Перешеек
14 июля 2018 г., 13:41
К слову «страшный» применимо два значения. Первым и наиболее частым является, пожалуй, пугающий, приводящий в ужас. Второе же подразумевает уродливость, примитивную отвратительность и злобу. Так вот, Малое еврейское гетто было страшным во всех смыслах.
Лето скрывало уродство солнцем и зеленью, но не настолько, чтобы его нельзя было не заметить. Мертвые дети, застреленные люди, лежащие на боку, прелый запах, не сравнимый ни с чем. Кирпичная коробка огороженной территории с белыми табличками и колючая проволока, как вечная гирлянда на Рождество. Неказистые товары у худых продавцов. Повсюду солдаты и полицаи. Юденрат*. Белые повязки. Свободные от евреев тротуары. Привычно, но как же грустно…
Исаак ушел на рассвете с плохим настроением и больной головой. Бок угомонился, по сравнению со вчерашним днем, но давал о себе знать раз от разу. Заныл, когда Исаак пробирался под стеной в ящике, кольнул в толкучке и начал щипать, когда на него вылили целый ушат прохладной воды в жалкой общественной бане. Заплатить пришлось тридцать два гроша из «аванса», данного Урсулой, но оно того стоило. Высушившись и покурив стреляную сигарету, которая сейчас была настоящим чудом, Исаак продал кепку, удачно сторговался и купил новые ботинки. Ему было глубоко плевать на Тадеуша Мицкевича, фотографию которого Урсула показывала за столом, а затем два раза в комнате перед сном, но он все-таки рассчитывал на возможную прибавку к своему «жалованию». К тому же Исаак не знал, чем заняться, потому что не взял ничего на продажу.
Он нехотя направился к Перешейку — деревянному мосту, который соединял части Малого гетто и нависал над трамвайными путями и стенами, ограждающими их. С него открывался относительно прекрасный вид на редкие работряды польских коммунистов. Они не были заняты на производстве так, как евреи, и имели право выходить в город с конвоем, чтобы забрать на складе продовольствие. И Исаак решил ждать появления Мицкевича так, стоя на Перешейке, опершись на перила, по часу в день: «Главное, чтобы не столкнули… Вы смерти моей хотите, женщина? — обратился он к старой еврейке, которую толкнули на него. Она взглянула на Исаака влажными глазами, и толпа понесла ее дальше. — Вечно весь мост загрузят, как не упал еще! Прут и прут, чтоб вас всех! Осталось грохнуться из-за какого-то поляка».
Пятнадцать минут прошли даром, только голову напекло. Близился полдень.
«Бравый корнет взошел на корвет. Корнет с корвета шлет всем привет», — повторял он, ломая язык, как советовали в детстве. Из всех скороговорок, которые предлагали различные врачи, ему нравилась вот эта русская, ее подсказал отец Костика. Да и русский язык Исаак знал от матери порой лучше, чем польский, а тем более немецкий.
Возведя корнета на корвет десять раз, Исаак плюнул, помечтал о мороженом и содовой и уже собирался уходить, как под мостом — за стеной с левой стороны путей — появились четыре человека с красно-белыми повязками и конвоир. Каждый поляк нес мешок за плечами, видимо, только что выданный на складе, но четвертый отставал. В нем Исаак узнал Тадеуша Мицкевича.
Высокий, тощий, ничем не примечательный молодой человек, плохих двадцати лет по виду. «Вот и вся любовь, — усмехнулся Исаак, смотря, как Мицкевич прогибается под своей ношей. — Скоро кончится твой ухажер, Медведица».
Тадеуш опрокинул с плеч мешок и навалился спиной на стену. Немного постояв так, глубоко дыша, он сполз по ней, сел на мешок и остервенело бросил кепку на землю. У него хотел открыться приступ астмы, но никому, кроме него, не было до него дела. Пыль от мешка с картофелем, который он нес, недоедание и постоянный страх спровоцировали спазм как всегда не вовремя. Отряд не замечал его отсутствия и шел дальше, как колонна муравьев, и Мицкевич подумал, что это, может быть, и к лучшему, только убежать он сейчас не может и, по правде говоря, боится: «А так идите, идите…»
— Пан Мицкевич, — послышался звонкий тенор, — а пан Мицкевич!
