно быть. Только тебе бояться нечего, царевна. Матушка твоя любит тебя. Пойдем. * * *       Циклопно-кряжистые близнецы-створки, глухо охая и отрезая раскаленный воздух, смыкаются за спиной.       Прохладный полумрак пеленает нежно дурманящим цветочным запахом. Шуршит складками длинного малахитового хитона. Звякает тяжелыми драгоценными серьгами.       — Здравствуй, дитя мое…       Голос точно ручей.       Тихий, нежный, печальный.       — И ты здравствуй, Исмена.       Взгляд — ручей.       Прозрачный.       Печальный.       Она торопливо сгибается в поклоне.       — Благодарю, что дочь мою привела. И что заботишься о ней неустанно.       Она снова кланяется и невольно прячет глаза.       Четыре года уж минуло, а не привыкнуть никак.       Да и можно ли к красоте такой привыкнуть?       Или не в красоте дело?       Она прячет глаза.       — Подойди ко мне, дитя мое.       Звенит голос, точно ручей.       Звенят тяжелые драгоценные серьги.       Она сжимает ладонь, удерживая прикосновение, прячет пальцы в мышастые складки хитона.       И только видит прямо перед собой перевитый лазоревой лентой рунно-курчавый узел на затылке.       — Что же ты, Гермиона?       — Приветствую, досточтимая матушка, да хранят тебя боги.       Непривычно. Слишком тихо, ломко.       А ведь даже за нелюбимым ткацким станом и то — куда бойчее.       — Подойди.       Рунно-курчавый узел все еще недвижим, маленькие плечики с неестественной твердостью, окостенело-старательно отведены назад.       Звенят серьги.       Высокая тоненькая фигура будто из воздуха соткана.       Прозрачная, печальная.       Голос ручей.       — Ты ступай пока, Исмена. Я позову, когда нужно будет.       Она кланяется и, не успев встретить растерянный ярко-голубой взгляд, выскальзывает в объятия кряжистых створок. * * *       Узор волнами вьется — еще ярче в слепящих полдневных лучах.       Петляет по нестерпимо белой стене — аж глаза ломит.       Уводит — все дальше.       Слишком жарко…       — Исмена!       Едва не налетела.       Выпрямилась, глянула — снизу вверх.       — Здравствуй, Эсхин.       Мягко, будто перина пуховая — улыбка, голос.       Мягко — как когда-то.       — Здравствуй. А я ведь искал тебя.       — Царица велела дочь к ней свести, вот я и…       — Не больно-то она возвращения господина нашего ждет, не так ли?       Слишком жарко.       Слишком ярко в лучах полдневных узор волной по стене.       — О том мне неведомо.       — Исмена! Постой. Я ссориться с тобой не хочу. Прости уж меня, коли обидел чем.       — Не за что прощать, Эсхин.       Улыбка — мягко.       Как когда-то.       — Исмена, я… тебе сказать должен. Хриса…       — М?       — Рабыня царицына… Хриса… согласилась женой моей стать. Как вернется господин из похода, буду его о милости просить.       Взгляд поймала — до чего высокий он. Почти как…       — Пусть боги даруют вам обоим счастье и процветание.       — Ты… не сердись уж…       Выдохнула раскаленный воздух, улыбнулась.       — Я за вас рада, Эсхин.       — Ты… я…       За спиной шаги быстрые, поспешные.       — Эсхин! Эсхин, скорее!       — Что ты? В чем дело, Асфалион?       Мальчишка едва дух переводит. Щеки красные, будто гранат. Стриженые вихры от пота мокрые, ко лбу липнут.       — Царь! Царь воротился!       — Когда?       — Да только что в ворота въехал! Ты б его видел, Эсхин! Доспех на нем новый, так и сияет! Никак в битве отвоевал! Гребень на шлеме вот такой косматый! А в колесницу такие кони впряжены, сам Гелиос* позавидует!       — Ну-ну, богов-то не гневи…       — Так ведь чистая правда! В жизни коней таких не видывал! А царь что сам Зевс-громовержец! Даром что меч у него, а не молнии в руках!       — Что же он… Не ждали мы его так рано…       — Так я о том и толкую! Поспешать надобно! Пир готовить! На кухне-то, чаю, уж все с ног сбились. А повар меня за тобой послал. Какой же пир без вина!       — И то правда.       — Так идем скорей!       Шаги стихают за спиной.       