***
На лед летят игрушки, пушистые маленькие тигрята и спрятанные в пленочные футляры розы. Поклонившись, фигуристы покидают лед под градом оваций, и Плисецкий стыдливо прячет слезы, мысленно называя их лишь последствием излишков адреналина в крови и практически летального недосыпа. Он смахивает их в одно движение, чтобы после показать в камеру язык и чуть скривиться, будто бы золото, что без сомнений, уже у него в кармане, вовсе ничего ему не стоило. Он умеет играть на камеру, потому что у него — был лучший в мире учитель. Наконец, двое замирают на лавке, и Виктор отказывается от бутылки воды, что протягивает тренер. Глаза у Якова тоже красные, только в отличие от подростка, умудренный опытом Фельцман на эмоции скуп, и если те лезут наружу, то вовсе их не стесняется. В замедленных повторах замирают незначительные ошибки, а сердце Никифорова все равно пропускает удар, по горячей коже бежит вниз мутная капелька пота. Он ерошит волосы. Нервничает, крепче сжимая в своей руке руку юноши, который, конечно же, до крови кусает губу, едва не кривясь на любой недочет, и наконец, на экране загораются цифры финального счета. Собственные выкрики заглушает зал, и объятья выходят настолько крепкими, что становится невозможно дышать. Яков ударяет увесистой ладонью по жестяной скамейке, и сжимает пухлые кулаки, а разум твердит бесконечно всего два слова: «Мировой Рекорд»***
Минутой позже Никифоров уже целует за ближайшим углом другого. Впрочем, слово «другой» здесь никак не подходит. Скорее «его нынешний». Кацуки жмется к Виктору слишком нежно и спустя столько времени, наконец-то, умело. Ему кажется, будто бы их никто не видит, а Виктор же, иначе, прекрасно понимает, на какую работает публику. Уже на балкончике, выкроив минуту между бесконечными интервью и пиар-предложениями, двое, чья страсть и нежная любовь на катке за его пределами превращается в пыль, курят на холодном выступе. Виктору есть, кого целовать после отката, а Юру не целует никто, и дело не в отсутствии желающих. Иногда ему кажется, что после каждого проката он буквально ненавидит Никифорова. За легкую полуулыбку, за снисходительное «котенок», за то, что сейчас, по какой-то ставшей частью его экранного образа привычке, он протягивает шестнадцатилетнему подростку открытую пачку сигарет. «Даже спортсмены иногда курят» — так он сказал, впервые предлагая Плисецкому сигарету после их первого проката. Юра тянет ее из узкой картонной пасти, где на алой пачке золотыми буквами поблескивает название марки. Виктор курит вишневый «Richmond», и Юра каждый раз прикуривает от его тлеющего уголька, даже если до рези в горле ненавидит вишнево-шоколадный привкус табака, предпочитая обычный «Winston». — Так ты боишься серьезных отношений? — выстрел в лоб. Еще одна причина, по которой Плисецкий буквально ненавидит этого человека, задавать вопросы напрямую, тогда, когда собеседник менее всего ожидает от говорящего подвоха. Виктор стреляет точно и словом никогда не промахивается, но Юра не первый день ходит по свету и весьма остер на язык, из-за чего их малочисленные диалоги зачастую превращаются в игру, граничащую с перепалкой, с ссорой. С Юрой вообще очень сложно не поссорится, не обладая изрядным терпением. — Какая, нахуй, разница? — парень вздрагивает, оперевшись на холодный бетонный балкон. Он стряхивает пепел мимо урны, свешивая руку за борт, а спину уже начинает неприятно холодить голая необлицованная поверхность. Виктор делает шаг навстречу, и словно бы чувствуя опасность, Плисецкий не подается назад, а напротив, хочет оттолкнуться локтями, только Никифоров, как хороший партнер, конечно же ловит чужие руки раньше. — Я тебе нравлюсь, так? — четыре слова отдаются глухим эхом глубоко в висках. Виктор говорит эти слова без доли самолюбования, без тени иронии или упрека. Он констатирует факт, спокойно и методично, с той холодностью в глазах, с какой хирург орудует скальпелем над умирающим телом. Для него сейчас — все идет по плану. И легкая улыбка на его губах не становится другой, когда изумрудные глаза юноши расширяются от удивления, легкой паники, от терзающих изнутри сомнений и абсолютно подростковой неопытности. Плисецкий не отвечает. Лишь хмурит тонкие брови и скалится, красноречиво оправдывая закрепившуюся за ним кличку, чтобы одним рыком выпалить короткое «отцепись», в котором Виктор все равно прочитает слишком многое. Он прижимает юношу ближе к борту, и тот вжимается поясницей в край невысокого балкона, едва ли не свесившись вниз. Юра не понимает, чего от него хочет Никифоров, а тот лишь усиливает натиск и, наконец, ловит в зеленых глазах призрачный, секундный страх, когда белокурая голова опасно повисает над двухэтажной пропастью. Виктор разжимает пальцы, и Юра не успевает вскрикнуть, начиная переваливаться вниз, но сильная рука, словно бы в умелой поддержке, очередной в их жизни, плавно и безошибочно ловит чужую спину, едва ли позволяя ей накрениться. Виктор чувствует, как по чужому телу от прикосновения пробегает дрожь. Он знает, что Юру невозможно пронять словами, когда тот целиком запирается в своей броне, обрастает шипами, занимая глухую оборону в понятиях, касающихся чего-то глубже, чем витиеватые крюки и твиззлы. Он проделывает брешь в этом панцире, необходимость которого, впрочем, понимает прекрасно, ни разу так и не позволив нарушать своего. Сейчас Юра напуган, дыхание сбито, а сердце трепещет в пятках, угрожая вырваться наружу. Виктор прижимает мальчика ближе, не обращая внимания на толчки в грудь, равно как и на ставшее чем-то привычным «ты охуел». Он не идет напропалую, лишь пользуется случаем, и сейчас в его руках именно такой. Юра сыплет ругательствами, говорит что-то про «хронический никифоровский недотрах» и его «японского жиртреста», который «вообще от катка отрываться не должен по всем принципам гравитации». Плисецкий чем дальше, тем больше и сильнее разгоняется, распаляет собственную злобу, словно заряжаясь ею от самого себя, и Никифоров плавно перехватывает запястья, теперь прижимая мальчика не к опасно-шаткому борту, а к кирпичной стене балкона, и в губы ему произносит почти ласково: «Ты мне тоже». Руки выпускают чужие и, раскрывая ребром ладони дверь, Никифоров покидает балкон их незаконной курилки, оставляя Плисецкого наедине с тысячью вопросов. С миллионом интерпретаций собственных слов. Юра же ошарашено прикрывает ладонью рот, и шоковое состояние не позволяет ему броситься за Виктором, развернуть к себе и втащить кулаком по красивому лицу, чтобы после задать всего один вопрос: «Зачем тогда все это было?». Но этого не происходит, и каждый остается при своем. Виктор целует Кацуки на глазах у миллиона телекамер. Юру не целует никто, и лишь тысяча вопросов острыми иглами врезаются под собственные ногти.