ID работы: 6551873

Фаэтон умирает во вторник

Слэш
PG-13
Завершён
1373
автор
Размер:
33 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
1373 Нравится 83 Отзывы 383 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

[Фаэтон выпрашивает у отца разрешение прокатиться на огненной колеснице. Отец позволяет и только просит быть осторожным. Фаэтон смеётся и ничего не обещает. Для богов беречь себя — слишком скучно.]

Быть разделёнными — ожидаемо болезненно, будто во вселенной случился сбой, аппаратура вылетела из строя с треском и искрами, не оставив шанса даже выслать сигнал бедствия, который всё равно остался бы без ответа, и даже сейчас с этого сквозит тоской в определённые часы, и невидимые царапины по-прежнему ноют. Но Ойкава всё-таки привыкает. Иваизуми не за спиной и не плечом к плечу — он по ту сторону сетки, будто заблудился спросонья или просто так шутит, или это Ойкаве снится дурной сон, но никто не возвращается и не просыпается, и это вселенная так веселится, но только никто кроме неё не смеётся. Иваизуми встаёт у самой сетки и подзывает жестом, и Ойкава послушно подходит и замирает напротив, выжидающий и готовый принять любой удар, и оба не отводят друг от друга взглядов, будто в них и есть главное противостояние на этом поле, а не в перебрасывании мяча. Ойкава тянется ближе, позволяя перешёптываться, но Иваизуми даже не пытается говорить тише: — Когда будешь объедки со стола за собой убирать, свинёныш? Ойкава ахает, озирается по сторонам и злобно шепчет в ответ: — Ну Ива-чан, мне некогда было, я опаздывал, ты же знаешь! — Вот передашь это тараканам, которых разведёшь у нас на кухне, бестолочь. — Не такой уж у нас дома и срач. — Иди подавай, я тебе твой же мяч в лоб верну. Привычное, родное, то-что-с-тобой-единым-целым пусть теперь и на другой стороне поля, но при этом живёт с тобой под одной крышей — тут уже очередь Ойкавы смеяться. Всё решилось ещё на выпускном, когда темнело неохотно, и небу больше нравилось сгорать в закатном и надрывном, и только придурки додумаются сбежать с бала и танцевать медленный танец на пустом школьном стадионе, а они же такие и есть, и Иваизуми ведь всё шутил, что Тоору станет королевой выпускного, а ею стал Ханамаки — девочки Аоба Джосай, простите за всё. — Неужели всё так и закончится? — Ойкава задирает голову к небу, но оно не спасёт и не спасётся само, прячет истерику за изорванными облаками. — С чего бы вдруг? — хмурится Иваизуми и вместо неба смотрит под ноги, потому что ведёт, потому что репетировал, потому что старается и как всегда самый лучший. — Не знаю, к этому всё идёт, будто в сценарии прописано. — К чертям твои сценарии, когда в Токио поедем квартиру искать? И Тоору смеётся, и закат, что не тянет за собой скулящий финал, уже не так пугает. Разные университеты и новые команды — ожидаемая неизбежность, но бредовым кощунством было бы решение растеряться по жизни, поэтому Иваизуми сейчас мучает замок в двери их общей квартиры, и Ойкава, не выдержав, выдёргивает из сумки журнал, листает до страниц, на которых сам лично красуется в модных шортах, и суёт Хаджиме под нос. — Ну что, как тебе? — сияет он, пальцем обрисовывая свой любимый кадр, где он особенно очаровательный и эффектно выгнувшийся. — Поделись, каково это — встречаться с моделью? — Какая срамота! Заедающий замок наконец-то поддаётся, и Иваизуми с гневным сопением вваливается в прихожую, разувается и пинком поправляет кеды, чтобы стояли у стенки ровненько, и деловито топает на кухню, шурша набитыми пакетами. — Ну давай, разозлись на меня, закати скандал на тему “Только я имею право смотреть на твою задницу”, — дразнит его Ойкава, прислоняясь к дверному косяку и вызывающе подгибая ногу. — Cдалась мне твоя задница, иди еду по холодильнику раскладывай, — ворчит Хаджиме, сваливая пакеты в кучу на полу, достаёт сигареты и равнодушно проходит мимо, но быстро возвращается и тычет пальцем в журнал. — Вот эта фотка прям классная. — Тоже так думаешь? — Вообще огонь. Хаджиме идёт на балкон, и ухмыляющийся Тоору успевает его поддеть: — Настолько огонь, что аж закурить захотелось? Иваизуми попутно хватает с дивана подушку и швыряет её в Ойкаву, но тот с хихиканьем уворачивается и снова с довольным видом утыкается в журнал. Его игры в профессиональную модель — что-то вроде хобби и плюсик к самолюбию, которое не подорвут даже нахальные издёвки хохочущих Ханамаки с Матсукавой — гадёныши просто завидуют, Тоору даже не сомневается. Да и Иваизуми ворчит лишь для виду, и уж Ойкаве ли не знать, на какие комплименты способен Ива-чан, особенно когда вечер задаст атмосферу или звёзды на небе удачно сложатся. А так всё хорошо. И сонные сумерки царапаются о запылённые окна. У Ойкавы, как любит повторять Иваизуми, есть опасная проблема — бесконечная погоня за безупречностью, переросшая в одержимость. — Это не проблема даже, а патология, — сам себя исправляет Хаджиме, разлёгшийся на диване с учебником. — Твой заскок когда-нибудь тебя доконает. — Что плохого в стремлении быть лучшим во всём? — отзывается Ойкава, занявший стол и зарывшийся в конспекты. — Ты себя истязаешь, пока не добьёшься желаемого результата, а когда и этот смысл утратится, то полезешь в петлю. — Обожаю эти наши с тобой вечерние душевные разговоры, — фыркает Ойкава и устало потягивается. У Иваизуми вот тоже проблема — любит уютные посиделки подпортить своими “мне кажется, ты никогда не добьёшься счастья” и “ты не доживёшь до конца семестра, если будешь так надрываться”. Тоору оборачивается глянуть на Хаджиме: тот сосредоточено пыхтит в исписанную уравнениями тетрадь, и пол у дивана усеян листочками с формулами и графиками. — Не пожалел ещё о выборе жизненного пути, а, Ива-чан? На кой чёрт ты полез в инженерию, серьёзно, и тебе ли после этого говорить что-то про самоистязание и угрозу свихнуться? — Мне нравится, — пожимает плечами Иваизуми. — По тебе не скажешь. — Я ж тебе не Куроо, который лабораторный халат напялил и уже сам с себя подавился слюнями. — Хочу, чтобы у тебя глазки горели. — С хера ли тебе оно надо? — У тебя вообще есть хоть что-то, чем бы ты прям загорелся и на всю жизнь в это вляпался? — Хм-м… Ты? Ойкава давится вдохом и спешно отворачивается, пряча раскрасневшееся лицо, и Ива-чан довольно хмыкает и победно хрустит крекером. Его коронное “я раз в год признаюсь, как ты мне дорог, а ты красней и вызывай себе скорую” всегда стреляет без промаха, и Ойкава ещё долго по-идиотски улыбается в тетрадь и в попытках успокоиться монотонно выделяет маркером теории личности. — Ты в психологию пошёл, чтобы себя самого лучше понимать? — спрашивает Хаджиме — без насмешки и без сарказма, просто интересуется. — Наоборот надеялся от себя отвлечься, — признаётся Тоору — король самоанализа, зачастую переходящего в упоительную самоненависть, и порой так хочется просто не думать, не мучиться выматывающими мыслями и самого себя не изъедать изнутри. Иваизуми больше не дёргает разговорами-уколами, и Ойкава просто продолжит и дальше быть лучшим студентом на курсе, и вечер снова накатывает уютом и уединением, щемящей тишиной на двоих, разбавленной лишь чирканьем карандаша и шорохом тетрадных страниц. А правильно ли, что так спокойно? На самом деле, у Ойкавы есть ещё одна проблема — панический страх серой повседневности, которая сотрёт их двоих в уличную пыль, боязнь печального исхода их отношений, при котором их разделит что-то большее, чем просто волейбольная сетка, и хочется то ли встряски, то ли в кому на двоих, и от подобных противоречий голову разрывает, и Ойкаве уживаться с самим собой порой слишком сложно. У самураев, что бьются спина к спине, есть поле битвы, на котором они если и умрут, то только вместе, у них есть рассветы под неловкие касания, хмельные объятия и горечь саке друг у друга на губах, ворчание по утру и даже глупые ссоры, ради которых они обещают вернуться живыми. А что теперь осталось у нас с тобой? Спортзал — это не поле боя, и несущийся над головами мяч — это не взмах катаны в пропитанном кровью воздухе, но Ойкаве этого было достаточно, чтобы чувствовать себя живым, чтобы смотреть на Хаджиме и чувствовать живым и его, но всё ведь такое неминуемо изменчивое, и время то ли за кем-то гонится, то ли само спасается бегством, и за окном не задремавший в темноте Эдо, а прошитый огнями Токио, и вроде и ерунда это всё, и вечерние мысли отпустят до прихода нового дня, да только потом снова наступит такой же вот вечер невыносимого “а вдруг мы что-то делаем не так, и ошибки нам не простятся, и время такое сучье и ни за что не станет нас ждать?” Можно не держать всё в себе и рассказать Ива-чану, но что он скажет такого, что Ойкава сам не знает? Ты такой глупый, Тоору, самураи мечтают вернуться с войны и не считать каждый закат своим последним, боятся однажды увидеть на могильном камне годы жизни того, с которым хотели умереть в один день, а ты ноешь из-за вечера, который такой непозволительно спокойный. Чёрт его знает. Вот бы просто не думать. Ни о чём. Хоть иногда. И лишь бы ночью не приползла ублюдочная бессонница, не улеглась под боком и не скулила до рассвета.

