Ганс Гефель
30 июня 2018 г., 19:54
Это был двадцать второй день без мамы. Шел дождь, уже которую ночь оплакивая ее. Желтый свет пары ламп был гнетущим, из-за него все казалось еще более грязным и сырым. Да и дождь был не лучше — холодный и редкий. Он не был достойным памяти мамы, и, наверное, поэтому так раздражал обоих Розенфельдов. Разбившись о гнилые доски, капли мерно стекали в щели под порог, а Исаак вспоминал, как где-то читал, что раньше водой, вот такими огромными каплями, китайцы пытали преступников. И ему хотелось сидеть лучше там, под порогом с мокрой головой, только чтобы завтра не слышать: «Ты! Ты и ты! Лежать!»
Затем выстрел, выстрел и выстрел.
Смена в двенадцать часов была закончена, и весь неумерший отряд получал свою тарелку каши, соль и хлеб со стаканом сладкой воды. Они с отцом сидели за длинным столом как никогда смирно, говоря друг с другом редко и очень тихо. Помимо ожидания смерти в наказание в шепоте их мелькало что-то жалобное и мягкое, как будто говорило: ты тоже это чувствуешь?
Исаак знал, что ему сейчас нужно есть, что если он не съест паек сегодня, то потом он снова упадет в обморок. Если обморок, то убьют, и отец уже не сможет ничего сделать.
Он посмотрел на него. Нахмурившись, тот копался ложкой в тарелке и думал. Отец Исаака всегда думал, но не говорил, о чем. Не просчитал все он лишь однажды, когда в двадцать лет спас от собаки Аделаиду Ковальчук, впоследствии ставшей его женой. В один миг он получил вечную хромоту и вечную любовь.
«А любовь мертва. Эх, эх».
Аделаиде Розенфельд вбил огромный гвоздь в висок бывший сосед и давний поклонник пан Вишневский, примкнувший к оккупантам, как только Кенцав был захвачен. К счастью, ни муж, ни сын не видели такой страшной смерти, а знали о ней лишь понаслышке. Но дочери видели. Видели и то, как Вишневский, когда не смог снять обручального кольца, отрезал матери безымянный палец, и положил кольцо в карман. Контральто умолк навсегда.
Отец очень сильно переживал утрату, хотя и не был уверен в ней. Во сне ему слышался стук молотка, и от боли в ноге, напоминавшей зубную боль, он просыпался. Понимая, что долго в работряде его терпеть не будут, Розенфельд не прекращал думать ни на секунду. Именно «сбежать» отец бы не смог и поэтому рассчитывал план на единственного сына Исаака, который в свою очередь размышлял, как помочь им обоим.
— Я знаю, что маму убил Вишневский, — сказал Исаак и посмотрел на отца блестящими глазами. — И я даю слово, что, когда мы выберемся отсюда, он пожалеет, что до сих пор живет.
— Мальчик, иди сюда!
— Исаак, тебя зовут, — сказал отец глухо, кивнув в сторону офицерского стола, и Исаак встрепенулся. — Сходи к ним, узнай, чего они хотят.
Он проводил сына взглядом и устало закрыл глаза.
У Ганса Гефеля был праздник. В эту ночь ему исполнялось тридцать шесть, но трех бутылок красного не хватало, чтобы справить достаточно хорошо. На улице было холодно и сыро, а в полуработающем швейном цехе топили прекрасно, поэтому покидать его совсем не хотелось.
Исаак подошел к столику с привитой покорностью и как официант спросил на ужасном немецком: «Вы что-то хотели?» Ганс Гефель, не самый трезвый из семи гостей, стал объяснять, что хочет он вина, еще четыре бутылки, ящик консервированной ветчины и как можно скорее. Исаак понимал так же плохо, как и говорил по-немецки, поэтому с каждым новым словом ему становилось все страшнее и страшнее.
— Вино. На перекрестке третьей улицы взять бутылки, — подсказывал несколько разозлившийся второй офицер. — Тупая сволочь. Выпить. Пить. Ящик, консерва. Ветчина. Быстрее, слышать?
— Я понял, я понял, — закивал Исаак, — но меня не пустят без пропуска. Дайте мне пропуск.
— Что он сказал?— спросил Гефель.
— Он говорит, чтобы ты вернул ему пропуск, — заметил третий офицер, Альфред Хольт, ледяным голосом.
— Скажи, будет ему пропуск. И пусть еще кого-нибудь возьмет, а то сам переломится.
— Пропуск будет, — по-пьяному добродушно сказал Хольт. — Возьми еще одного, чтобы унести ящик. Ты худой. Ты не донесешь.
— Позвольте мне взять моего отца, — выпалил Исаак.
Офицер нахмурился:
— Который?
