___
Говорят, дождь в солнечный день — это ведьмин дождь. Ещё его называют слепым дождём, не знающим, что идти ему положено в пасмурную погоду, а в далёких деревушках в Уэльсе такие дожди до сих пор называют гоблинскими — мол, это Гоблин где-то плачет, и слёзы его падают с небес, так что если случайно проглотить каплю такого дождя, то можно попасть в его подземное царство. Люди издавна придумывали много всякой чепухи; порой, чтобы дать объяснение тому, чему объяснения найти не могли, порой, чтобы приструнить непослушных детей, порой просто потому, что жить на свете, где нет места чудесам, даже если эти чудеса опасны, очень скучно. Кто знает этих людей, однако одно оставалось неизменным — сила человеческого слова, передаваемого из уст в уста, из поколения в поколение, так, что подобные несусветные поверья существуют и по сей день, и в них даже кто-то до сих пор верит. В Лондоне дожди никогда не были чем-то особенным. Уилл, однако, был единственным, кто как ни в чём не бывало продолжал сидеть под хлёстким майским ливнем, пока все вокруг давным-давно укрылись капюшонами или зонтами, а если ничего такого при себе не было, то прятались на время под первым попавшимся навесом. Стоит всё же отметить, что зонт при нём был, но он так и стоял рядом, придерживаемый его рукой. Он запрокинул голову на спинку парковой лавочки, только пуще подставляя лицо колким каплям; в кармане его пиджака настойчиво жужжал на беззвучном телефон, однако ничего не могло в этот момент коснуться его сознания — дожди в Лондоне не редкость, но слепые дожди всё же случались не часто. Он наслаждался этим моментом. — Ты, верно, издеваешься. Следовало бы поправить: ничего, кроме голоса Эммы Портман. Изрядно промокшей, невероятно усталой и, ко всему прочему, держащей в руке стакан кофе, предназначенный ему, Эммы Портман. Уилл сощурил один глаз и извиняющееся усмехнулся. — Нет, всё, решено! В следующий раз, когда ты напишешь мне слезливую смску, как тебе вдруг стало одиноко и хотелось бы встретиться со старым другом — я на эти твои штучки ни за что не куплюсь! Я, между прочим, несла этот чёртов американо два квартала, и всё для чего? Чтобы мы выпили кофе из «Косты» на Чаринг-Кросс в «Косте» на Нью-Бридж! В многострадальной «Косте» на Нью-Бридж сегодня на удивление было мало посетителей, поэтому им с Эммой удалось отхватить себе самое лучшее место с низкими креслами прямо у окна. Она сидела напротив него, всклокоченная и озябшая, точно нахохлившийся злой воробей, отчего её самые что ни на есть справедливые причитания Уилл, тем не менее, просто не мог слушать с серьёзным лицом. Незаметно от как раз проходящего мимо официанта он быстро прищёлкнул пальцами, и насквозь промокший лиловый свитер Эммы моментально стал сухим. Она заметила это не сразу — ещё несколько минут она продолжала свою тираду, прежде чем ощутить, что что-то не так. Взгляд её из раздосадованного сразу же сделался озадаченным, но быстро сменился на привычный её лицу скепсис. — Сколько раз я просила предупреждать меня, когда ты так делаешь? Уилл только притронулся к бумажному стаканчику с уже едва тёплым кофе. — Теряется ведь элемент неожиданности, — флегматично парировал он, пригубив немного американо. Эмма слабо покривлялась ему, беззвучно спародировав его фразу, но затем придвинула вздувшуюся папку с документами. — Ладно свитер, у меня из-за тебя анализы промокли насквозь. Будь добр, господин волшебник, исправить. Уилл хмыкнул, снова прищёлкнув пальцами. Признаться, он уже даже не помнил, когда Эмма узнала. Это было для него непривычно — он помнил всё и всегда; в этом-то, в сущности, и заключалось его проклятие — помнить абсолютно все потери тех девяти веков, что он уже прожил