[Погибший Фаэтон обнимает Юпитер осколками, нашёптывает ему влюблённо: “Помнишь, как однажды меня уничтожил?”]

— Homo locum ornat, non ornat hominem locus. — Пошёл ты в жопу. Ойкава прыскает в плечо сердито сопящему Иваизуми, и Матсукава только разводит руками. — Ты как из леса, — вздыхает разморённый Ханамаки, откидываясь на спинку дивана. — Ну да, не шарю я, отвалите, — бурчит Хаджиме в пивную банку. — Ignorantia non est argumentum, — подмечает Матсукава. — То, что вы оба сдали зачёт по латыни, не значит, что теперь нужно задалбливать ею нас. — Так а какой тогда в ней смысл? Ханамаки с Матсукавой какие-то совсем сумасшедшие: тоже перебрались в Токио, поступили в один университет, потонули в иностранных языках и богеме, недавно втихаря смотались в Италию, и о поездке не знали даже Ойкава с Иваизуми, предположив, что двух придурков просто кто-то украл. Мы всё те же чудные шалопаи — чем не повод для гордости? Ойкаве хочется прижиматься и тискаться, и Ива-чан не шипит и не брыкается, он такой ворчливо-хмельной, тёплый и смешной, и хочется с ним сплестись-срастись-неразлучно, и голова без лишних мыслей такая лёгкая и дурная. — Эй, вы ничего не замечаете? — подскакивает Ханамаки и поддевает зевающего Иссея локтем. В ответ они получают только вопросительные взгляды, переглядываются и выставляют перед собой левые руки. — Та-да-а-а! — хором верещат они, демонстрируя два одинаковых дерзко посверкивающих кольца на безымянных пальцах. Ойкава замирает с глупо раскрытым ртом, а Иваизуми давится пивом. — Вы… — с трудом выговаривает Ойкава и испуганно пялится. — Серьёзно? — Да это мы в переходе. — Поженились? — Купили. — А. Оба лыбятся, дают друг другу пять и убирают руки. Иваизуми задумчиво отпивает пиво, а Ойкава продолжает смотреть на мелькающие кольца, и накатывает то ли озарение, то ли восхищение чужой свободой, и Макки с Маттсуном же такие влюблённые и такие дуралеи, и так с них двоих кошмарно. — Эй, вы чего подгрузились-то? — Ханамаки обеспокоенно щёлкает пальцами у Ойкавы перед лицом. — Не буду я за Маттсуна выходить, он во сне ржёт. — Просто я подумал, что вы обалдеть какие взрослые, — поражается накатившему осознанию Тоору. — И мы с Ива-чаном тоже, и просто с ума сойти, куда же время летит. — Мы дебилы. — Да, но взрослые. — Хотите, с вами Кокосик поговорит? — Опять матам его учили? — Нет, на этот раз только крайне важным фразам. Матсукава приносит попугая из кухни, приподнимает его на своей руке, чтобы чувствовал себя достойно: — Ну давай, поведай ребятам что-нибудь. Наступает таинственная тишина, и попугай, успев всех заинтриговать, с гордостью выдаёт: — Ойкава — говнючка. — Ну конечно, — фыркает Ойкава и обиженно скрещивает руки под всеобщее довольное хрюканье. — Ойкава — говнючка! — Да-да, мы поняли, — огрызается Тоору под хохоток Ива-чана. Над идиотизмом даже время не властно. — Хочу умереть в руках Иваизуми, — продолжает вещать попугай. — Опа, — отзывается развеселившийся Хаджиме, закатывая рукава. Тут и у Ойкавы не получается сдержать улыбку. — Макки — весёлая хрюша, — Кокосику сегодня о многом хочется рассказать. — Ты ж мой хороший, — умиляется Ханамаки. — Маттсун — кучерявый балбес. — Всё верно. — А теперь передай Макки от меня кое-что, — велит Матсукава попугаю и чмокает его в клюв, и Кокосик слетает с его руки и садится на плечо Ханамаки. Тот поворачивает к попугаю голову и получает от него лёгкий тычок клювом в губы. — Я сейчас сдохну, какой он классный, — не выдерживает Иваизуми и хлопает по карманам в поисках зажигалки. Ойкава подбирает её со стола и бросает Хаджиме в руки. — Идите с Маттсуном покурите пока, у меня к Макки разговор есть, — посылает он, и Ханамаки вопросительно приподнимает бровь. Матсукава с Иваизуми не возражают, о чём-то ржут и идут на балкон. Кокосик перелетает на стену грызть под потолком обои, и Ханамаки только отмахивается от него рукой, позволяя безобразие. — Что, с Иваизуми проблемы? — спрашивает он, дождавшись, когда закроется балконная дверь. — Да нет, это скорее у меня в голове сложности, — мямлит Ойкава, в задумчивости обводя пальцем край пивной банки. — А чего ты от меня хочешь? Это ж ты психолог у нас. — Как у вас с Маттсуном вообще? — А по нам не видно, что всё классно? — усмехается Макки, разваливаясь на освободившемся диване. — Или что, совместная жизнь как-то плохо должна на нас сказаться? — Ну да, типа ссоры, кто свинячит, а кто убирает. — Мы с Маттсуном оба свинячим, никто не убирает, и всё у нас прекрасно. — Вы богема свинская. — Ну так блин, — всплёскивает руками Ханамаки и забрасывает ноги на диванную спинку. — Когда у тебя в голове ренессанс, джаз и грёбанный космос, господи, так плевать ты хотел на эту тарелку в раковине немытую. Ойкава смотрит на Ханамаки и улыбается: им с Матсукавой один и тот же шальной ветер в головы залетел, и ему хочется, чтобы и у них с Хаджиме был такой же, неугомонный и неиссякаемый, сумасшествие на двоих без срока годности. Ханамаки продолжает учить жизни: — Мы вот вообще познали секрет идеальных отношений — быть как два деда. — Ясно. — Да ты послушай, — дёргает Ханамаки за руку, — у нас чувство, будто мы уже всю жизнь вместе прожили, и нам нравится вдвоём со всего ворчать, но при этом мы весёлые деды, мы вон вечером в магазин пошли, и у нас уже приключение, а ещё мы деды саморазвивающиеся, мы на выходных ладошками рисовали, а позавчера попробовали накраситься. Ойкава прищуривается, спрашивает неуверенно: — То есть вы… Деды ренессанса? — Да-а-а-а! — радостно кивает Ханамаки. — Шикарно. Ойкава вроде и понимает, что до него пытаются донести, а вроде и нет, но ему так хорошо, так беззаботно и дурашливо, ему тоже стоило выйти на балкон, в пьянящую вечернюю тьму, затянуться сигаретой Иваизуми и закашляться под его хриплые смешки. — Не знаю, насколько мы с Ива-чаном деды, — тянет Ойкава, хихикнув, — но вот у него спина болит, ещё он газеты иногда читает по утрам, а я в последнее время таблетки от давления пью. — Фига вы пенсионеры. — Не понимаю я твою дедовскую философию тогда. — Да ты просто не дорос ещё, — в Макки откуда-то взялась мудрость сразу десяти дедов, и Ойкаве страшно. — А вообще ты грузишься из-за ерунды. Elephantum ex musca facis. — Сам такой. Ханамаки знает Матсукаву только со старшей школы, и для них это уже как целая жизнь, а что же тогда делать Ойкаве, у которого с Иваизуми на пару аж несколько жизней, сплетённых и размытых временем, и это же свихнуться можно, и Ойкава именно так и сделает, но только когда они приедут домой, а сейчас ему невыносимо хочется расцеловать Хаджиме, когда тот вернётся и принесёт в комнату сигаретный дым и холодный воздух на горячей коже. Вечер проскальзывает в распахнувшуюся балконную дверь, касается оголённых шей и