Исаак показал на отца, который внимательно смотрел на него.
— Его нельзя. Он хромой.
— Господин офицер, я вернусь с ним быстрее, чем с кем-либо.
— Ты не вернешься с ним, — хлопнул по столу Хольт. — Твоя задача донести все не позже сорока минут иначе я тебя застрелю. А ты, маленький еврей, не хочешь долго жить? Надо быстро бегать, чтобы жить. Твой отец не умеет, поэтому он скоро умрет.
— Могу поспорить на что угодно, что мы успеем за полчаса, только позвольте мне взять отца, - твердо сказал Исаак, поражаясь своей смелости. — Он знает короткую дорогу. Он живет здесь с самого…
Гансу Гефелю это начало надоедать, и он спросил очень зло, направив пистолет Исааку в голову:
— Что этот жид разводит комедию? Я сейчас его застрелю и баста. Что он говорит?
Хольт лениво убрал руку Гефеля, процедив:
— Га-анс… Он хочет поиграть в игру. Говорит, что с тем хромым принесет все на десять минут раньше вот и все.
- А что он еще хочет? Сволочь хочет сбежать.
Исаак снова увидел перед своим лицом дуло пистолета, но уже не похолодел внутри.
— Да давай сыграем. Куда ему бежать? В Большом гетто без паспорта он проживет не больше недели. Я молчу про хромого, наверное, он хочет, чтобы жил только этот, — он кивнул на Исаака. — Выпиши два одноразовых, им же один пост только надо перейти, настоящие не давай, а если не успеют — застрелишь калеку.
— Мне кажется, нельзя играть с жидами, — прошипел Гефель и взвел курок.
— А я сыграю. Эй, ты! — он щелкнул пальцами, подзывая отца Исаака. — Принеси пустые пропуски. Карандаш еще. Да опусти ты уже пистолет. Пацан совсем белый.
Розенфельд поднес к Гефелю два маленьких планшетика с пустыми, но пронумерованными формами пропуска, немного дрожа руками:
— Здесь на один пропуск бумаги осталось, а этот совсем новый. Начните с этого…
- Я знаю, черт бы вас…
Гефель заполнить Хольту не дал, и написал сам, постоянно злобно поглядывая на обоих Розенфельдов. Посмотрев на часы, он сказал однозначно: «Если этот с палкой задержит тебя хотя бы на минуту, я вышибу мозги вам обоим», что Хольт любезно передал в смягченной форме.
Они уже выходили, как вдруг к отцу подошел Гефель и отобрал трость, сказав, что она ему будет мешать нести ящик. Тот с притупленной злобой глянул на него и спрятал планшетик в карман пиджака. У него был план, и он смеялся над этим нервным немцем, зная, что тот, думая перехитрить его, сам будет одурачен.
— Эй, — позвал Хольт Исаака, когда тот, уже весь вымокший, стоял на пороге, — а что ты попросишь, если выиграешь?
— Попрошу не убивать нас.
Дождь усилился, когда они вышли. Нога у отца сильнее разболелась еще с прошлой ночи, а без трости он идти почти не мог, придерживая сына за плечо. С каждым новым шагом порванные мышцы все больше твердели, отказываясь подчиняться.
«Ничего, — думал Исаак, — зато я с ним погибну. Нора с Сарой цветы будут носить, если найдут, — с этой мыслью ему в нос вдался смрад горящего человеческого мяса и тут же ушел, оставив за собой ужасное чувство тревоги и страха. — Нет, нет, никаких крематориев».
Блеснула молния, громыхнуло. Дождь стал омерзительным и ощущался острее.
Вторая улица далась труднее, чем первая. Дорогу совсем размыло, с подворотен текла грязь, просачивалась через прохудившиеся ботинки и начинала хлюпать. Прошло двадцать минут.
Отец остановился под козырьком подъезда и молча достал планшетики. Из-под зажимов он вытянул сначала два пропуска, написанных Гефелем, затем еще два, отпечатавшиеся от тонкого слоя копировальной бумаги. Если бы не застолье и невнимательность план не осуществился бы никогда. Ослепнув от злобы, Гефель попросту не заметил копировальной бумаги и не вспомнил, как сам дал распоряжение о ней, чтобы не тратить время на переписывание. Ни за что бы он не разрешил Розенфельду взять планшеты с собой, потому что всегда сохранял копии для себя. И отец Исаака все это просчитал, хотя больше надеялся на удачу, которая, наконец, повернулась к нему лицом.
Ни говоря ни слова, они, вымокшие до нитки, дошли до второго КПП. Отец уже не шел, а волочился, держа сына за плечо. Нога совсем его измотала. Розенфельд даже грешным делом подумал, что собака рвала ее не так больно. То ли от плохого предчувствия, то ли оттого, что идти было невмоготу, отец, не в силах сдвинуться с места, издалека смотрел на дежурных. Они с удовольствием курили — две красные точки виднелись в будке, то двигались вверх вниз, то дрожали.