на этом свете и чёрт знает сколько ещё предстоит, но он на самом деле, совершенно искренне не помнил, когда Эмма Портман узнала, что он такое. Уилл ведь даже не собирался с ней сближаться — он работал в университете, когда она ещё была студенткой, и каким-то загадочным образом они вдруг подружились. Несмотря на то, что по всему факультету ходили самые грязные слухи об их бурном, совершенно бесстыдном романе, они действительно всего лишь подружились, и, вероятно, однажды она просто заметила, что между ними более не заметна разница в семнадцать лет; она постарела, но он — нет. Однако, как именно он рассказал ей — рассказал ли вообще? — Уилл упорно не мог припомнить. Сейчас, правда, это его уже не волновало; какая разница, если Эмма — единственный, ныне живущий на свете человек, который знает о нём правду и, что гораздо важнее, принимает эту правду, какой бы абсурдной она ни казалась. Он достаточно прожил в одиночестве, чтобы теперь ценить присутствие Эммы Портман в его жизни превыше всех сокровищ на свете. Ирония заключалась в том, что сокровищ у него было, по правде говоря, немыслимое множество. Легенды о скрягах-гоблинах появились ведь не просто так. Он опустил взгляд на те самые бумаги, что промокли по его вине, и поддел указательным пальцем титульную страницу некоего доклада. Анализов, как сказала Эмма. — Что это? — Без особого интереса спросил он, просто чтобы завязать с Эммой беседу. — Кент Алекс… Дочитать до конца он не успел, так как Эмма резко хлопнула его по загребущей руке. — Врачебная этика, мистер Лэм. — Зло шикнула на него она. — Не вы ли сами меня этому учили? — Как твой вечный наставник, полагаю, я имею право хотя бы взглянуть. — Усмехнулся Уилл. — Ведь я всегда могу дать совет относительно лечения пациента, — добавил он уже чуть тише, но Эмма всё равно его услышала: — Не думаю, что здесь вообще кто-то в силах справиться. — Неожиданно задумчиво заметила она, и Уилл вдруг действительно заинтересовался, однако Эмма вдруг сменила тему, и вместо обсуждения содержимого папки, они перешли к разговору на более отдалённую, светскую тематику. У Уилла никогда не было много друзей. Безусловно, у него было множество знакомых — невозможно было жить столько лет, сколько прожил он, не обзаведясь хотя бы парочкой. Но, если вначале он ни о чём не задумывался, продолжая жить, как обычный человек, то вскоре ему очень быстро пришлось научиться многим жёстким вещам: переживать смерть близких людей, научиться хладнокровно и бесследно исчезать из их жизней, когда скрывать своё бессмертие уже не удавалось, а впоследствии все казавшиеся сперва такими болезненными раны зарубцевались, и он научился не придавать межлюдским связям большой роли. У него было с полсотни семей, однако проклятие на то и было проклятием, что ни одно его дитя никогда не смогло родиться на свет живым, и в конечном счёте он перестал искать какой-либо близости. С каждым следующим прожитым веком дорогих ему людей становилось всё меньше и меньше, пока почти все они не смешались в одно неразличимое пятно — смерть, столь желаемая ему и недостижимая для него смерть, следовала за ним по пятам, дразня и выводя из себя — в глазах каждого встречного каждый день он видел её отпечаток, ведь в любой момент человек, шедший мгновение назад ему навстречу, мог погибнуть. Люди были поразительно смертны, его сердце было переполнено смертями, для новых уже не находилось места. Поэтому Эмма Портман стала такой для него неожиданностью. Поэтому он так сильно дорожил ею и эгоистично позволял себе вырывать её посреди рабочего дня, без особой на то причины, просто для того, чтобы убедиться, что она всё ещё здесь. Что она до сих пор жива и здорова. Они просидели