Тадеуш повернулся налево, направо, привстал. Исаак увидел перепуганное жалкое выражение на его лице и хмыкнул: «И ради тебя я буду рисковать? Тю!» Но вспомнил собственный работряд и то, как тушевался, когда слышал собственную фамилию, и нехотя перестал злорадствовать.
— Мицкевич, я на Перешейке, — сказал он. — О тебе переживает панна Урсула. Мне передать ей, что ты живой?
Мицкевич понял половину из услышанного, но инстинктивно поднял голову и увидел машущую ему худую фигуру в полосатых штанах и с еврейской повязкой на плече.
«Корнет с корвета шлет всем привет», — рассмеялся про себя Исаак.
— Урсула Каминска? — спросил Тадеуш с придыханием.
«Да черт ее знает».
— Да.
Лицо молодого человека просияло. Он внимательно посмотрел на Исаака и, прерываясь, сказал:
— Да, передайте, пожалуйста, что я… кхм… нахожусь в работряде номер двенадцать… кхм… — Исаак сморщился, не расслышав, и Тадеуш показал номер на пальцах. — Зона номер два… кхм… Она может написать мне… кхм… письмо, но его обязательно будут читать… кхм… Но она знает. Передайте, пожалуйста.
— Ты же больше не выйдешь в город?
Мицкевич побледнел, посмотрел по сторонам и воровски нахлобучил кепку:
— Почему не выйду? Я могу выйти раз в неделю, если… кхм… повезет, — он вновь посмотрел на Исаака, деловито и небрежно перекинувшегося через перила Перешейка. — Она прислала вас… кхм… помочь мне… выбраться отсюда?
— Ну, не совсем выбраться, — растянуто ответил Исаак. — Ты бы сейчас уже мог бежать, но не хочешь. Тяжело с тем, кто ничего не хочет. Ты подставишь нас обоих.
Опустив голову, Тадеуш глубоко вздохнул.
— Панна боится, что ты помрешь с голоду, — доносилось с моста, — а если ты помрешь с голоду, она не будет давать мне денег за то, что я передаю тебе посылки… Каминска, я понял, не очень дружелюбна, но, как мне кажется, не до тебя. И потому она заставляет меня так рисковать. Понимаешь… как бы через меня рискует собой. Дура, конечно, набитая, ну что сделаешь… Поэтому скажи мне начальника своей зоны и командира работряда, а я подумаю.
— Начальник зоны Хольт, а работряда, — он помолчал, двигая губами, пытаясь вспомнить фамилию. Дыхание вновь прервалось, — кхм… Рогнер. Да… кхм… Рогнер.
Мицкевич поглядел в сторону, где скрылся его отряд, затем поднял глаза на Исаака, который мрачно рассматривал пути:
— Хольт не может быть начальником второй зоны. Он из третьей, заместитель Гефеля.
— Нет, — твердо ответил Тадеуш. — Хольт всегда был начальником второй зоны. А Гефеля сместили… кхм… потому что кто-то из работряда убил… кхм… кажется, дежурного на КПП. Кхм… Все командование перевернули. Гефеля, кажется, под трибунал… кхм… из-за пропажи пропусков… Но еще следствие идет. А Хольт остался, как и был.
«Значит, вместе пили по приятельству, — подумал Исаак. — Вот почему Гефель не дал ему заполнить — у того не было полномочий. Потерял пропуски… Пьянство».
— А его нашли? — с заколотившимся сердцем спросил он. — Того, кто убил дежурного…
— Расстреляли кого-то. Не знаю.
Раздумывая, Исаак закусил губу, посмотрел на Мицкевича, который то хрипел, то кашлял, взявшись за шею:
— Панна Каминска не дочь ли того Каминского, что строил стену?
— Да, — удивился Тадеуш, — а откуда вы знаете?
— Знаю и все. Будь внимателен, Мицкевич. Я скоро приду. Не испорти ничего, — хлопнув, он оттолкнулся от перил. — Иди, а не то голову разобьют.
Когда Тадеуша хватились, прошло минут десять. Конвоир, как и предполагал Исаак, трижды ударил Мицкевича, располосовав щеку от носа до уха, но не убил, как он тоже предполагал. На всякий случай прошлись плетью по каждому из отряда, сделали выговор, повторение которого влекло за собой расстрел. На Мицевича взвалили мешок, и польские коммунисты, взяв его в середину колонны, исчезли. Исаак сошел с Перешейка.
