ID работы: 6386700

Noli me tangere

Слэш
R
Завершён
139
автор
Размер:
210 страниц, 27 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 61 Отзывы 30 В сборник Скачать

Сердце смятенное

Настройки текста
Когда он спросил меня, что я расскажу о нём в своих мемуарах, я ответил, что прежде всего напишу, как не встретился с ним в Москве, в декабре девяносто пятого. Речь не обо мне, но всё же надо оговориться, как был он для меня важен и дорог. Я был начинающим писателем и на него взирал почти с благоговением, как на живого классика, как на живую мудрость, истинную красоту. По правде говоря, я уже и тогда был мудрее, красивее и искуснее его и уже и тогда почтение и признание чужих заслуг было мне в тягость, но что есть, то есть — для меня Антон Павлович был выше Толстого, чище Достоевского, поэтичнее Пушкина, а кто ещё достоин сравнения? Остальные совсем уж мусор. Я любил его — не побоюсь этого слова, задолго до нашей встречи. И не только в изящной словесности дело. Вспомнила его душа моя. В декабре девяносто пятого я на пару с одним забулдыгой-поэтом кутил в Большом Московском. Мы пили красное вино, а мерзавец-поэт нараспев читал свои бездарные стихи, всё больше и больше собой восторгаясь. Вышли мы очень поздно, и поэт был так взбудоражен, что и на лестнице продолжил читать. Так, читая, он стал искать своё пальто на вешалке. Швейцар его унимать: «Позвольте, господин, я сам найду…» «Как, негодяй? Значит я чужое пальто беру?» «Так точно, чужое-с». «Молчать, свинья, это моё пальто!» «Да нет же, господин, это не ваше пальто!» «Тогда говори сию же минуту, чьё?» «Антона Павловича Чехова». «Врёшь, я убью тебя за эту ложь на месте!» «Воля ваша, а только это пальто Антона Павловича Чехова». «Так, значит, он здесь?» «Всегда у нас останавливаются…» И вот мы кинулись знакомиться в три часа ночи. Но, честно сказать, столь были пьяны, что выбились из сил, не найдя его номера. На другой день пришли и не застали. На счастье его комнаты убирала горничная и мы под видом литераторов смогли проникнуть. Сколько перевидал я гостиничных номеров, пусть даже и дорогих, но этот… В этот я входил с сердечным трепетом. Что там было от Чехова? Я не рассмотрел ни одежды, ни вещей, да и вообще ни одного свидетельства присутствия гения, и всё-таки входил как в храм. Войдя, приник к маленькому алтарю — к рабочему столу. Не удержался, поворошил бумаги, наткнувшись на рукописные строки, припал к ним: «…А ещё реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся…» Я не увидел его тогда, но мы вращались в одних кругах, дышали одним воздухом, имели общих знакомых и имена наши порой соседствовали на страницах рецензий и газет. Тогда мы не были ещё равны по заслугам, популярности и писательскому статусу, но я страстно хотел знать его. Я жаждал дружбы с ним. И в этой жажде не обманулся. Я много читал его и о нём, много слышал пересудов. Порой завистники его ругали, но ни для кого не было секретом, какой он замечательный человек. Какой добрый, какой честный и лёгкий, как приятно с ним быть, как светло и покойно от осознания, что ходят с нами по грешной земле такие ангелы. Сложно объяснить феномен его человеческой прелести. Если бы я взялся, то сказал бы о редком душевном благородстве, о великом аристократизме духа, воспитанности и изяществе в самом лучшем значении этих слов, о его личной свободе, о мягкости и деликатности при необыкновенной искренности и простоте, чуткости, целомудренной нежности и редкой правдивости. Быть правдивым и естественным, оставаясь в то же время пленительным, это значит быть необыкновенной по красоте, цельности и силе натурой… Меня он притягивал, словно магнит. Я так и не понял, чего именно хотел от него, но он был мне нужен. Я хотел быть рядом с ним. Не униженно, не поклонником — ну уж нет, но равным, его другом, по праву завоевавшим его любовь и привязанность. Ещё не познакомившись с ним, я уже томился и ревновал, когда слышал, что кто-то, де, видится с ним. Я презирал его друзей и злился на его возлюбленных, гневался на всех, кто читает его книги, но ещё больше, жарче и сокровеннее я мечтал, чтобы точно такие чувства он испытывал ко мне. Он или кто-то иной. Но иной должен был быть не меньше Чехова. А таких не бывает. Лишь такому я вручил бы себя, ему бы я простил деспотизм и насилие, что являются высшей формой любви, от него я принял бы их, я хотел их, но неисполнимость этого желания разбивала мне сердце. Лишь в девяносто