в кофейне порядка получаса, после чего телефон Эммы вдруг настойчиво завибрировал, она изумлённо округлила рот, точно вспомнив вдруг о чём-то очень важном, и начала спешно собираться, ссылаясь на то, что вот-вот у неё состоится сеанс с той самой пациенткой, анализы которой она и принесла с собой. — Позвони мне вечером, я тогда смогу разобраться со своим графиком, — сказала она, мягко целуя его на прощание в щёку. Уилл помог ей надеть её плащ, и она так и выбежала из кофейни под всё ещё проливной дождь. — Стой, погоди! — неожиданно спохватился он, хватая собственный зонт. Ему-то всё равно, даже приятны ливни, а вот Эмме точно бы пригодился. Он выскочил наружу за ней и вдруг — остановился на пороге. Потревоженные резким рывком дверной ручки колокольчики всё ещё позвякивали, и это в какой-то странный, совершенно безумный миг оказалось единственным звуком во всём мире. Всё вокруг вдруг замедлилось, почти замерло, капли слепого дождя застыли в воздухе мириадами сверкающих бриллиантов, слепящих глаза. Полог из ярко-жёлтого зонта скрывал лицо, но Уиллу это никак не мешало — он почувствовал. Что-то странное, никогда прежде ещё им не ощущаемое, что-то, чему он не мог найти объяснения, но такое чувство, будто он впервые за очень долгое время по-настоящему вдохнул. Тонкие голые ноги в заляпанных, небрежно завязанных «конверсах» медленно шлёпали прямо по лужам, короткая юбка в разлёте, какой-то старомодный белый свитер с кружевным воротничком, ещё совсем девичья, ещё не женская фигурка — школьница, максимум первокурсница, а лицо… Как много он уже видел лиц? Как много лиц видит любой человек каждодневно на протяжении всей своей жизни? Существовало ли когда-либо лицо, которое невозможно было бы забыть, однажды увидев? Её глаза сверкали в свете солнечных лучей точно так же, как сверкали дождевые капли — крупные, круглые, водянисто-голубые глаза, взгляд размытый, глядящий куда-то сквозь, не на человека, слегка испуганный, слегка озадаченный, стоило её взгляду пересечься со взглядом Уилла. Она нахмурила тёмные брови, рот её приоткрылся, точно собиралась что-то произнести, но щелчок — и мир вновь вернулся в движение. Дождь обрушился на него колким градом; он инстинктивно, несознательно поёжился, как будто впервые ощутил как это неприятно — оказаться под ливнем, оказаться промокшим до последней нитки. Жёлтый зонт вместе с его обладательницей (как оказалось, сопровождаемой некой маленькой, резвой женщиной, обнимающей девушку за плечи) влился в разношёрстную, спешащую куда-то толпу, и Уилл не мог сдвинуться с места, пригвождённый к месту, способный лишь глядеть им вслед. «Что это?» — Что за… — завороженно протянул он уже вслух, а затем моргнул, и наваждение неожиданно спало. Он вздрогнул, нахмурился, заправляя руки в карманы, затем вновь обернулся, однако никакого жёлтого зонта, а уж тем более девушки, нёсшей его, или хотя бы её сопровождающей, не было и в помине. — Боже, ты теперь действительно сходишь с ума, — пробормотал он самому себе, устало потирая веко. Говорить с самим собой тоже не было добрым звоночком, но странное, дикое чувство, только что им пережитое, всё ещё будто бы кололо изнутри сердце, и это занимало все его мысли. Оно гулко колотилось о рёбра, мешая дышать, голова слегка гудела. Он опустил взгляд на грудь. Эфес меча, как и всегда, пылал ярким синим пламенем. Ни больше, ни меньше. Что же тогда, чёрт возьми, произошло сейчас? Колокольчики всё ещё тихо звенели во влажном воздухе, хотя дверь была плотно закрыта.___