заставляет вдохнуть поглубже. Кокосик спархивает с обоев и приземляется Матсукаве на голову, и тот плюхается вместе с ним на диван, с невозмутимым видом сбрасывая вниз ноги недовольно бубнящего Ханамаки. Ива-чан тормозит у столика, хватается за поясницу и со страдальческим видом выгибается назад. — Ива-дед, — улыбается Ханамаки. — Пива нет? — переспрашивает Иваизуми и встревоженно дёргается к пивной банке. — Напугали деда, — хихикает Ойкава, за что получает щипок в бок. Попугаю вскоре надоедает гнездо из кучеряшек Матсукавы, поэтому он перелетает на голову Ойкавы и не забывает сообщить ему важное: — Ойкава — говнючка. — А ты не охренел? — интересуется у него Тоору, но головой при этом не вертит, боясь спугнуть. — Скажи ещё что-нибудь, — подбадривает попугая Ханамаки. Ойкава уже снова вовсю дует губы, и тогда Кокосик, задумчиво потоптавшись, старательно произносит: — Ойкава — красотуля. По комнате разлетаются звуки умиления, и Ойкава не выдерживает, расплывается в улыбке и в смущении корябает диванную обивку. — Вот видишь, какой он умница, — почти мурлычет Ханамаки. — Мы его херне не научим. — Штаны снимай, копуша! — вдруг орёт попугай. — Штаны снимай, копуша! — А вот такому мы его точно не учили, — настораживается Матсукава. — Кокось, ты чё? — давится смешком Ханамаки и смотрит на попугая одурело. Ойкава с Иваизуми вежливо молчат и смотрят осуждающе. — Боюсь даже у Кокосика спросить, на что ему пришлось у вас насмотреться, — сочувственно вздыхает Иваизуми. — Почему всё-таки Кокос? — интересуется Ойкава. — Мы думали назвать его Писос, — хрюкает Матсукава. — Зря я спросил. — Но вовремя вспомнили, что мы культурные люди. — Писос! — тут же повторяет довольный попугай. Его хозяева поддерживают торжественное и столь значимое пополнение лексикона восторженными воплями и аплодисментами. — Никогда ещё так не гордился, — признаётся Маттсун. — Ох и заживём теперь, — поддерживает Макки. — Вы такие мерзопакостные, просто ужасно, я хочу домой, — шутливо ноет Ойкава и оборачивается к Иваизуми в надежде на поддержку, но Ива-чан сам смеётся до слёз, раскрасневшийся и разлохмаченный, бессовестно очаровательный, что Ойкава с него сейчас просто заскулит. Домой. И срочно. Уходить они собираются долго, и вечер пританцовывает в заразной беспечности, тяжелит голову и так и зазывает склонить её на ближайшее плечо, и Ойкава со счёта сбивается, который поцелуй в щёку получает от Иваизуми, и Ханамаки спохватывается и причитает: “Да вас как свиней развезло, я вам вызову такси”. У дверей в Иваизуми просыпается хмельной джентльмен, и он галантно помогает Ойкаве накинуть куртку, но тот путается в рукавах и смеётся, и Иваизуми раздражается его неуклюжестью, толкает к стене и целует, и Ойкава беспомощно елозит непослушными руками по шершавым обоям. — Что-то я поплыл, — объясняется Хаджиме, удерживая качнувшегося Ойкаву за ногу. — Поплыли вместе. Матсукава выглядывает на шум и ахает с увиденного, закрывает глаза следом высунувшемуся Ханамаки и Кокосику на его голове. — Вы хоть сообщите, как до дома доберётесь, стыдобища, — обеспокоенно просит Иссей, наблюдая, как стыдобища пинают кеды по всему коридору в попытках обуться. Ханамаки пытается жестами и подмигиваниями передать что-то Ойкаве, но тот не понимает ни черта, но уверенно кивает и мусолит губами Ива-чану щёки. — O tempora, o mores! — с чувством восклицает Матсукава. — Хрена вам собачьего в… — не договаривает Иваизуми, которого Ойкава с хохотом утягивает за дверь. Огни мечутся за окнами, пьяные и неприкаянные, улицы пролетают, впечатываются в стекло, обцеловывают светофорами, подмигивают вывесками, шальной неон разливается по венам, и Ойкава улыбается, ему хорошо-отчаянно-вот-бы-так-было-всегда, и он наваливается на сидящего рядом Иваизуми с поцелуем, потому что бо-о-оже, Ива-чан, ты только взгляни на этот город, это же всего лишь вечер и скорость, так почему мне так классно, почему сотни вольт под кожей такие правильные и такие необходимые, и Иваизуми такой же дурной, опьянённый истерикой проносящихся вспышек, он целует так, будто машина вот-вот влетит в столб, будто последние секунды в лихорадке бьются в обратном отсчёте, а потом ещё песня, кто просил включаться эту песню, мы же свихнёмся, и они прерывают поцелуй только чтобы подпеть, ухватиться за знакомые строки, расхохотаться с собственного пролёта мимо нот, и хочется побольше движения, и Ойкава машет ногами по всему такси, вертит ими как сдуревшая мельница, откидывает назад голову и сам с себя смеётся, и бедный таксист, за что ему это, прости нас, мы такие ужасные, такие отвратительные и такие влюблённые, гони эту машину и вылетай с моста, нам сейчас так хорошо и так на всё плевать. Они наконец тормозят, и таксист, принимая деньги, ворчливо интересуется: — Откуда вы только взялись такие? — Из кабаре, — бросает Иваизуми, пихая таксисту купюры, и Ойкава с хихиканьем вываливается из такси, резко выпрямляется и напарывается на ледяной воздух, покачивается из стороны в сторону и улыбается луне, и Иваизуми хватает его под руку и ведёт к подъезду. До квартиры они добираются весело и шумно, и у Тоору прихожая плывёт перед глазами и сворачивается в узел, и он кое-как сдирает с себя куртку и кидается в комнату, и Хаджиме опять хватает его за руку, боясь, что качающийся идиот сейчас врежется в стену. — Тебе со мной скучно? — вдруг спрашивает он, ловя в ладони горячее лицо Ойкавы, потому что тот такой вертлявый и дурной. — А? — да-да, дурнее всех на свете, и хихиканье ещё это глупое и такое очаровательное. — Мы с тобой в такси пели и целовались, о чём ты вообще? — А почему тогда дедом меня называешь? — Это я в хорошем смысле, я объясню как-нибудь потом. — Бесишь, — раздражённо шипит Хаджиме, замученно растирая глаза. — Марш на кровать. Кусать тебя буду. Ойкава к кровати и подойти не успевает, как его бесцеремонно толкают и наваливаются сверху, и кровать под ними испуганно скрипит, и Ойкава же пьянеет всегда моментально, а Иваизуми будто всегда остаётся начеку, олицетворяет заботу и надёжность даже тогда, когда глаза опасно отблёскивают, и руки развязываются и хотят применять силу и оберегать одновременно, и у Иваизуми как-то получается отыскать этот кошмарный баланс, что Ойкава под ним готов бессовестно взвыть. — У-у-у, пьяная дрянь, — дразнит Ива-чан, которому нравится трогать, вцепляться и целовать, а ещё кусаться, о кусании вообще можно вести отдельный разговор. — Что мне делать с тобой? — Хочу с тобой на крышу. — Задницы сейчас отморозим на крыше твоей. — Хочу целоваться с тобой на Луне. — По-хорошему, мне бы тебя спать уложить и не трогать до полудня, но ты же, мать твою, такой невыносимый. — Я вообще отвратительный, зато у тебя всегда всё под контролем. — Всё, кроме