девятом я сумел войти в круг его знакомых. Он жил уже в Ялте, уже покорился смертельной болезни, но тогда до смерти было далеко. Как описать его? Пронзительную красоту его жизни, его образа мыслей? Высокий, стройный до худобы, идеально одетый, деликатный, тихий и сдержанный, ходит как барышня, кроткая горлинка, изящный до боли, и это было изящество уже не молодого, а много пережившего и ещё более облагороженного пережитым человека. Внимательный ласковый взгляд, мягкий голос, приветливость, доброта, доброта. Блаженны смиренные сердцем, расторгшие цепь. Доброта его разбивала мне сердце. Она ощущалась в его словах, в жестах, в его дыхании, весь он был этой божественной, печальной, милой добротой, неизъяснимой благостью, кротостью, нежностью. В него, как в море, хотелось войти и раствориться. Даже я бы покорился, даже я был согласен жить на ступенях дворцов, где он обитает, как щенок перед ним, и не скучать, не тяготиться пустым течением времени, каждый час ожидая лишь встречи с ним. Чем он околдовал меня? Быть может, виной моя превосходная чуткость. Обострённая восприимчивость, острота взгляда и слуха, отзывчивость сердца. Он был прекрасен и все это видели, а я, поскольку видел лучше других, был совершенно смятён. Бог знает, до чего дошло бы, если бы он захотел. Как бы там ни было, стать его любовником — вещь, вообще для меня неприемлемая и физически невозможная, но в его случае — я бы стал. Другое дело, что подобное поползновение с его стороны нарушило бы совершенство картины, которую он собой являл. А значит этого быть не могло. И всё-таки я страдал. Мне было больно. Я любил его возвышенно, но так сильно, что безумная тяжесть этого чувства не могла не прорываться в естественных природных проявлениях. Сколько раз мы сидели рядом. Сколько раз я касался его, говоря ему что-то, склонялся головой к его плечу, ловил обрывок его дыхания, засматривался в его глаза… Да что уж там, спал в его кровати, носил его одежду (как, например, в тот раз, когда я на пути к нему промок под весенним крымским ливнем), видел его раздетым — когда он мылся при мне (надо признать в скобках, что порой я бывал навязчив и не уходил от него по целым дням, не давая ему ни минуты уединения). Конечно в тот момент я на него не таращился и не испытывал никакой потребности таращиться или приставать, наоборот, как подобает джентльмену и вообще порядочному человеку, я садился к нему спиной, не прерывая беседы. Но сама суть происходящего, тот факт, что я находился рядом, вклинивался в такие интимные процессы и по-настоящему жил его жизнью; что он позволяет мне присутствовать, он, как девушка тактичный и скромный, не заграждается от меня, допускает — всё это вместе взятое рождало во мне глухую, отчаянную бурю и острую тоску, подобную тому, что я испытывал, когда любил впервые. Впервые я любил девчонку, которая, по большому счёту, моей любви не стоила. Но это не умаляло моей способности любить и высоты моей души. И вот Антон — был на этой высоте. И если б было можно… Но я уходил от него поздней ночью и долго бродил, дышал, прислушивался к себе, и всё спрашивал, не вернуться ли, не сунуться, презрев гордость, первым, не настоять ли? Его чистота, простота и опрятность, его спальня, похожая на девичью, идеальность его одежды, и разве может он не быть столь же идеален и аккуратен во всём остальном? Но прозаичность дальнейшего не то чтоб меня пугала… Она просто не сочеталась с обаянием наших отношений. И дело не в том, что мы оба мужчины и не в возрасте. А в том, что эти сомнения насчёт пола и возраста уже не совместимы с нами. Так оставим же обыденную пошлость соития негодным девчонкам и продажным женщинам. Для меня высшим проявлением любви было провести кончиками пальцев по его подушке, снять соринку с его плеча, присесть на ручку его кресла, взглянуть в его сарматские глаза, ясные и кроткие, простые, серые и светло-карие. И смотреть долго, не отрываясь, говоря и слушая какую-то ерунду, но в отрыве от разговора, прочная, до вязкости плотная, терпкая, сладкая связь наших глаз была тем, чего я ни с кем, никогда не испытывал. Конечно всё это установилось не сразу. Сближались мы постепенно, сезонами. То я приезжал в Ялту, то заставал Антона в Москве. Но в Москве было не то. В Москве у него было много знакомых и мало времени на меня. Я злился, да и эти гостиницы, рестораны, псевдолитературные вечера… То ли дело в Ялте. Там у него был собственный большой дом, в