— Скажи ей, что у неё пятно на рукаве. Кофе, кажется. Часы позади тёмной макушки мисс Портман только что отбили половину третьего. Ещё полчаса. Ей нужно было продержаться лишь тридцать минут, и тогда можно спокойно отправиться обратно домой. Дрина с силой сжала кулаки, что, естественно, не укрылось от внимания сидящей рядом Лецен, которая восприняла этот жест иначе, чем следовало. Она бережно накрыла своей ладонью ладонь Дрины, и к сжатым кулакам присоединились сжатые челюсти. Нет, Дрина не имела ничего против Лецен, напротив, она любила свою гувернантку больше всех прочих людей на свете, однако… не сейчас. Просто не сейчас. — Ты что, опять вздумала игнорировать меня? — снова послышался визгливый голос, не принадлежавший ни одной из трёх женщин, находящихся в частном кабинете на Уайтхолл-стрит тринадцать. — Знаешь ведь, что я тебя везде достану, Чистая Душа. Последние слова были произнесены ещё более неприятным высоким голосом и нараспев. «Верно, — подумала Дрина, когда мисс Эмма Портман, её семейный врач, спросила, как её самочувствие. Ощущает ли она какие-либо изменения с тех пор, как они изменили курс лечения? — Вся беда не в моей голове. Вся беда в моей так называемой чистой душе. Что бы, чёрт побери, это не значило». Впервые Дрина увидела призрака в девять лет. Это был её день рождения — яркий, солнечный майский день, настолько идеальный, каким бывает только день рождения в детстве, когда ты ещё не обременён мирскими заботами и можешь искренне радоваться тому, что стал на год старше. Ближе к смерти, иронично бы отметила Дрина сейчас. В детстве она была совсем иной, нежели сейчас — она была весёлым, активным, даже непоседливым ребёнком со звонким задорным смехом и совершеннейшей уверенностью, что всё, что она пожелает, непременно сбудется. Она стояла в центре пышно накрытого стола, её окружали бесчисленные школьные друзья, нетерпеливо ждущие момента, когда можно будет приступить к трапезе, а она, крепко зажмурившись, замерла перед трёхъярусным тортом, со всей детской непосредственностью собирая в лёгких как можно больше воздуха, чтобы задуть все свечи в один присест, дабы её желание непременно исполнилось. «Хочу стать волшебницей, как Гермиона Грейнджер. — Подумала она. — Хочу в одиннадцать лет отправиться в Хогвартс, пожалуйста, хочу в Хогвартс! Пусть ко мне прилетит сова с письмом!» Все девять огоньков на торте были погашены за один раз, Дрина, радостная, усмехнулась, открыла глаза и… Ошеломлённый девчачий визг разнёсся по саду, уносясь вместе с потревоженными стайками птиц высоко-высоко в небо. Мертвенно-бледная женщина с высушенным, испещрённым глубокими рытвинами-морщинами лицом протянула свою костлявую руку по направлению к Дрине, и она буквально ощутила, как грязные, длинные ногти царапнули кожу её шеи могильным холодом. Женщина, которой ещё миг назад не было в её простом и счастливом мирке, раскрыла свой беззубый рот, вероятно, желая к ней обратиться, но наружу не вышло ни одного звука — вместо этого из её пасти посыпалось множество чёрных пауков, быстро перебирающих своими ножками по белоснежной скатерти стола. Дрина ненавидела пауков. Признаться, она не помнила, как оказалась на земле, как и не помнила, как всё её тело сковала страшная судорога. Все гости праздника столпились над ней, кто-то из не особо воспитанных детей начал тыкать в неё пальцем и смеяться, кто-то из девчонок разревелся, а затем обескровленное от испуга лицо матери закрыло их всех, и последнее, что Дрина действительно запомнила, перед тем, как потерять сознание, так это светлые кудри Виктории Кент, щекочущие её мокрую от слёз щёку. С тех пор её детство и закончилось. Последующие девять лет — половина её нынешней жизни — Дрина провела взаперти. Мать считала, что она сошла с ума. В детстве Дрина ещё не сознавала, что столь крепкому убеждению матери существенно поспособствовал Джон Конрой, ставший её