— Ну, пойдем?
В Исааке играли азарт и гордость. Оставалось перейти два поста, один из которых уже стоял перед ними — руку протяни, перешагни черту и… что-то будет.
— Пойдем.
Дежурный долго смотрел на подмокшие копии пропуска, на лица Розенфельдов, светя на них фонариком. На пост не дали дождевиков, он из-за этого сердился, хотел поскорее вернуться в будку, чтобы не вымокнуть, как эти два еврея, но медлил. Пропуски ему и нравились, и не нравились одновременно.
Исаак стоял поодаль и дрожал от противных капель, затекавших за воротник: «Главное, чтобы настоящие не вымокли. Прима, секунда, терция, кварта…»
— Здесь не пропечатана буква, — в хриплом голосе недоверие. — Этот Гефель из какого подразделения? Скажите имя!
— Я не знаю… Я знаю лишь его звание, — растерялся отец. — Он начальник зоны три… Работряд номер…
«Квинта, секста, септима, ок-та-ва».
— Имя! — требовал дежурный, смотря, как из будки выходит напарник и снимает с плеча автомат.
— Ганс Гефель! — закричал Исаак.
Но солдат выпустил очередь отцу в грудь, отчего тот с тяжелым шлепком опрокинулся на растекшеюся мостовую, утопив собственный пропуск. Фонарик раздражающе-желтым светом поглядел на него сверху.
Вода шумела. Шлепки́.
«Где второй? А ну пальни по нему».
Фонарик впивается в спину Исаака, который, сбиваемый с ног ужасом, бежит прочь. Очередь по направлению желтой полоски света. Мимо.
— Сходи, разберись.
— Да мокнуть…
— Сходи, я сказал!
Он не знал, где находится, и не думал, что бежит в тупик. Когда впереди мертво встала стена, Исаак напрыгнул на нее, пытаясь зацепиться за мокрые кирпичи, но сорвался. Второй раз, третий… Напрасно. Отчаявшись, он обернулся вокруг себя, но не нашел ничего, что бы можно было подставить. Несколько штук кирпичей, хлам, гнилые досочки…
Капли мерно и часто бьют по макушке. Наступает кратковременное безумие.
«Назад, назад!» — внутренний крик загнанный, звериный. Исаак ринулся к дороге, хлюпая полными водой башмаками, которые в работряде запрещали шнуровать из-за предположения, что носящий их повесится. Вот перед ним черная дорога, широкая улица: «И где выход?» Справа, слева мрак. Вдалеке сквозь капли пробивается свет фонарика — предмет ненависти Розенфельда. Дежурный, редко освещаемый вспышками молнии, нехотя идет к тупику. Исаак думал, что пробежал не менее километра, но пост был не так далеко. И дежурный тоже. Вероятнее всего, он видел, как Исаак выскочил на дорогу, а потом вернулся. Рассчитывая это, тот схватил кирпич и притаился за углом, всем сердцем веря в дождь и темноту…
«Прима, секунда, — выдох. — Терция, кварта, квинта…»
Когда дежурный понял, что ему в спину смотрят два черных глаза, он лишь успел повернуться. Фонарик осветил грудь Исаака и сразу упал на землю. Удар пришелся немцу по голове не углом, как думал Розенфельд, а плашмя, и разломился. Произошло то, чего он так боялся — дежурный упал, но не потерял сознания. По лицу размываемыми струями потекла кровь, кирпич хорошо разбил немцу лоб, но вместо того, чтобы скорчится от боли и молчать, как делал Исаак, когда его били в работряде, дежурный начал кричать.
«Прима, секунда, терция…»
Исаак переступил через него, хотел поднять фонарик и разбить, чтобы тот не светил на улицу и не выдавал его поступка. Не успел он нагнуться, как солдат схватил его за ногу и потащил на себя, ругаясь по-немецки страшно. Упав в воду с громким шлепком, Исаак понял, что разбил подбородок, и так разозлился, что решил прикончить этого солдата прямо его же фонариком. Но у него не было преимущества — автомата, который, как он слышал, уже скрипел в руках немца. Исаак растянулся по дороге, схватился за фонарик и с ним, как с молотком, кинулся на дежурного и ударил в лоб — в то же самое место. Он снова закричал от боли и упал навзничь, схватившись за голову.