котором я был своим. Конечно в сезон и в Ялте, у него на даче, было не протолкнуться от почитателей, всяких там писателей, композиторов и прочая, и прочая. Но в Ялте я чувствовал себя увереннее. Я никого к нему не подпускал и находил в этом волчье удовлетворение защитника и собственника. Но ещё больше мне нравились зимние месяцы, когда мы были вдвоём… Зимой девятьсот первого он уехал на несколько недель за границу. Я не знал об этом и прикатил к нему в Ялту (добавлю в скобках, что без гроша денег и в растрёпанных чувствах). В его доме меня встретили его мать и сестра. С Марией я был уже близко знаком. Я нравился ей, а она достаточно на Антона походила, чтобы доставлял приятность взгляд в её простоватое, монгольское, рано состарившееся лицо. Я прожил в их доме чудесные дни, тихие, снежные, милые. Спал на его кровати, пользовался его гардеробом, читал его книги, работал в его кабинете, сидел в его маленьком, заботливо разбитом и грустном по времени садике. Мария много рассказывала мне о нём, о его детстве и молодости, об его старших братьях Николае и Александре, о Левитане, о Бабкине и как Антон давнишним летом носил рубашку красного цвета. Наверное именно тогда моя любовь из восхищения переросла во что-то большое, что глубоко вошло мне в душу и изменило её. Слишком хорошо помнится, как я, цедя свою работу над заметками, сидел за его столом и смотрел в огромное полукруглое окно, открывавшее вид на утонувшую в садах долину реки Учан-Су и синий треугольник моря. Я ощущал себя не то чтоб им, но с ним единым. Достаточно заглянуть в любую душу, чтобы проникнуться острой жалостью к ней. И его я жалел, наблюдая жизнь его глазами, и любя в ней именно его манеру, получал, чем грезил. А кроме того, я ждал его приезда, и, будучи ещё молодым и наивным, чего только не выдумывал. Когда он приехал выдумки пришлось бросить, но его доброта и деликатность всё расставили по своим местам. Те часы, дни, пожалуй и месяцы, которые я проводил в его доме, и то сознание близости к человеку, который пленял меня не только своим умом и талантом, но голосом, детской улыбкой, легчайшим прикосновением  — останутся навсегда одним из самых лучших воспоминаний моей жизни. Как сейчас вижу тёплую ночь у блестевшей тусклым золотом равнины моря. Ночь тихую, с ясным месяцем, с лёгкими белыми облаками, с редкими лучистыми звездами в голубом глубоком небе. Он вызвал меня по телефону в первом часу, позвал немедленно кататься. Что подняло его в тот час? Я приехал к нему на извозчике бог знает с какими мыслями. Поехали по белому шоссе, в Ореанду, на гору. Там сидели среди черни кипарисов, в высоте над зыбким простором — ему было нужно, а я… Сонный, запутавшийся, мог прижаться к нему, как щенок, взглянуть в его простое, доброе, прекрасное лицо, бледное от лунного света. «Вы грустны сегодня, Антон Павлович…» Мог найти в теплоте рукава его руку и забыться… «Это вы грустны, — шутливо покосился он на меня. — И грустны от того, что потратились на извозчика». Как сейчас вижу крымский зимний день, серый, прохладный, в сонных густых облака и море серо-лиловое, зеркальное. В доме тихо, мерный стук будильника из комнаты Евгении Яковлевны. Он, без пенсне, сидит за письменным столом, не спеша, аккуратно записывает что-то. Словно ребёнок, я наблюдаю за ним из кресел. Он встаёт, уходит, я следую, слегка сердясь, что и я перед ним — щенок, и со мною в ногу шествуют его собачонки. Он надевает пальто, шляпу, кожаные мелкие калоши, достаёт из мышеловки мышь. Держа её за хвостик, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до ограды, за которой татарское кладбище на каменистом бугре. Он осторожно бросает туда мышь, потом оглядывает молодые деревца, идет к скамеечке среди сада. Я из дома выйти не могу, но за ним бегут собаки. Сев, он играет тросточкой с одной из них, упавшей у его ног на спину. Наверное он улыбается ей. Прислонясь к скамье, он смотрит вдаль, подняв лицо, о чём-то думая. О чём? Сидит так час, полтора… А я сажусь за свою работу, но строки у меня не клеятся. Я всё думаю о той долгой, хоть и не очень продолжительной, но прекрасной жизни, что была у него. О той любви, которой он полон и которая и меня озаряет. Всё-таки меня он не любил. Пускай мне всей душой хочется сказать обратное, пускай обратное я готов страстно доказывать, но нет. Но он был ко мне добр. Был внимателен, нежен и ласков, много и безболезненно шутил со мной, выдумывал невероятные юмористические