Слишком жарко.       И воздух смолой раскаленной в легких.       Она выдыхает тяжело, рвано. Растерянно оглядывает пустой, белесо сияющий в слепящих полдневных лучах двор.       Пойти сказать царице?       Или Эфра уже…       Грузно звякают наручи — она вздрагивает.       Поворачивается — скала застит свет.       Панцирь на груди горит — и впрямь новый.       Горит солнце в рунно-курчавой бороде.       И взгляд как волна морская.       Яркий.       Веселый.       — Здравствуй, моя молчунья.       Слишком жарко.       Она смазывает пот с шеи, давится саднящими глотку доспешно-тяжелыми, трясинно-тягучими ударами крови и торопливо-неловко гнется в запоздалом поклоне.       Скала хмыкает в рунно-курчавую бороду.       Гудит — звучно, властно.       Весело.       — Ждала меня?       Щеки карминно жжет, но уже не от жары.       Внутри будто узел тугой завязался.       Она задыхается под взглядом, неуклюже переступая и не зная, куда девать глаза.       — Мой господин…       Что-то с грохотом оседает на эмалевые камешки пола — она невольно вскидывается, но не успевает даже удивиться — большие, перетертые мозолями, горящие веснушчатым жаром руки сжимают тесно, горячо, крепко. Тянут — ближе.       И воздух — еще горячей.       Густым запахом пота, железа и кожи.       Она торопливо, почти испуганно цепляется за исполинские плечи.       И тонет в горячем, тесном, знакомом, натыкаясь языком и жадно оплетая в ответ.       Словно узел тугой — до боли.       Развязать бы.       Во рту вьется змеей, узел до боли.       И пальцы сами скользят вдоль медвежьи широкой, прикрытой теперь лишь тонкой завесью простого темного хитона, жгущей, как угли, груди, вниз, вниз. Неловко плутают в складках, нетерпеливо дергают.       Стоять неудобно.       Она переступает — и вдруг взмывает вверх, ошарашенно охая и вновь ловя пальцами исполинские плечи.       Скала хмыкает в рунно-курчавую бороду, легко перехватывает большими, перетертыми мозолями руками под бедра прямо под хитоном.       — Иди ко мне.       — Мой царь… — голос свой не узнала. Хриплый, грудной. — Увидят…       Но язык уже горячо, влажно, по-змеиному оплетает, и в ушах грохочет прибой, и пальцы путаются в длинных, почти до самых лопаток, перевязанных шнурком, рунно-курчавых волосах, будто в сети. Обвивают огромную, жилистую, мокрую от пота шею.       Узел внутри туже — она бездумно-требовательно дергает бедрами, изгибаясь, сдавливая икрами широкую поясницу, подаваясь навстречу, и с облегчением упирается спиной в прогретый солнцем лазорево-волнистый узор на стене.       За грохочущим в ушах прибоем — не слово, не крик, не всхлип.       И еще раз.       И еще.       Скала хмыкает. Сильнее, до боли, почти до костного хруста вминая в стену. Большие, перетертые мозолями руки стискивают под хитоном бедра так, что их сводит судорогой. Грузно гремят наручи, оставляя на коже бруснично-алые, извилисто-тонкие царапины.       Но она лишь рвано выдыхает, давясь раскаленным, как из кузнечного меха, воздухом — и ищет другой, еще более палящий жар в огнисто-медной, рунно-курчавой бороде. И, найдя и напившись до головокружения, до тяжких ударов крови в ушах, до слепящей рдяной мути под веками, откидывает голову, ошалело цепляя взглядом нестерпимо-синее пятно неба, край кровли и колонну портика… и натыкаясь на прозрачные, как ручей, глаза.       — Мой… царь…       Слова застревают где-то под кадыком вместе с новым, готовым сорваться, стоном — она всполошенно вскидывает руку, впиваясь зубами в покорно хрустнувшую под кожей рифово выдающуюся кость у изножья большого пальца, а другой ладонью инстинктивно, бездумно сжимая исполинское плечо. Но тут слышит над ухом знакомый гортанный рык, вздрагивает — и летит следом в пересыпанную искристыми бликами полуночно-черную морскую глубь, в которой тонет край неба, кровля и застывшая под портиком высокая, тонкая, прозрачная, будто из воздуха сотканная фигура.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.