«Прима, секунда, терция, кварта…»
Сняв с солдатского пояса боевой нож, Исаак полоснул немца по шее. Тот с придыханием схватился за нее и раскрыл рот, и в него сразу затекла вода. Кровь быстро смывало со лба, шеи и пальцев. Исаак не мог удостовериться в том, что сделал, и ударил снова. Он бил его не как ножом, а как киркой — острым концом прямо в шею, дырявя ее и пуская пульсирующую кровь. В немце убивались все: Ганс Гефель, Альфред Хольт, пан Вишневский, убийца отца, собственный страх. Исаак не чувствовал движения руки и не понимал, что делает. Он чувствовал холод стекающей по лицу и спине воды, как тепло болит подбородок, но то, как нож с легкостью входит в шею и дежурный погибает под его руками — нет.
Уже слышался, скорее чувствовался, слабый хруст отходящего позвонка и разодранной гортани. В голове Исаака мелькнула мысль, что он отрезает человеку голову, и это его ужаснуло. Наконец, он увидел, что натворил. Голова немца немного отошла от тела, а вся шея была будто замотана в красную мишуру, и из нее как бенгальские огни рассыпались капли крови, которые были уже и на серой форме, и на лице дежурного, и на земле, и на щеках и руках Исаака…
«Ворона! Проснись! Проснись!»
Не в силах больше слушать, как Исаак дрожит и повторяет имя какого-то Ганса Гефеля, Урсула села рядом с ним и дотронулась до его головы. Лоб был мокрый и горячий. Почувствовав прикосновение, Исаак очнулся и впился в лицо девушки напуганными блестящими глазами. От такого взгляда ей стало еще страшнее — он как будто ее не узнавал.
— Родители пришли, — прошептала Урсула растеряно, но строго. — Хватит так делать. Живо поднимайся и иди на балкон. Ты нас выдашь. Живо поднимайся! — она рванула его к себе, поднимая, но тот нетвердо встал сам.
Не шел дождь, как он думал, но ночь настала холодная. Девушка проследила, как Исаак ляжет рядом с кукольным домиком, загораживающим дыры в перильцах, подождала немного, хотела уже уходить, но все-таки спросила:
— Что тебе снилось?
— Я… убивал человека во сне.
— Ганса Гефеля? — произнесла она мягче, не ожидая, что Исаак может говорить так тихо, не насмешливо и не злобно.
— Нет, — ответил он, не смотря на нее, — другого человека. Это не сон, это было. Я хотел забыть.
Она села с ним рядом, ощутив неизвестное ранее чувство, похожее на жалость.
— Кто такой Ганс Гефель? Ты сбежал из работряда, верно? — тут ей вспомнились все слова, которые Исаак произносил во сне, и Урсула внимательно всмотрелась в его лицо. — Что с тобой произошло? — она стянула с веревки шторы, опрокинула на Исаака и накрыла как одеялом.
Он ни за что не рассказал бы ей.
Не сказал бы, что стравил после убийства, а потом взахлеб рыдал рядом с лужей крови, закусив кулак. Как стоял под сливом дома, чтобы смыть все с себя. Как чудом вышел из тупика и предъявил мокрый пропуск на другом КПП. Как, сорвавшись, порвал живот об колючую проволоку, которая заграждала очередной проход. Как попал, хотя и не зная, в «район коммунистов». Как ночевал в каком-то ящике во дворе рядом с белой табличкой и как встретил семь евреев вместе с Вацлавом Седым, который сегодня хотел еще раз спасти его от расстрела на площади.
— Ничего.
Исаак подтянул к лицу кусок шторы и затих, продолжая дрожать, но не так сильно. Урсула поджала губы и поднялась:
— Не делай так больше.
Она легла в постель с тревожным осадком и до самого утра не могла уснуть, думая о том, что могло произойти с Исааком в самой отвратительной части Малого гетто. Из разговоров Урсула знала, что его могли бить и морить голодом, но ей этого знания было не достаточно. Газетам и слухам она давно не верила. Ей хотелось знать точно, кем он был там, и как, не имея ни одного козыря, смог выбраться и даже убить человека.
В Кенцавской газете «Рассвет» сообщали, что всех трудоспособных евреев мужского пола отправляют на работу. То было не совсем так. Все в Кенцаве об этом знали. Евреев выселили, погнали на производство, но половину расстреляли в овраге, недалеко от Холмов. Понятие «трудоспособность» включало в себя физическое здоровье и возраст от семнадцати лет, чего не нашлось у обоих Розенфельдов. Однако отец что-то предпринял, и его вместе с Исааком пропустили в работряд, как одного полноценного еврея.
В середине дня Урсула проснулась от поцелуя в щеку и вскочила с кровати, покраснев от шеи до ушей. Пани Каминская сидела на краю кровати, непонимающе глядя на дочь.
Шторы висели на веревке, домик освещало солнце. Никакой еврейской Вороны не было.