тебя. — А вот тут ты ошибаешься, о-ой как ошибаешься, — внутривенный ток проносится и обжигает, вынуждая вздрогнуть, и Тоору отворачивается, жмурится и вжимается в подушку щекой. — Эй, ты куда, я не понял? — одёргивает его за плечо Хаджиме. — На меня смотри. Но Тоору смотреть не может, и тогда Хаджиме целует его выставленную шею, и Тоору опять дёргается, и хочется вырваться из тела, рывком до Луны и обратно, но его удерживают, и к чёрту небеса и лунное манящее сияние — с Хаджиме ему всё равно лучше, чем где-либо ещё. — Да что ты отворачиваешься? — это уже не возмущение даже, а почти обида. — В кобылу такую вырос, а смущаешься как в пять лет, когда я тебе сраный цветочек подарил. — Сам ты сраный, — фыркает Ойкава, своим ёрзаньем выдёргивая вправленную простынь. — Ах так? — оскорблённо выдыхает Иваизуми и негодующе кусает в ключицу. У Иваизуми есть эта врождённая грубость, он сам по себе — сплетение импульсов, искрящие провода вместо вен, аварийные сигналы в радужке глаз, и когда он эту грубость разбавляет нежностью, какой-то вымученной и хриплой, но жгучей и накрывающей, вышибающей похлеще удара в голову или разбитой переносицы, — тогда Тоору и понимает, что никто уже не спасётся. — Слушай, давай тебе мотоцикл купим? — вдруг предлагает Ойкава. — Ты нормальный, нет? — Да серьёзно, представь себя в косухе, в перчатках кожаных, рёв мотора и скорость, катаешь меня по ночному Токио. — Кто сказал, что я пущу тебя на мой мотоцикл? — Не бурчи, сам же хочешь. — Хочу конечно, я был бы невероятно крут. — И мы бы мчали по ночному шоссе и ор-а-а-али, — мечтательно протягивает Тоору и сжимает в объятиях, врастая всем телом. — Шика-а-арно, — соглашается Хаджиме, уткнувшись в горячую шею. — И на полном ходу рванули бы с обрыва. — Ну это уже по настроению решим. Настроение сейчас — неминуемо сгореть, и Атлант целует небо, что держит в израненных руках, роняет его осколки на вспоротый по швам Эдо, где дожди заливают поле недавней битвы, и выжившие самураи жадно целуются, опустив окровавленные мечи, и под тем же небом в отмотанном вперёд времени Тоору мечется в касаниях-ожогах и пальцами впивается в простыню, так отчаянно боится однажды разучиться быть живым. — Скажи, ты ни о чём не жалеешь? — выговаривает он на дрожащих выдохах. — А о чём-то должен? — Ну вот о том, что в волейбол пошёл по сути из-за меня. — Как я могу о таком жалеть, что за мысли у тебя вообще? — Иваизуми даже приподнимается, окончательно теряясь в недоумении. — Ты дурак какой-то, ну достал. — Честно-честно не жалеешь? — Ойкава смотрит на него снизу вверх, растрёпанный и улыбающийся кривоватым дурманом. — Сказал же, что нет. — И о том, что ты со мной, тоже не жалеешь? Иваизуми внезапно устаёт от слов, от переубеждений и доказательств, и он просто затыкает Ойкаву очередным поцелуем, и только так и можно докричаться, и вот бы все мысли затерялись в этом разорванном мгновении и не нашли дорогу обратно, и вот бы друг другу вогнаться под кожу, растечься по кровотоку аномальным-зашкаливающим-неделимым. К чертям слова. И небо несётся вниз под визг отказавших тормозов.

[Фаэтону нравится огонь, нравятся ожоги и застрявший в горле дым. Шальная колесница набирает скорость, и кони так жаждут вырваться, и Землю хочется исцеловать пожарами. Фаэтон решил заранее — обратно он уже не вернётся.]

На потолке узор — беспорядочный, разбросанные мазки штукатурки пляшут, переплетаются и наслаиваются, и в полутьме будто бы даже двигаются, покачиваются и шелестят белым шумом оборвавшихся сигналов. Ойкава жмурится и наклоняет голову набок. Иваизуми рядом, сидит полулёжа и что-то читает с электронной книги, на прикованный к себе взгляд никак не реагирует, хотя замечает его без сомнения, у Хаджиме вообще чутьё, повадки и рефлексы развиты до уровня выше человеческого, у Ойкавы даже иногда ощущение, что в детстве он подружился с волчонком-перевёртышем, взращённым самим лесом и нелюдимым, кусачим и непокорным, но оберегающим до перегрызенных глоток и преданным до скулежа. С детства вместе. Невероятно. И на Тоору опять накатывает. Осознание этого тянущегося через годы одного на двоих накрывает внезапно и ошпаривает, и если у обоих покопаться в головах, то найдутся одни и те же обрывки воспоминаний, детали и образы, вспомнится поскрипывающая калитка детского сада, и намокшая дождём перекладина на игровой площадке, холодная и хлюпающая под ладонью, и исколотая трещинами брусчатка до двора начальной школы, и затерянная в пустынных во время уроков коридорах скамейка — тайный закуток на двоих, где в сползшем с окна луче завораживающе парит пыль, и солнце скатывается на соседнюю крышу, подмигивает и обещает остаться до вечера, и Ива-чан рядом и не обещает ничего, но тоже остаётся, надёжным и постоянным, и даже времени не удаётся его украсть. Ойкава порой забывает, насколько на самом деле везучий. Потревоженные воспоминания теперь ворочаются и окончательно отнимают покой, и хочется навестить каждое всплывшее в памяти место, коснуться рукой и сделать глубокий вдох этого осевшего прошлого, и что-то теперь уже далёкое вновь зазывает к себе, и покинутый дом вдруг забился и заскулил в грудной клетке. Ойкава сам себя не выдерживает — вот-вот разорвётся от собственной сентиментальности. — Ива-чан, тебя можно отвлечь? — Попробуй, — вяло отзывается Иваизуми, не отрываясь от чтения. — Скажи, ты дорожишь нашими общими детскими воспоминаниями? — Как ты в носу ковырял? Ойкава вздыхает и отворачивается — серьёзного разговора по душам не получится. Но Иваизуми вдруг откладывает книгу, разворачивает Тоору к себе, устраивает у себя под боком и спрашивает: — Помнишь на конце нашей улицы, за большими домами старое волейбольное поле у озера? Поле тянется от полосы домов до нырнувшего в кустарники сетчатого забора, а за ним изредка шуршит проезжая часть, с края которой скатывается к озеру холм. На поле приходить лучше всего ближе к вечеру — когда закат прорывает горизонт, запутывается в волейбольной сетке и проливается на выцветшие на земле отметины. Ойкава кивает. — Вот надо сходить туда, — Хаджиме в задумчивости зарывается рукой в его волосы, перебирает и поглаживает, и Тоору не знает, сколько годов должно пролететь, чтобы с подобного перестать краснеть. — Побродить, поностальгировать, в грязи изваляться. — Ты домой собрался? — А ты нет? — Когда? — В конце месяца, у мамы моей день рождения же. — Точно, — шипит Тоору, злясь на себя за невежливый провал в памяти. — Тогда конечно, поеду с тобой. — Полгода дома не были. — А по ощущениям как полжизни. Полжизни на чужой территории рука в руку с самым-самым, которому как-то удаётся становиться ещё лучше — Ойкава и правда везучий чертёныш. Он закрывает глаза. И Мияги зовёт через километры разбитыми маяками.

