От утренней зари, и до глубокой ночи, среди луны и света цвета снега… Среди цветов, среди чувствительной волны, среди любви в ладонях мира твоей темноты…
Пролог
На станции метро шесть часов вечера. Зима. Холод с приближенных улиц будоражит кожу, ветер с россыпью снежинок слепит глаза. Пальцы дрожат, закусанные почти до крови, пока сердце нестерпимо ноет. Что в нём, что во внешнем мире, но царит один лишь лёд, жестокий, пронизывающий тонкими нитями, что сшивают бледные губы и, как ни странно, даже веки. В нестерпимом желании медленно открыть глаза, Дазай попытался поднять веки, хоть немного, но наткнулся на такое ужасное сопротивление со стороны своего тела, что предпочел и дальше опускать взгляд на грязную поверхность, отставляя меж веками тоненькую щель, чтобы хоть что-то видеть. Он шел, влеченный своими раздумьями, и ноги не могли не привести его в это место. Шум уходящих поездов был словно призывающий горн, что оповещал о падении очередной стены. Вот и Осаму чувствовал это, еще один летальный исход своей судьбы. — Тихо звенят колокольчики, — медленно шептал он себе, напевая мотив старой песни, — быстро угасает заря. Дружно поем свои песни, среди капель ночного дождя… Один человек прошел мимо, затем еще один. Очередной поезд прибыл на станцию, и темная, такая страшная для него толпа захлестнула его, точно волны черных вод. Касаясь ног, поднимаясь к животу, подбираясь к горлу и окольцовывая его, медленно заползая через губы внутрь. Мысли казались туманом, что непроглядной дымкой застилает глаза. В мире нет такого отчаяния, что окутывает несчастного шута. — Динь-дон, динь-дон… — легенько напевал Дазай, скрывая глаза за кончиками длинных прядок, пока шел против толпы, находясь в её сердце. — Тук-тук, кто там… Откроет ли кто-нибудь?.. Я так сильно устал… Пальцы стали дрожать сильнее, шаги отдавались луной. Эхо собственных слов не достигало даже личного восприятия, что уже говорить о тех, кто, идя рядом с ним, не видел ничего дальше своего носа. Не видел мира, его содержимого. Через дорогу от этого места машина сбила котенка. Никто даже не уволок трупик несчастного животного. Осаму, стоявший под навесом какого-то магазинчика, видел это и все ждал, когда кто-нибудь заметит эту маленькую смерть, и поспособствует тому, чтобы несчастный маленький комочек не превратился в груду утоптанного в асфальт фарша. Никто так и не пришел. Осаму осталось лишь слезливо продолжать смотреть. Почему он сам не подошел, спросите вы? Дазай не искал себе оправданий, и повествующий эту историю так же не стал бы их искать. Как и всему, что имеет глаза, ему хотелось увидеть, как добрый человек проявится среди черной толпы и своим поступком даст надежду тому отчаянному, что видит это действие. Но никто так и не пришел. Глаза остались полны горьких слез… — Боязливо стелится туман во тьме, и ангелы полны печали. Никто не светит больше солнцем на земле, и ничья душа не стала раем… Кто-то зацепил его плечо, при этом громко выругавшись. Дазай продолжал идти, еще сильнее съежившись. «Не трогайте меня, не кричите так близко. Я умру, если ты еще раз прикоснешься ко мне, грязная свинья…» А ведь еще совсем недавно, буквально несколько часов назад он мирно спал в своей старой квартирке и видел разноцветные сны, где его окружали любовь и чистота. Сны для него стали явью, и, просыпаясь, он думал, что какая-то неведомая сила утаскивает его в кошмар. А кошмар этот был худшим из всего, что можно было бы вообразить: вокруг было так много людей, а ты все равно оставался никому не нужен. Печальное наблюдение очередного изгнанника судьбы… Где-то в динамиках оповестили о скором прибытии очередного поезда. Дазай замер. Его веки едва ли приоткрылись, после чего он потупил взгляд и широко распахнул глаза. Вот оно. На нем был черный мешковатый свитер, черные джинсы, старые кожаные ботинки. Волосы в ярком освещении отдавали темным каштаном, глаза же — черным шоколадом. Он пах на удивление ирисом и чем-то сладким, похожим на заварной крем. Соседская девочка, что угостила его выпечкой, привлекла внимание Дазая, и, выходя из дома, он был благодарен за этот жест доброй воли, хотя сам вид юноши вызывал лишь опасения: худой, бледный, с воспаленным взглядом и хриплым кашлем. Дазай скитался лишь в пределах своей маленькой комнаты, забив фанерой окна, чтобы не пропускать солнечный свет внутрь. Кровати не было, лишь несколько матрасов да теплые одеяла, выпрошенные у брата в обмен на обещание хоть изредка выходить на улицу. Один торшер, старый телевизор, стоящий