На улице с ироничным названием Свободная, что находилась недалеко от улицы Тимошевского, Исаак долго и упорно торговался с женщиной, продававшей цветы. В Малом гетто купить их можно было дешевле, чем здесь, но в них никто не нуждался.
— Поймите, она любовь всей моей жизни, — уверял он женщину, держа в руках букетик, с которого текла вода. — Я и так боюсь отказа, ведь косноязычен. Мне цветы жизненно необходимы для начала разговора. Чтобы она хотя бы сразу не ушла, — женщина глядела на его восторженное и страдающее в одно и тоже время лицо серыми безучастными глазами. — Ну разве вы никогда не любили? Разве вы не знаете, как это мучительно?
— Семнадцать грошей.
— Десять. Ради нашего счастья, — Исаак потянулся в карман и достал ровно десять грошей. — Говорят, цветочницы имеют доброе сердце.
— Пятнадцать и хоть женись на ней.
— Десять грошей, — в руку женщине мягко легли деньги. — Клянусь, я позову вас на нашу свадьбу. Назову дочь в честь вас! Вот как вас зовут, милая пани?
— Ну Гертруда. И пятнадцать грошей.
Исаак остановился, подумал и приложил цветы к груди:
— Может, вы просто будете посредником нашей любви, Гертруда? — проговорил он, едва вороча языком. — Не обращайте мою жизнь в Ад…
Женщина рассмеялась и отдала букет за десять.
Второй этаж длинного дома на улице Тимошевского. «Там поганая Джульетта». Не сложно добраться до балкона при свете дня — главное не сорваться и выбрать надежный путь, который даже ночью не сможет выдать посещения, сложно другое. Нельзя остаться незамеченным, тем более, если у тебя такие нелепые штаны и в зубах цветы. Но это не беда. «Беда будет, если старый Каминский выйдет на балкон или тот маленький нацист. О, опять пластинку завела. Так, не Брамс… Неужто Рахманинов?»
— Эй, — озадаченно крикнул снизу хриплый баритон. — Ты зачем туда забрался? А ну, слезай оттуда! Сейчас полицию позову!
Немолодой рыхлый человек в шляпе, спавшей на затылок, запоминал Исаака, приложив ладонь ко лбу. Он уже знал, как опишет паренька, напоминающего паука, ползущего по стенке, но не знал, что ему за это будет в полиции.
Исаак ступил одной ногой на балкон, взял в руку букет и посмотрел сверху, виновато улыбаясь: «Подарок. Моя любовь», — сказал он одними губами и наклонился, показав цветы. Человек тоже улыбнулся, хотя и погрозил пальцем. Шляпа надвинулась на лоб, и понимающий поляк ушел, за что Исаак безмерно был ему благодарен.
Он осторожно отодвинул шторы, выглянул из-за угла и увидел Урсулу, одиноко стоящую посреди комнаты. Хотел сказать, что Мицкевич найден, а ему нужны деньги, но осекся. Пластинка не играла Рахманинова, пела она. «Вокализ». Слишком красиво. Лирическое сопрано, но манера так схожа с маминой, что Исааку с каждой нотой становилось не по себе. Он тихо ступил на порог. Она заметила его, цветы, пугливо покраснела, но петь не бросила. Рахманинов прекрасно наполнял комнату. Вдруг пауза.
«Нет, он точно сумасшедший!» — Урсула обернулась, одним взглядом показала, чтобы Исаак вел себя тихо, затем отсекла рукой воздух на уровне плеча и показала указательным пальцем в пол — «Войтек дома». Шумно поправив ноты на пюпитре, она разгладила бежевое платье. Исаак сел перед ней на пол, сжав букет перед собой. Глаза блестят — это, пожалуй, единственный признак того, что ему что-то нравится. «Погляди-ка… Знал бы ты, как твое лицо выглядит со стороны», — подумалось девушке, и она приподняла голову, взяв самую высокую ноту. Ни дребезжания, ни лишнего перелива. Безукоризненно.