[Фаэтон обретает красоту в саморазрушении. Он разбросан во тьме обледенелыми обломками и упрямо повторяет, что помнит запах орхидей. И муссоны, и океанскую соль. Юпитер никогда не спорит и не отвечает. И космос всё такой же холодный и чужой.]

Мияги встречает назойливым солнцем и дерзким “мне плевать, что вы уехали, я и без вас продолжаю жить.” Ойкава подмигивает с моста искрящейся речной глади и делает вид, что не обижается. Первую половину дня они проводят каждый со своей роднёй, а после обеда Ойкава забегает поздравить и чмокнуть в щёку Иваизуми-сан, потом на кухне украдкой чмокает и Ива-чана, прощается с ним до вечера, втыкает наушники и убегает закидываться ностальгией по памятным закуткам высеченного под рёбрами города. Ноги сами приводят к заросшему садику, тихому и пустому, словно вымершему, и Тоору замирает в ощущении, будто что-то сейчас происходит неправильно — то ли город вокруг, то ли он сам. Город обманчиво обнимает солнцем, при этом тоскливо поскуливая над самым ухом, и Тоору задирает голову и вглядывается в пронизанную лучами листву, ждёт, когда ему наконец почувствуется то, что чувствовалось годами ранее, зазывало и несло смысл. Но ничто больше не отзывается. Вечером Ойкава приходит в дом Иваизуми вместе с родителями, заливисто смеётся и катается у Ива-чана на спине, который ворчливо жалуется на то, как обжёг руку, когда доставал пирог. Праздник выдаётся по-хорошему шумным, с поющими в караоке хохочущими папами, а чуть позже Иваизуми-сан достаёт гитару, играет и сама поёт, после двух песен передаёт гитару Ива-чану и поёт теперь под его аккомпанемент, и Ойкава с него глаз не сводит, обнимает стакан и бессовестно любуется, ловит на себе мамин взгляд, но она ничего не говорит — только подмигивает и улыбается. Ночевать Ойкава заваливается в комнату Хаджиме, падает вместе с ним, объевшийся и разморённый, тут же раскидывает ноги по всей кровати. — Как думаешь, они догадываются насчёт нас? — сонно спрашивает он, уткнувшись в подушку. — Да лет десять уже, — усмехается Хаджиме, вслепую в темноте накидывая на них двоих плед. — Просто мы никогда открыто им не сообщали, да и они как-то не спрашивали. — Хрен с ним. Спи. На следующий день у них намечено опасное — встреча с нынешними Сейджо, и воссоединение с кохаями выдаётся слишком уж душераздирающим. Киндаичи ревёт без конца, на любой фразе дрожит голосом и утирается рукавом, и Иваизуми усмехается и успокаивающе похлопывает по плечу, хотя сам то и дело шмыгает носом, а ещё постоянно ловит себя на том, как невольно тянется потрепать Кьётани по голове. Куними осторожно интересуется, где сейчас Матсукава с Ханамаки, и Ойкава с Иваизуми наперебой шутят “спились” и “в тюрьме”, и Ойкаве тут же приходится успокоить испугавшегося доверчивого Киндаичи. — В следующий раз приедем с ними, обещаем. Когда после прогулки приходит время со всеми прощаться, Яхаба вдруг с всхлипами утыкается Ойкаве в плечо, и бывший капитан утешающе поглаживает его по спине и надеется, что острый комок не разорвёт изнутри охрипшее горло. На закате они вдвоём приходят на старое волейбольное поле, и здесь небо крошится на потрескавшийся асфальт, невидимые фантомы перебрасывают друг другу мяч и не боятся взлетать. Здесь осталось что-то обещанное, желаемое и неосуществимое, оно блуждает неприкаянно по расчерченной пустоте, оседает на кроссовках колючим песком и завывает в покосившихся столбах. Ойкава знает, что они с Иваизуми думают об одном и том же. И оба не произносят ни слова. Ночью Ойкава смотрит, как отблеск с улицы, проползший сквозь щель в шторах, выхватывает из темноты и высвечивает бледный орнамент на обоях, и понимает, что ещё долго не уснёт. Приезд домой сбил с толку, вспорол воспоминания и заныл воспалившейся раной, город притворяется прежним, но Ойкава не может не заметить подмены. Чёртова сентиментальность, вот бы почаще было просто плевать. Отблеск крадётся по обоям ниже, и сон даже не пытается, не навестит и не останется, и из мыслей выдёргивает дрогнувший неподалёку телефон: «я прям лежу и чувствую, как ты, зараза, не спишь.» Ойкава вчитывается в сообщение и усмехается, пытается набрать что-то в ответ, трёт в задумчивости глаза, шлёт всё к чертям и перезванивает. Гудки расползаются по шероховатой тишине, и время в обездвиживающей темноте такое неизмеримое. — Ой, — раздаётся по ту сторону удивлённо. — Настолько всё тяжело? О чём он собрался говорить? Да понятия он не имеет, но Иваизуми ещё со школы вцепился в него своим “не замыкайся, не отмалчивайся, говори мне всё, что у тебя на уме, бестолочь, рассказывай, пока мы не упустили момент, когда ещё можно не сломаться”, поэтому Ойкава постарается, даже если слова сложатся в бессвязный полуночный бред. — Не знаю, как объяснить, — виновато мямлит он. — Используй заумные слова из учебников, ты же умеешь. — Ничего заумного здесь нет, Ива-чан, есть просто такое понятие как “хреново”. — Так себе из тебя психолог, если честно. Ойкава зажимает рот, чтобы не вырвался смешок — он тут вообще-то намерен серьёзно поговорить. — Зря мы приехали домой. — Обалдел что ли, а как бы мы тогда маму мою поздравляли? — Чёрт, да я не про это, — Тоору вымученно впивается пальцами в голову, пытаясь выжать из неё хоть что-то внятное. — Просто всё такое другое теперь, отчуждённое и продолжается без нас, и так и должно быть, но… Неправильно? Сложно. Иваизуми шуршит в трубке, вздыхает и фыркает, и Ойкава уже готовится к сеансу вышибания дури из беспокойной башки. — Слушай, ты думаешь, я не понимаю ничего? — вдруг усмехается Хаджиме. — Не замечаю и не вижу, такой придурок беззаботный приехал домой пирога поесть? Да прекрасно я всё понимаю! И что ощущается всё иначе, и мы уже не те, и солнце, мать его, уже не так светит из-под крыши, закат не так на поле ложится… блин, ну ты серьёзно? Ойкава слушает и почти не дышит. И солнце уже не засветит так, как надо, потому что ему так положено, у него своё место в отголоске спутанных воспоминаний. — Просто… — Ива-чан честно старается подобрать слова, и Тоору в который раз поражается ему, такому ужасно хорошему, и вновь не понимает, чем себе такого хорошего заслужил. — Не знаю, из города порой можно просто вырасти. Ойкава не выдерживает и всхлипывает, потому что он у себя дома, в собственной спальне с осевшей по углам темнотой, и на другом конце всё понимают и никогда не высмеивают. — Чего ты ревёшь-то? — Да вот потому что ты всё понимаешь, — Ойкава стыдливо затирает рукой мокрые глаза, и отблеск на обоях теперь подрагивает мозаичной рябью. — Откуда ж ты только взялся такой. Иваизуми вздыхает — устало и понимающе. И продолжает: — Ты не первый, кто покидает место, где родился и вырос, не первый, блин, кто взрослеет и оставляет прошлое. — Я знаю, но… — Но всё равно никто не запрещает тебе по этому поводу грузиться и грустить. — Я… — И я везде и всегда буду с тобой. Ойкава затыкается. Такого эффекта может добиться только Иваизуми. — Теперь-то ты уснёшь, я надеюсь? Ойкава улыбается и обещающе кивает. — Кому ты киваешь, дятел, я не вижу через телефон. Окутавшая тишина скрашивается усталыми и успокаивающими интонациями голоса Хаджиме, он бормочет сквозь зевки и сонно сопит, и вскоре они прощаются пожеланиями спокойной ночи и обещаниями, что всё будет хорошо, и почему-то именно сейчас не получается не верить. Ойкава всё-таки не уснёт. Только причина теперь в другом.