верным спутником после смерти мужа. В детстве она особо не задумывалась, по какой именно причине её столь упорно считали умалишённой и настойчиво прятали в доме, осознание реального положения дел пришло к ней уже в более сознательном возрасте, однако факт оставался фактом — естественно, что никто не верил её рассказам, только больше убеждаясь, что девочка не в себе, а периодически посещавшие их дом духи, мучавшие Дрину, так сильно пугали её, что истерики, подобные тому первому разу в саду, повторялись в самое неожиданное время. Большинство докторов, когда-либо переступавших порог их дома, называли это шизофренией; Дрину закрыли в собственной комнате, кормили пресной, невкусной пищей, пичкали бесконечными седативными препаратами, чётко следили за тем, что она делает, какие игрушки ей позволительно иметь, какие книги ей позволительно читать, какую одежду носить, как можно себя развлекать, и на каждый из этих пунктов, составляющих обычную, нормальную жизнь любого человека, у матери находился миллион дополнительных ограничений, так что Дрине казалось, что лучше бы она сама умерла. Сама стала призраком. Так, по крайней мере, у неё была бы никем не ограниченная возможность путешествовать. Скитаться, если быть точнее, но всё лучше того, какой жизнью она жила всё то время. В какой-то момент её существования появилась доктор Эмма Портман. Она пришла на смену прошлому семейному врачу Кентов, который однажды неожиданно попал в ужасную аварию и скончался в госпитале. Странно, но Генри Бауэрс к Дрине ни разу не являлся — вероятно, он был сыт ею по горло ещё при жизни. Эмма Портман же стала настоящей отдушиной для неё. Мисс Портман не верила в её шизофрению. Мисс Портман говорила с ней мягко, осторожно, но как с вменяемым, разумным человеком, постоянно интересовалась её мнением, временами даже спрашивала, что Дрина сама считает о себе и своих проблемах. К тому времени она уже научилась никому не рассказывать о своих видениях и не обращать внимания на умерших людей, требующих её внимания. Ей запрещали читать мистические повести и смотреть хоррор-фильмы, но, честно говоря, после стольких лет Дрину уже давным-давно ничего не могло испугать. «Только раздражать», — зло подумала она и постаралась сделать вид, будто смахивает некую эфемерную мушку с плеча. Рука её прошла сквозь сгусток воздуха, развевая плечо надоедливой леди. — Эй, совсем страх потеряла, мелкотня! — не слишком культурно возмутилась та, однако Дрина лишь шикнула: — Заткнись! — Я ничего не говорила, — тихо произнесла Лецен слегка обиженным голосом, но потом осеклась, осознав. — Дрина, — обеспокоенно обратилась она, схватив Дрину за руки, — снова приступ? «Приступами» они все называли посещения призраков. Однажды Дрина устала возражать, и это слово так и прицепилось ко всем немногочисленным домочадцам. Она открыла было рот, чтобы объясниться, однако поняла, что объясниться здесь не получится — либо она заявит, что «заткнись» адресовалось говорившей в это время Эмме, либо согласится. Глаза её яростно сверкнули куда-то за плечо Эммы, где теперь находилась виновница данного инцендента, но та только злорадно оскалилась. Дрина тяжело выдохнула. — Всё в порядке, Лецен, я держу себя в руках, это было просто… — она сделала неясный жест рукой, — минутное помутнение. Прошу, мисс Портман, не обращайте на это внимания, мне правда, правда, — это слово Дрина произнесла с нажимом, снова взмахнув рукой и рассеяв всю нижнюю часть лица призрачной женщины, переместившейся теперь ей за спину, — правда уже гораздо лучше. Однако кто ей поверит, верно? С сеанса она вышла в самом что ни на есть скверном настроении. Дождь к тому времени прекратился, и на столь привычном её взгляду