Рахманинов прекрасен. Прекрасна и Урсула. Она это знает и всем видом показывает, но Исаак не замечает. Он слушает ее и слышит маму. В голове блестит предпоследний январский концерт в Кенцаве, аншлаг и долгие овации. Мама, немного склоняя голову, стоит на сцене в блестящем платье, он и Нора наблюдают за кулисами. Сара с отцом в зале. Целое море из роз ударяется об сцену по окончании выступления. Их запах потом пропитывает всю огромную квартиру Розенфельдов. Они стоят в комнате мамы, Норы, Сары. Заваливают кресла в зале. Не зная, куда девать, Исаак дарит их всем знакомым девушкам. Белые, алые, розовые царицы цветов. Тошнотворный запах успеха.
Захватив комнату, «Вокализ» метнулся вверх и исчез, а вместе с ним и все прекрасное.
Он поднялся с пола и подошел к Урсуле с остатком нежности в лице. И хотя девушка знала, что она не предназначается ей, сердце забилось сильнее. Цветы, подаренными за выступление, были первыми в жизни, Урсула неловко смущалась, но никогда бы не показала этого Исааку, который уже сунул букет ей в руки и прошептал:
— Я нашел Мицкевича.
Лицо Урсулы озарилось, щеки порозовели, но не болезненно, как обычно. Букет с силой прижался к груди. Она улыбнулась Исааку, придержав его за плечо, и тихо-тихо попросила:
— Пиши в блокноте обо всем. Войтек только пришел, я не смогу отправить его куда-нибудь так скоро… Мама на кухне. Никто не заходит, когда я пою… Сядь, пожалуйста, в угол. Я подам тебе карандаш.
Он недоверчиво смотрел на нее, как и раньше перестав любить все на свете. Понимая, что завидует благополучию девушки и за это ненавидит ее, Исаак вдруг захотел попортить ее счастье. Например, пустить свою черную кровь и заразить ее смертельной болезнью: «Слишком счастливая». Но порыв оказался мимолетным и бесследно ушел, оставив вместо себя тоску.
Урсула запела что-то из «Ромео и Джульетты», скрывая внезапно накатившую радость, но улыбка то и дело появлялась. Она, все еще держа цветы, нетерпеливо смотрела, как Исаак угрюмо пишет что-то длинное в блокнот и постоянно зачеркивает. Наконец, он подал ей следующее:
«Мицкевич находится во второй зоне. Работряд номер двенадцать. Напиши письмо, если захочешь. Его будут читать.
Он трусливый и плохо выглядит. Видимо, болеет. Спасать его я не буду, как и говорил. Собирай свои посылки, но небольшие. Я буду навещать его раз в неделю. Это не обсуждается. Как я буду это делать — тоже. Вы оба все испортите.
Мне нужны еще пять злотых и конфеты. Не шоколадные и не карамель. Не ври, они у вас точно есть. Еще мне нужны нитки и иголка.
Цветы нужны для отвлечения, если ты не поняла еще. Выкинь их к черту. Как и этот листок».
Она прочла, но не смогла утерпеть, чтобы лично не расспросить Исаака о подробностях встречи с Тадеушем. С быстротой и аккуратностью выпросила у матери целую плитку ириса, забежала в комнату и включила патефон. Порывшись в шкатулке, нашла пять злотых из выигрыша от лошадиных скачек, еще толстую катушку ниток и иголку.
Исаак ждал ее на балконе рядом с домиком. Навесив шторы на перильца, Урсула села напротив него с бегающими от нетерпения глазами. Выложив перед собой все предметы по очереди, она ждала, но тот и не думал начинать рассказ.
— А что ты поешь? — спросил флегматично Исаак, подставив лицо солнцу.
— Оперу, — рассмеялась Урсула. — Трудно не понять. «Вокализ» Сергея Рахманинова. Нравится?
— Нет.
И девушка на секунду позабыла о Тадеуше. Слишком уж убедительно и со знанием дела было сказано это: «Нет».
— Нет? — переспросила она сквозь зубы. — Ты что-то понимаешь в опере?
— Не надо ничего понимать, чтобы сказать, что ты пискля. Дешевое лирическое сопрано, но и то не тянешь. Если бы пришла в наш театр, тебя бы закидали. А я бы в первом ряду сидел, честное слово. Кто тебя петь учил?