[Небо остаётся позади, воющее и покинутое. Колесница несётся к Земле катастрофически быстро. Фаэтон улыбается. И выпускает вожжи из рук.]

Ещё одна проблема Ойкавы Тоору — поэтичная влюблённость в самоистязание. Гриппозная лихорадка, пульсирующая мигрень, вспарывающий лёгкие и царапающий глотку кашель, до сдавленных хрипов, до полуобморока — чёрт с ним, пускай, так даже лучше, зато потом, когда жар спадёт и рассеется под веками пелена, будет пародия на перерождение. “Грёбанный страдалец”, — плюётся Иваизуми каждый, мать его, раз. Такой звезды лишились театральные сцены, богема плачет по Ойкаве и трагично заламывает руки. Выдрессированные бессонницы на привязи, дрожащие руки и расползшиеся по воспалённым глазам капилляры — так надо, так правильно, ты не понимаешь, Ива-чан, только так я чувствую, что чего-то добиваюсь, только так я продвигаюсь вперёд, даже если под ногами хрустит стеклянная крошка. — Protect me from what I wa-a-ant, — напевает Тоору, пританцовывая мимо с очередной кружкой кофе в руке, и Хаджиме только хмурится, только и хочет отчаянно уберечь от всего. Отмотать бы назад века, и тогда бы Иваизуми находил Ойкаву в свалке нотных листов, истощённого и вымотанного, обнимающего рояль и полуистерично смеющегося в опиумном бреду, и Иваизуми просил бы, заклинал перестать себя истязать, но у Ойкавы глаза были бы застланные, и музы забыли бы дорогу в его дом, и через два дня он бы в сонной неуклюжести уронил подсвечник и задохнулся в дыму перекинувшегося на шторы пламени, задохнулся бы в так и не родившейся на свет мелодии. Сейчас за окнами Токио задыхается небоскрёбами, нет рояля и растёкшегося по воздуху опиума, и Иваизуми ещё не вернулся домой, а у Ойкавы в голове терминология кружит хороводы, у него завтрашний зачёт, провалившиеся попытки выспаться и пляшущие перед глазами тёмные пятна. Карандаш вываливается из пальцев, и Ойкава недовольно фыркает и резко поднимается из-за стола — зря, потому что тёмные пятна заволакивают, слепят и отдают тошнотой в затылок. — Чёрт, ну мне же не семьдесят, — вымученно стонет он и бредёт до кухни, опирается ослабшей рукой об столешницу, достаёт из шкафчика аптечку, оставленную хозяйкой квартиры, роется и отыскивает таблетки, закидывает одну на язык и запивает водой, продолжая прокручивать в голове заученные определения и выпадая из времени. А потом голова прокручивает его самого, и комната вылетает в окно, выбив со звоном стёкла. Мгновенно онемевшие ноги подкашиваются, и Ойкава в недоумении хватается за тумбочку, сползает вниз и обдирает ладонь об ручки ящиков, испуганно хватает ртом воздух и прислоняется к тумбе спиной, и кухня плывёт, вертится калейдоскопом и швыряет по вискам кафельными стенами. Из кухни видна входная дверь, и она открывается смазанным рывком, стукает где-то по ту сторону окутавшего вакуума. — Эй, ну-ка стоять! — Иваизуми подлетает тут же, подхватывает и не даёт впечататься головой в пол. — Ты чего, а? У Иваизуми глаза дикие, а рот рассыпается на рой пикселей. — Давление упало, я таблетки выпил, не понимаю… — заплетающимся языком пытается объяснить Ойкава, и конечности сразу превратились в тряпичные, и губы кажутся ватными. Иваизуми привстаёт, одной рукой удерживает от падения, другой наспех шарит в аптечке. — Что ты выпил, объясни мне? — Таблетки! — выпаливает Ойкава и тут же жмурится от впившейся в виски боли. — В красно-белой коробке, повысить чтобы, что непонятно? Иваизуми пробегается взглядом по пачке. — У тебя глаза на заднице что ли?! — рявкает он и взбешённо трясёт таблетками. — Эти наоборот понижают, ты совсем что ли идиота кусок, подохнуть решил?! Ойкава холодеет, чувствует, как рука, держащая его, мелко дрожит. Иваизуми смотрит со смесью разочарования и ужаса, вытаскивает из кармана телефон и не прекращает ругаться: — Твою мать просто, какой же ты придурок, идиотина редкостная, мудила слепая! Он вызывает скорую, сбивчиво диктует адрес и мечется взглядом по кухне, и тогда Ойкаве становится действительно страшно. Надо же быть таким глупым, господи, и откуда только у Хаджиме столько терпения? — Ну-ка не отключайся мне! — встряхивает его Иваизуми, не давая закрыть глаза. — Дыши давай, блин, майки ещё эти твои долбанные! Он раздражённо оттягивает с шеи Ойкавы ворот футболки и хватается за его похолодевшие пальцы. — Ледышки совсем, ну какого же ты хрена, а? — Я не хотел, я задумался просто, — оправдывается Ойкава, и он совсем не планировал доставлять Ива-чану проблем, валяться беспомощным телом на кухонном полу и предобморочно закатывать глаза. — Не отрубаться, я сказал! — снова одёргивает Иваизуми и кусает Ойкаву в руку, оставляя след от зубов чуть пониже большого пальца. Тоору вздрагивает и силится держать глаза раскрытыми, хоть и просачивающаяся под веки темнота такая манящая и затягивающая. — Солёное надо что-то, боже, — Хаджиме опять приподнимается и тянется за ложкой, зачерпывает ею соль и суёт под нос Ойкаве. — На, быстро. — Зачем… — Жри давай! Ойкава слизывает с ложки соль и кривится, и пальцы будто истыкивают мелкими иглами, и в горло засыпается битое стекло. — Дай мне просто таблетки, которые повышают, — просит он, и собственный голос раздражает слабостью и заторможенностью. — Нахер иди со своими таблетками, понял? — у Иваизуми испарина на лбу от переживаний, и он же просто пришёл домой уставший и надеялся отдохнуть, к чертям ему не сдались такие сюрпризы. — Ничего я тебе сейчас не буду давать, чтобы ты тут точно откинулся что ли? Придурок. Откинуться вообще не входило в планы, завтра же зачёт, что за безответственность? — Э-эй! — кричит Хаджиме на вновь пугающе закатившего глаза Тоору, не получает реакции и в панике впивается ногтями ему в щёки. — Бестолочь безмозглая, а ну очнись! — царапает, всковыривает кожу до крови. — Пошути мне тут ещё! Ойкава слабо вскрикивает и распахивает глаза, упирается ими в потолок, цепляется и держится из последних сил, сбивается в дыхании и слабо шевелит посиневшими губами утопленника, и вскоре раздаётся омерзительная трель дверного звонка, и Иваизуми осторожно опускает Ойкаву на пол, чтобы сбегать впустить врача. — Сдохнешь, и я тебе башку оторву, — угрожает он и уносится в коридор, и каждый звук разносится гулом, стихает и распадается за гранью мутнеющего сознания, и кафельная стена впечатывается в глаза высеченной решёткой. И бесследно растворяется, стоит только векам сомкнуться. — Вот это я учудил. — Глаза бы мои тебя не видели. Ойкава отворачивается, шевелит исколотой капельницей рукой и болезненно морщится. Комната пропахла лекарством, приходит в себя после шумного бардака, что творился здесь, пока Ойкаву пытались привести