асфальте лондонских улиц вдруг разлилось сочное жидкое золото зенитного солнца. Дрина с упоением вдохнула этого пряного воздуха, прикрыв на мгновение глаза, пока Лецен ещё спускалась с лестницы, и вдруг под её веками вспыхнуло лицо повстречавшегося прежде незнакомца. Он стоял на пороге одной кофейни и пристально на неё глядел. Не то чтобы Дрина никогда прежде не ощущала таких взглядов, отнюдь, пялились на неё довольно часто, но… что-то было в лице того человека такого удивительно знакомого, будто они уже встречались давным-давно, просто она не помнит его имени. Встречались однажды во сне. Да нет, ничего в этом необычного нет, это она уже напридумывала себе какой-то чепухи. «А может он тоже призрак? — Вновь скользнула в её голову опасливая мысль. — Оттого и мурашки пошли». Дрина сжала губы и покачала сама себе головой. Нет, хватит-хватит-хватит, сегодня и так всё коту под хвост пошло — мисс Портман что-то быстро печатала на своём ноутбуке, и, судя по её сосредоточенному, потерявшему прежнее радушие лицу, ничего хорошего она в персональную карту Дрины не заносила. А ведь они только прекратили использование каких-либо седативных, и ей даже разрешили самостоятельные прогулки по три часа два раза в неделю — немыслимая доселе привилегия. Не дай бог они снова вернутся к домашнему режиму; Дрине совсем не улыбалась мысль снова сидеть днями напролёт в четырёх стенах. Так что хватит ей думать о призраках. На своё восемнадцатилетие у неё были совершенно другие планы. К счастью, визгливая призрачная женщина, донимавшая её на сеансе, была привязана к этому дому, поэтому не могла последовать за ними с Лецен дальше порога подъезда, так что на протяжении всего пути домой Дрина смогла расслабиться и даже задремать в машине такси. То был конец мая, но, если быть точнее, двадцать третье мая две тысячи шестнадцатого года. День до дня рождения Александрины, день до её восемнадцатилетия, которое, в действительности, должно было изменить всё. С совершеннолетием Дрина избавлялась от опеки матери, при условии, что её вменяемость будет доказана и зафиксирована лечащим её врачом, но, что было гораздо важнее, с избавлением от опеки она должна была получить контрольный пакет акций и встать у руля компании её покойного отца. Безусловно, ни о чём подобном Дрина не знала; её главным, заветным желанием была лишь свобода от матери и Конроя, и вот почему она приложила так много усилий, чтобы ко своему восемнадцатилетию избавиться от дурной славы сумасшедшей дочки Кентов. Не было на свете ничего иного, чего бы она так сильно желала, и желание это было так крепко, что Дрина даже попросила Лецен об одной услуге. Свеча и спички — казалось бы, что такого, однако проще было попросить Лецен свернуть весь мир с оси, чем дать Дрине спички. Она ещё помнила страшные судороги, охватывавшие истошно кричащую девочку, её единственную подопечную, к которой Лецен относилась почти как к собственной дочери, а также гувернантка помнила строгие приказы миссис Кент ни за что не давать маленькой Дрине никаких опасных предметов, ведь никто не знает, что может щёлкнуть в её неспокойной голове и что она вздумает с собой сделать. Дрина даже прибегала к шантажу, дабы вымолить у Лецен необходимые ей вещи, но в итоге помогли только тихие, надрывные рыдания, под которые она всё-таки и рассказала правду, зачем всё это ей было нужно. — Я хочу загадать желание, Лецен. — Тихим, совсем осипшим голосом сказала она, размазывая слёзы по красным щекам. — Ты думаешь, я не хочу вернуть свою жизнь обратно? Больше всего на свете я хочу быть нормальной! Я хочу жить как прежде, когда всего этого кошмара не было, когда мы все жили дружно, когда мы… когда… — тут она снова