Ее поразило, что он угадал разновидность голоса, но обида вскипела сильнее. Урсула порывисто зашла в комнату, пошарила по книгам и вернулась с подписанной открыткой:
— Меня учила пани Грушницкая, — произнесла она с гордостью только ей свойственной и тряхнула волосами, протянув открытку Исааку. Он взял ее в руки и узнал поющую маму. Снизу стоял автограф. Ее. Пальцы затряслись. — И я буду петь на одной сцене с Аделаидой Розенфельд, — продолжала девушка, кивнув на нее. — Папа, как война кончится, договорится…
— Ты не будешь петь с ней, — твердо прервал Исаак.
— Почему же?
— Это моя мама.
Сказано глухо, как скорбный и приятный факт. Урсула обомлела. Он не врал. «Один к одному». Исаак Розенфельд, сын платинового контральто Кенцава, сидит перед ней. Он не вернулся в свою огромную квартиру, хотя она здесь, в Большом гетто. Лазает, скрываясь, к ней на балкон и своеобразно попрошайничает: «Три к одному, что сбежал из работряда. Логично, что без повязки — сорвал. Значит, вранье было все, что писали в «Рассвете». Если даже у Аделаиды Розенфельд нет столько связей и влияния, чтобы спасти семью, так кто же тогда может выжить в Кенцаве?»
Исаак молчал и смотрел на открытку, перестав внешне и внутренне выказывать свое недовольство миром. Что-то в нем надломилось. И Урсуле неожиданно тяжело стало смотреть на него, зная, что Аделаиды Розенфельд больше никогда не будет. От одного предположения, как он осознает свое одиночество (а Исаак принял его уже давно), у нее противно сжимался в груди комок, который подталкивал сказать нечто хорошее. Долго решаясь, чрезвычайно мягким из-за искренности голосом Урсула спросила:
— Ты скучаешь по маме?
— Да! — чуть не крикнул Исаак и прихлопнул открытку к полу ладонью. — Я скучаю по маме! Я по ней скучаю! Она погибла из-за таких польских тварей, вроде вас, а ты мне все тыкаешь, что я еврей. Немцы не добрались, а вы… Пока вы сидите в Большом гетто, пьете чай вместе со своими семьями, тысячи евреев гибнут за свободу Кенцава, ни имея ничего, кроме проклятой повязки. А это даже не наш город. Он ваш! Но ни один поляк не тронулся с места, чтобы организовать сопротивление. Я знал одного, и он погиб вчера утром. Выпрыгнул из окна и разбился из-за какой-то драной польской коммунистки, — он посмотрел на девушку и увидел те самые розовые губы, разозлившись еще больше.
— Я сейчас тебя убью, — прошипела Урсула, приподнимаясь. — Замолчи лучше.
— А я сейчас как крикну, что я здесь, как наведу здесь шороху! Пол вашего квартала вымрет из-за одного меня. Зови родителей, давай, идиотка! Я сначала думал, что у тебя только лицо глупое… У тебя в роду случайно не было немцев? — Исаак впился ей в лицо почерневшими глазами, сменив голос на мрачно-глухой. — Ты напоминаешь мне одну немку — у нее такие же щеки диатезные и нос высоко любит задирать, а сама дура дурой.
— А по тебе сразу видно, что ты еврей. Высосанное из пальца остроумие и глаза телячьи. А на самом-то деле все труха.
— Чего? — изумился он, загораясь больше.
— Большие, мокрые глаза с тупым таким выражением, — проговаривая каждое слово с все возрастающим отвращением, Урсула точно вколачивала их в лоб Розенфельда, — а еще ресницы длиннющие, как у коровы.
Его перекосило злорадством:
— Ну хоть получше, чем у тебя. У тебя вообще ресниц нет!
— Они просто светлые!