в чувства. Иваизуми стоит у окна, скрестив руки и время от времени бросая злобные взгляды, и угнетающе молчит. — Хорошо, что хоть не увезли, — осторожно пытается заговорить Ойкава, неловко ёрзая под одеялом. — Не хотелось бы мне в больницу ложиться, вот прям совсем. Иваизуми не реагирует, только смотрит осуждающе, и тишина такая осязаемая, что об неё можно резаться. — Ива-чан, поговори со мной, а то мне не по себе. — Какого чёрта ты устроил? — наконец отзывается Иваизуми. — Сто раз тебе повторил, что я нечаянно. — Ты что, бабка слепая, или дед с маразмом, которого мне на минуту нельзя оставить без присмотра? — Дед больше подходит, Макки бы оценил, кстати надо сказать ему, что я лучше дед, чем они с Маттсуном, я даже вот почти помер. — Мозг у тебя помер, причём давно, придурок, я серьёзно с тобой разговариваю вообще-то! От повышенного тона Ойкава нервно вздрагивает, резкие нотки разлетаются по туманной голове саднящим эхом. Ему действительно не по себе, особенно от чувства, будто Иваизуми его в чём-то подозревает. — Ива-чан, ты же не думаешь, что я специально выпил не те таблетки? И он видит этот взгляд — смесь усталости, отчаяния и элементарного страха того, что могло случиться, а ещё вина, как всегда вина за то, что вовремя не оказался рядом. Хаджиме подходит к кровати, внимательно оглядывает, будто не доверяет, но всё же надеется. — Нет, не думаю, — говорит он тихо, поправляя на Ойкаве одеяло. — Ты, конечно, поехавший, но пока ещё не настолько. Тоору принимает это как комплимент, опять слегка двигает ноющей рукой, сжимает и разжимает всё ещё слабые пальцы, затем осторожно ощупывает ими лицо. — Чёрт, ты мне все щёки исцарапал, — жалуется он, дотрагиваясь до свежих ранок. — Замажешь, у тебя вон в ванной ведро кремов всяких. — Всё равно будет видно, фу. — Нет, блин, лучше было бы дать тебе копыта отбросить что ли, ослина? — “Хочу умереть в руках Иваизуми!” — кривляется Ойкава, пародируя одну из попугайных фраз. Хаджиме его веселья не разделяет и вообще выглядит так, будто вот-вот либо ударит, либо придушит подушкой. — Ладно, сейчас не до шуток тупых, я понял, — Ойкава стыдливо кусает губы и с виноватым видом теребит край одеяла. — И вообще прости. За то, что я устроил, напугал тебя и нервы вымотал. Иваизуми вместо ответа вздыхает, наклоняется и касается губами каждой оставленной им царапины, молча отстраняется и уходит курить, и брошенная тишина со скрежетом расползается трещинами.

[И никто не узнает, как невыносимо Фаэтону хотелось сгореть. Пронзённый молнией, выгнувшийся в агонии на фоне задымлённого неба — красивый и свободный. В последний раз.]

Комната содрогается под обстрелом всполохов с экрана, на котором развернулось межзвёздное пространство — равнодушное и беспощадное, и экипаж космического корабля Фаэтон-1 принимает единогласное решение принести себя в жертву. — Фаэтон — это же… — протягивает Бокуто и задумчиво подвисает. — Напомните мне скорее. — Греческий чувак, который конями поджёг землю, — отзывается Куроо, подтягивая к себе коробку с пиццей. — Ещё это планета, — встревает обнимающий подушку Ойкава, не сводя глаз с мигающего экрана. Бокуто угукает и возвращается к заплетанию косичек на голове Ойкавы. Куроо лежит рядом с заплетённой чёлкой, которая уже почти распустилась, но Бокуто потом это обязательно исправит. Ойкава так-то не планировал сегодня выбираться из дома, пусть там и непривычно пусто без Иваизуми, уехавшего на два дня в Осаку на презентацию университетского проекта. — Вернусь в среду утром, так что жди и желательно не на полу. И Ойкава бы ждал, и его вполне устроил бы вечер в уютном одиночестве за пересмотром чего-нибудь щемяще любимого, но на голову свалились Куроо с Бокуто со своим “У нас пицца, разложенный диван и охренительный фильм, чеши к нам”. И Ойкава почесал. — Ой, сейчас будет больно, — тревожится Бокуто и даже отвлекается от косичек. Ещё в школе Ойкава с Иваизуми одновременно готовили доклады по Фаэтонам: Тоору писал о планете, Хаджиме — о погибшем сыне солнечного бога. Сидели тогда у Иваизуми дома, и у Тоору тема доклада была жутко интересная, но так нравилось отвлекаться на Ива-чана, который ворчливо отпихивал и подворовывал чипсы из пачки, и солнце лезло в окна — любопытное и бесстыжее. Нарастающая музыка пускает волну мурашек и покалывает в уголках глаз, а после резко затихает — корабль Фаэтон-1 врезается в метеорит. В носу начинает подло щипать, и Куроо только усугубляет ситуацию своим тяжёлым вздохом. — Да пошли вы, — совсем расстраивается Бокуто и на титрах выходит из комнаты. Куроо с печальным видом тянется к оставшемуся в коробке куску пиццы, но в какой-то момент дружба оказывается для него важнее, и он одёргивает руку. Ойкава с ним мысленно соглашается: не стоит Бокуто после такой грустной концовки фильма огорчать ещё и украденной едой. Бокуто возвращается быстро, грустный и обиженно сопящий. — Доешь, — предлагает ему Ойкава, указывая взглядом на коробку. Куроо подбадривающе улыбается, и Котаро, шмыгнув носом, забирает оставшийся кусок. — Странно, что ты не съел, — кивает он на Куроо, озадаченно жуя. — Ты на моём месте поступил бы так же. — Нет. Куроо по-прежнему улыбается, только теперь грустно. — Я же у тебя ночевать остаюсь? — спрашивает он у Бокуто и получает в ответ кивок. — Кенма велел его не отвлекать, у него там игра новая вышла, он запасся едой и выпал из реальности, так что котики сытые и в тепле, как говорится, сижу спокойно. Рассказывающий о Кенме Куроо обычно звучит как дед, хвастающийся внуком, и есть в этой его привычке особое очарование. — Вот вы с Кенмой тоже друг друга с детства знаете, — в Ойкаве внезапно просыпается тяга порасковыривать душу. — Как можно, чтобы почти всю жизнь вместе и при этом друг другу не наскучить? Куроо замолкает и в раздумьях трёт затылок. — Чёрт, ну не знаю даже, — честно отвечает он. — Как-то и представить не могу, чтобы Кенма мне наскучил, — он даже морщится от такой абсурдной мысли. — Я порой по улице иду, голову задираю к фонарю, вглядываюсь в этот свет на фоне тёмного неба, стою и просто так думаю о Кенме, и, чёрт же, это такое что-то необъяснимое и дико классное. И да, я понимаю, что со стороны кому-то и может показаться, что я с Кенмой от скуки дохну, но нет, ребят, вот вообще ни разу. Это скорее я ему надоем, если уж на то пошло. Но я надеюсь, что я всё-таки классный, — Куроо с надеждой оглядывает своих собеседников. — Я ведь классный, ребята? — Да классный ты, конечно! — вскрикивает Бокуто, дёргая Куроо за плечо, затем поворачивается к притихшему Ойкаве. — И ты кстати тоже, если вдруг засомневался. — Ой да, это у меня случается часто, — усмехается