истории и мистификации, сам без малейшей улыбки, называл меня «здоровеннейшим мужчиной», смешил до слёз, хотя я радовался поводу заплакать от другого. Он ценил меня и нуждался во мне. И он хотел, чтобы я был рядом. Но он был столь благороден, что не пожелал меня удерживать. Не ограничил мою свободу, хотя я сам ему её вручал, и отпустил. Добрый, милый, идти к нем как из ночи. Но мне не суждено было пойти. Самоубийство, безумие, хуже Сахалина — он женился. Это должно было быть мне очень горько и обидно, и так оно и было, но только поначалу. Это было не столько ревностью, сколько досадой. Может, женись он на подходящей ему женщине, я злился бы ещё больше, но Ольга — она была просто его гибелью. Она, бойкая, самовлюблённая, распутная, неумеренная, легко ставящая свои прихоти выше спокойствия добрейшего и милейшего из писателей. Она не подходила ему, она не любила его, ей просто указали поймать его, связать и давить, чтобы он писал пьесы для театра, которому она было по-настоящему предана. Она и физически его заездила, и морально — каково было ему, самому едва живому, волноваться, жертвовать собой, спасая её, когда она… Что тут скажешь! С художественным руководителем своего театра, или мало ли с кем ещё, прижила ребёнка — и Антон знал, что не от него. Она же, не заметив беременности, а может быть и нарочно, неумеренным поведением довела себя до выкидыша, после которого едва не скончалась. Каково было Антону! Он так хотел ребёнка. Для этого ведь и женился… Впрочем, бог с ней. И с Ялтой. Он долго боролся с болезнью. Вернее, как назвать это борьбой? Лечиться было бессмысленно. Он долго умирал. Антон встретил бы смерть как запоздавшего друга, в любой момент, без паники. Но долго он балансировал — чуть лучше, чуть хуже. Сегодня есть температура, завтра — нет, сегодня кровь, завтра — приступ. Но каждый день — шаг лишь в одну сторону. Как сейчас вижу долгие зимние московские ночи. Жизнь сложилась так, что в девятьсот третьем мы на пару недель пересеклись в столице. И зачем Ольга его мучила? Зачем эти вечные квартиры на высоких этажах, чтобы ему, с его одышкой и слабостью, требовался час, для подъёма… По вечерам я заходил к нему. Заставал Ольгу за сборами. Она отправлялась в театр или на какой-нибудь благотворительный концерт. За ней заезжал этот мерзкий Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, откровенная, пышная, подходила к Антону с подлыми словами, что-то вроде: «Не скучай без меня, Дусик». Так ли уж она была Антону нужна? Но было это гадко до невозможности, и больно было смотреть на него, бессильного, безответного, тающего, умирающего на глазах. Он действительно с каждым днём становился всё меньше, всё безропотнее, и в самом деле я по сравнению с ним стал «здоровенным». И такого — воплощённое чувство меры, благородства, человека высшей простоты, высшего художественного целомудрия — оставлять! И ради чего? Ради кутежа в ресторанах. Я хотел зубами скрежетать и ругаться матерно! Я оставался с ним. Сердце обливалось кровью, но я пытался шутить, развлекал его, через силу балагурил, читал вслух. Антон почти не отвечал, но дарил меня благодарным взглядом и милой улыбкой. Часа в три-четыре возвращалась Ольга, нетрезвая, разгорячённая, похохатывающая, провожаемая разнообразными кавалерами: «Что же ты не спишь, Дуся? Тебе вредно! А, вы тут еще Букишончик? Ну, конечно, он с вами не скучал!» Мельком, чтобы она не заметила, я приникал к его сухой руке, на секунду становился на одно колено, смотря в его сарматские глаза, моля о чём-то. О чём? Не знаю. А он меня гладил по голове, будто благословлял. Я уходил в предутреннюю вьюгу, злой и усталый от бесцельной борьбы. Льдинки застывали на щеках. Мог ли я знать, что это наше последнее свидание? Я знал. «…Поклонитесь от меня милому тёплому солнцу, тихому морю. Живите в своё полное удовольствие, утешайтесь, не думайте о болезнях и пишите почаще Вашим друзьям. Будьте здоровы и великолепны, веселы, счастливы и не забывайте бурых северных компатриотов, страдающих несварением и дурным расположением духа. Целую Вас и обнимаю. Ваш А. Чехов». Четвертого июля девятьсот четвёртого года я поехал верхом в село на почту, взял там газеты и письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу. Был жаркий и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, — и вдруг точно ледяная бритва полоснула по сердцу. Мне было очень больно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.