зашлась рыданиями и схватила Лецен своими бледными, вечно холодными ладонями за руки. — Пожалуйста, Лецен, пожалуйста. Я не могу этого объяснить, но я просто… хочу попробовать… Я верю, что это должен быть особенный момент. И… возможно… Возможно, если какие-то высшие силы действительно существуют, они меня услышат. Я понимаю, Лецен, я всё понимаю, но мне это необходимо. Мне это необходимо. У Луизы Лецен была суровая немецкая выправка и воспитание, но сердце у неё, как и у всякой женщины, всё равно было мягкое. В итоге Дрина, совсем как в прежние времена, всё же добилась своего. Весной и особенно поздней весной, уже совсем на заре лета, дни зарождаются совсем рано, и в четыре утра небо начинает постепенно бледнеть в преддверии скорого рассвета. Всё это время Дрина не спала. Лецен занесла ей одну-единственную позволенную свечу поздним вечером, а спички отдала так и вовсе в последний момент, после чего гувернантку ещё пришлось силком выталкивать из спальни — этот миг, первую минуту её восемнадцатилетия, первую минуту её потенциальной свободы, Дрина хотела провести совершенно одна, без чьего-либо надзора. Она сидела на полу в своей комнате, в дурацкой кружевной ночной рубашке, с распущенными, изрядно взъерошенными, запутанными волосами, и едва ли не клевала носом, но всё же оставалась в сознании, то и дело поглядывая на часы, силясь разглядеть точное положение стрелок в темноте. Её восемнадцатый день рождения ничем не был похож на тот роковой девятый — ни множества гостей, ни пышного стола, ни кучи дорогих подарков, ни огромного торта, ни яркого солнечного света, ни смеха, ни веселья. Но — и никаких призраков. Совсем одна, на холодном паркете, сидящая с поджатыми пальцами ног и одинокой свечкой, крепко-накрепко зажатой во вспотевших от напряжения пальцах. Спичка слушалась её плохо, руки подрагивали, так что пришлось потратить две из них впустую, прежде чем тёмную спальню озарил слабый огонёк. Дрина задержала дыхание, когда зажигала фитиль на свече, а затем замерла, глядя немигающим взглядом на подрагивающее пламя. — Пожалуйста, — произнесла она одними губами и шумно сглотнула. — Пожалуйста, если ты меня слышишь, кем бы ты ни был, но если слышишь — пожалуйста. Избавь меня от этого всего. Я не хочу так жить. Я хочу быть нормальной. Я хочу быть свободной. Я хочу учиться. Я хочу иметь друзей. Я хочу веселиться с ними и гулять, и путешествовать, и… — она вдруг запнулась, опустив взгляд, как будто о чём-то задумавшись. — Я хочу влюбиться, — добавила она совсем беззвучно, потому что это было самым сокровенным и отчего-то постыдным её желанием. Её ещё ни разу в жизни не целовали. Её даже не обнимали, как может обнимать только мужчина и только женщину. Ей было восемнадцать лет, естественно, Дрине хотелось любви. Она вдохнула как можно больше воздуха и быстро задула свечу. На часах минутная стрелка замерла на пятнадцати минутах пятого, теперь ей официально стало восемнадцать лет. Однако ничего не изменилось. Одна из половиц вдруг слабо скрипнула, и Дрина совсем без испуга — дом был старый, здесь постоянно что-то скрипело и вовсе не из-за призраков, — но с усталой обречённостью раскрыла глаза, в первый же миг замечая чьи-то ботинки. Хорошие, кожаные английские ботинки. Мужские ботинки. Явно не её. Глаза её комично расширились, а где-то наверху, над её головой послышалось, как кто-то неловко прочистил горло. — Прошу прощения? — произнёс незнакомец, склонившись над ней с не меньшим удивлением во взгляде, чем было сейчас во взгляде Дрины. Она испуганно задрала голову вверх и тут же зажала себе рот рукой, дабы не закричать. Незнакомец не был страшным. Но он весь пылал синим пламенем, и это как будто совсем ему не мешало.