на полу, маленький журнальный столик, стопки книг, рассортированные по углам. Книжных шкафов у него не было. На это нужны были деньги, а Осаму уже долгое время не работал. Незачем было, потому что ничего не хотелось. Как слишком мучил голод, шел в ближайшую кофейню и мыл посуду, за что получал обед. После закрытия занимался уборкой столов — получал остатки ужина. Если была нужна новая одежда, всегда были открыты комиссионные, в крайнем случае можно было что-то заложить, чтобы что-то получить. Так он попрощался с томиками работ Ван Гога и своими личными рисунками, что он продал за жалкие гроши. Никому не нужен был художник, и такой человек, как он, тоже оставался невостребованным. Когда были особенно холодные дни, по утрам Дазай выходил на крыльцо, любуясь рассветным солнцем. Небо озарялось золотом на горизонте, и первая полоска света буквально горела в его глазах. Но стоило кому-то пройти мимо него, спеша на работу, как Дазай весь съеживался, мрачнел и живо убегал обратно, запираясь на все замки. Затем, скользнув под одеяло, он поджимал колени до самого подбородка и мог часами тихонько плакать, молча всхлипывая в подушку. Один раз к нему и полиция заходила, потому что он долгое время не выбрасывал мусор, что создало неудобство для соседей больше, чем ему самому. После окончания института, Дазай, не найдя своего места в мире и не имея к тому времени хоть какого-то смысла, начал постепенно отдаляться от общества, ведя замкнутую одинокую жизнь. Со временем он перестал смотреть на часы, отмечать на календаре дни, выходить наружу… Единственным что связывало его с миром, был маленький телевизор у изголовья кровати, которую он позже и продал, оставив себе матрацы да подушки. На момент его последнего, как потом окажется, выхода из дома ему было двадцать два года… Земля под ним начала дрожать, рельсы с грубым звуком содрогались — вот-вот приедет поезд. Дазай стоял возле отмечающей линии, упираясь носками точно в самое её начало. Легкий ветер играл с его прядками, открывая вид на темные глаза. Слева и справа от него стояли лишь несколько людей, зевающих от скуки своего ожидания. С динамиков на станции слышалось пение птиц. Так смешно… Ведь подобное могло наблюдаться только в японских метро, и не ради красоты, а для предупреждения летальных исходов, дескать пение птиц должно стимулировать хоть небольшое противостояние депрессивным мыслям… Когда дрожащей ногой он сделал небольшой шаг вперед, никто даже не посмотрел на него. Дазай улыбнулся. Меньше проблем, если эти люди не видят даже кишки, распластанные по рельсам. Когда обе ноги зашли за предупреждающую линию он сделал глубокий глоток воздуха. Губы, до этого лишь сжатые в тонкую линию расслабленно растянулись в ленивую, едва ли не победную улыбку. Но неужели эти шаги будут такими тихими? Бросив ничего не значащий взгляд через плечо, Осаму повернулся спиной к рельсам, стоя почти у самого края. Одна женщина с интересом покосилась на него, чуть приподнимая тонкие, выведенные карандашом брови. Дазай мягко улыбнулся ей, закрыв при этом глаза. Когда вдали засияли два ослепительно ярких круга, Осаму развел в стороны руки, вздергивая подбородок вверх. Тело словно притяжением начало отходить назад, но улыбка все так же не покидала его умиротворенного лица. Ему было двадцать два года, тело медленно утаскивало назад… Когда в некрологе напечатали историю «удачливого» самоубийцы, то многие читавшие её были несколько обескуражены прочитанным. Дазай Осаму, двадцать два года. Талантливый художник, пик славы которого затронул его, когда парню было всего шестнадцать лет. Двумя годами позднее был увлечен в отношениях с мужчиной, который являлся предводителем одной из опасных преступных группировок. Имя не было указано, но с личного архива Осаму была взята маленькая фотография, единственная, что обнаружилась в кармане его одежды. На фото был изображен юноша с удивительно прекрасным лицом, копной огненно-рыжих волос да с россыпью веснушек на молочного цвета щеках. Из слов родных Осаму, этот человек, соблазнивший художника, имел с ним отношения, что вылились в бурный и очень скандальный роман, после того как об этой связи стало известно. Когда Осаму исполнилось двадцать, мужчина исчез, оставив Осаму одного, а через три дня после смерти художника тело преступного мафиози было найденным в одной из гостиниц. Он отравил себя, приняв смертельную дозу снотворных порошков. На его руке опасной бритвой было вырезано имя, что было дано художнику при рождении. «Мой Оба-чан…»