Исаак помолчал, рассматривая лицо Урсулы и произнес потише:
— Вот всегда с вами, тупицами, так… Когда нечего сказать, вы к национальности цепляетесь. Ты даже не понимаешь, что происходит вне твоей комнаты. Ты не знаешь, что евреев в Малом гетто, изолированных, отгороженных, убивают ваши же поляки, думая, что их согнали туда из-за них. Но нет! Ты думаешь о своем Тадеуше, а то, что меня могут убить вместе с ним, тебе знать без надобности. Тебе надо передать! — он показательно, перед лицом девушки начал загибать пальцы. — Письмо написать! Резко стать хорошей! Да ты гнилая насквозь, и уже ничего не попишешь. Ничего не исправить, потому что вся семья такая. Твой отец строил стену гетто. Он жрет колбасу из рук нацистов! Сходит по лестничке, аки Бог, ручки всяким Гефелям жмет. Твой брат сам, как Гитлер. Малолетний нацист. Да он если узнает, что в роду еврей затесался, так с ума же двинется! Хоть на что могу поспорить…
— Ах ты чертов картавый жид! — замахнувшись, она дала Исааку пощечину. Удар пришелся на ссадину, доставшуюся ему от продавца в «районе коммунистов». Видя, что ему больно, Урсула ударила по тому же месту, но сильнее. — То, что ты сын Аделаиды Розенфельд, не дает тебя права так говорить! Ты ее позоришь, — Исаак смотрел на нее, как загнанный волк, скалясь от боли. Если бы девушка не сидела к нему так близко, она бы подумала, что он рычит. — Я бы посмотрела на тебя, когда к тебе пришли из гестапо и дали выбор: или ехать чертить стену или лишиться сына, — говорила Урсула со слезами на глазах, еще больше расстраиваясь из-за того, что ее слезы для Исаака ничего не значат. — Что бы ты выбрал? Что бы выбрала твоя мама? Нам оставили лишь две тысячи злотых на человека, да ты и сам это знаешь и оттого становишься еще бессовестней. Я не могу давать тебе больше десяти злотых в неделю, потому что эти деньги последние. Папе в гестапо никаких привилегий не дают, денег не дают, ничего. Я постоянно думаю, что он может не вернуться, — она горестно помолчала. — Вся эта квартира, весь показной мир в Большом гетто — ложь. Они сами себе лгут. Выйди за Тимошевского — горы трупов возле домов. Тех, кто агитирует, сжигают вместе с листовками. Нам здесь не хорошо! Молчи о том, чего не знаешь, глупая ты Ворона!
Дверь приоткрылась. На пороге появился Войтек с недовольным видом. Красивенький мальчик. С сестрой у него был общим лишь светлый цвет волос. В остальном он походил на отца своим нервным взглядом небольших карих глаз. Он нехотя зашел в комнату и уставился на Урсулу: «Чего ты там орешь?»
Она подорвалась, в страхе вспомнив о букете, и выбежала навстречу, говоря, что ей вздумалось переставить домик в другой угол, но крыша сорвалась и упала прямо ей на ногу и так больно, что пошли слезы. Убеждая брата, не говорить матери, как она сквернословила, Урсула повела Войтека прочь, хромая на одну ногу.
— А ты знала, — поддерживая сестру за локоть, говорил он. — Мне Томаш сказал, что коммунистов на площади стреляли вместе с жидами. Слышала, как вечером палили? Еще тех, кто по квартирам сидел, постреляли. Ух, как чистили! Как ложкой — ам! Слышала?
Она неопределенно кивнула в ответ, не понимая, что уже сидит на кухне, за столом. Брат взрывался подробностями кровавой акции, на что пани Каминская лишь вздыхала. Из рассказа Войтека следовало, что на площади каждого третьего поляка и каждого второго еврея выхватывали из строя и, развернув, выстрелили в затылок. Оставшиеся сгребли трупы в машины и тех увезли. Приказ расходиться. Акция завершена.
«Выкинуть паршивые цветы на козырек, чтобы сгнили там, чтобы глаза их не видели! — думала Урсула со скорбным лицом, которое приходилось как раз кстати. Ее распирало от обиды и горечи. Голова кружилась, и в белую кожу впрыскивался румянец. — Проклятая Ворона! Зла не хватает».
Пани Каминская, послушав еще, расплакалась, дети начали ее успокаивать. Урсула вернулась к себе, не заметив времени, минут через пятнадцать. Балкон пустовал. Ни открытки, ни плитки ириса, ни ниток, ни Вороны. Только пять злотых. Букет, истрепанный и покореженный, грустно лежал на козырьке цветастым пятном.
«Ей Богу, он сведет меня с ума».
Примечания:
* Юденрат - В годы Второй мировой войны административный орган еврейского самоуправления, который по инициативе германских оккупационных властей в принудительном порядке учреждался в каждом гетто для обеспечения исполнения нацистских приказов, касавшихся евреев.