Тоору и опускает глаза. — Ну, засомневаться. Бокуто хмурится. — Слушай, тебе не помешало бы почаще собой гордиться, — упрекает он сердито. — Вот да, Бокуто, ну-ка поговори с ним! — оживляется Куроо, подскакивая. — Если кто-то и умеет мозги вправлять, то это ты. — Я? — удивлённо тычет в себя пальцем Бокуто. — Ой давай только не скромничай тут! — кривится на него Куроо и подползает поближе к Ойкаве. — Слушай, в это сложно поверить, но Бокуто — та ещё мотивирующая скотина, ты вообще знаешь, какую он один раз вдохновляющую речь при мне толкнул? — Ну-ка, — Ойкава делает серьёзное лицо, готовясь внимательно слушать. — Мне тоже интересно, — поддерживает Бокуто. — Короче, — затыкает их Куроо. — Третий год, тренировочный лагерь. Заходит как-то вечером к нам в спортзал карасуновский первогодка. — Это анекдот? — уточняет Ойкава. — Первогодка заходит, говорю, не перебивай. — Это который? — Тсукишима. Заходит и спрашивает нас: «Ребят, зачем вы играете в волейбол?» Ойкава с Бокуто прыскают. — Волейбольный тренировочный лагерь, а вы тут в волейбол играете — совсем ошалели? — выговаривает сквозь смешки Бокуто. — Он бы ещё посреди матча спросил, — веселится Ойкава. — Никогда не знаешь, где тебя застанет экзистенциальный кризис. — Тсукишима-кун, хорошей подачи! — Ребят, а зачем это всё? Оба ржут, и Куроо закатывает глаза, терпеливо дожидаясь тишины. — Бокуто, ты придурок, я тут важный разговор начал, а ты как обычно, — ворчит он и залепляет Бокуто подзатыльник. — Всё-всё. И Куроо, захлёбываясь и красочно жестикулируя, рассказывает про то, какой Бокуто замечательный, что он правильно подобранными словами расшебуршил что-то в замкнутой и обиженной на весь мир вредине, и что-то в Тсукишиме всё-таки щёлкнуло, что на дополнительные вечерние тренировки он, хоть ворча и фыркая, но всё же приходил. — Бокуто, ну ты понимаешь, какой шикарный из тебя получился семпай? — Тетсуро самого пробирает от своего рассказа. — Ты вообще осознаёшь, что ты пацана, у которого не было ни намёка на мотивацию, сумел вдохновить делать классные вещи и получать при этом удовольствие? — Охереть. — Поэтому пошёл-ка ты в жопу каждый раз, когда говоришь, что бесполезный, тупой и несёшь херню, — отчитывает Куроо и снова обращается к Тоору. — Ты смотрел муми-троллей? — Ну да, в лет пять. — А мы вот позавчера пересматривали, так вот там был странствующий философ-выхухоль, — Куроо толкает заслушавшегося Котаро плечом. — Ты выхухоль, Бо. — Выхухоль классный, он лёг спать в гамак во время конца света, — довольно улыбается тот в ответ. Ойкаве с этих двоих умилительно — они ещё в школе пригрозили ему дружбой навек, и не скажешь теперь, что он так уж против. — Так вот, теперь о тебе, — Бокуто усаживается напротив Ойкавы, и Куроо пока переименовывает его у себя в телефоне в “выхухоль”. — Я не очень понимаю, из-за чего ты грузишься, но могу догадаться, что самоненависти в тебе столько же, сколько и самообожания, и вот ты спрашиваешь про эти свои “как можно друг друга терпеть годами” и “как не надоесть”, и легко догадаться, что ты намекаешь на себя, и давай-ка ты завязывай с этим, ладно? Если подумать, то мы трое — те ещё занозы в задницах, но это не значит, что мы кому-то жизнь портим, так ведь? Ойкава задумывается. Себя он считает не только личным проклятием Иваизуми Хаджиме, но и его самым большим счастьем, и вот бы только точно знать, кем он всё-таки является для Ива-чана в первую очередь. — Я не знаю, каково это, когда дорогой тебе человек прям с самого детства с тобой, — продолжает Бокуто, — мои дорогие люди случились со мной гораздо позже, но это не отнимает их ценности, и если я попытаюсь вспомнить жизнь до них… Ужас, я даже не представляю теперь, как до них раньше жил. — Бо-о-о, ты такое чудо, аж бесишь, — растроганно протягивает Тетсуро и наваливается на Бокуто с объятиями. Ойкава терпеливо пережидает развернувшийся перед ним сеанс экстренных тисканий, после чего Котаро возвращается к разговору, с важным видом подняв указательный палец: — Вот, а у тебя твоё дорогое ещё и столькими годами подкреплено, это же с ума сойти! — Годы больно бьют, когда это дорогое приходится терять, — грустно усмехается Тоору. — Да с хрена ли ты взял вообще, что оно вот у тебя потеряется? — резко вмешивается Куроо. — Ты извини, конечно, но давай уже не будем топтаться и скажем прямо — у Иваизуми после вашего выпуска была прекрасная возможность с тобой разбежаться, вот стоило ему лишь захотеть. Но он этого не сделал — отчего же так? Ойкава не отвечает, только представляет, как на следующий день после выпускного звонит Ива-чану и в оцепенении слушает неживой голос в трубке, любезно сообщающий о несуществующем номере, потом он мчится к его дому и столбенеет перед заколоченными дверьми. — Вот правильно, вот и молчи. Тишина накрывает комнату, наслаивается и окутывает плечи, и Тоору блуждает взглядом по обоям, накручивая на палец задорно торчащую косичку. — Ты хороший парень, ну в самом деле, — разводит руками Бокуто и вздыхает, будто устал доказывать замечательному Ойкаве, что он и правда замечательный. — Не был бы ты хорошим, мы бы сейчас с тобой тут не сидели, знаешь ли. — Да, больно нам надо с чмырём каким-то ещё пиццу делить, — поддакивает Куроо, загадочно что-то жуя, хотя вся еда вокруг уже кончилась. Ойкава чувствует, как заливается румянцем, обнимает колени и смущённо бормочет: — Мне тяжело это говорить, но вы оба тоже очень хорошие. Бокуто с Куроо переглядываются и довольно ухмыляются. Ойкава даже успевает подумать, что они опять затеяли тисканья и сейчас на него накинутся, но их прерывает раздавшийся телефонный звонок, и Бокуто, глянув на экран, заметно напрягается и без слов выходит из комнаты. — Как-то резко он подскочил, что-то случилось? — волнуется Ойкава. — Судя по мелодии, позвонил Акааши, — тоже настораживается Куроо, — но Акааши знает, что Бокуто тусуется, и не стал бы даже писать, ну только если что-то срочное, а тут так вообще звонит. — Думаешь, слишком пальцы трясутся, чтобы сообщение набрать? — Возможно. Бокуто возвращается, помрачневший и молчаливый, стоит в дверях, вглядываясь в одну точку. — Акааши сейчас подъедет, никто ж не против? Ойкава с Куроо фыркают и мотают головами, мол, дурак что ли, глупости такие спрашивать. Бокуто опускается на диван, и Ойкава подсаживается ближе. — У Акааши случилось что-то? — осторожно спрашивает он. — С родителями проблемы, — вздыхает рядом Куроо. — Они у него… как бы лучше сказать? — Мудаки, — небрежно бросает Бокуто, нервно постукивая телефоном по подлокотнику. Ойкава решает больше не расспрашивать — он всё ещё сомневается, настолько ли он близок с токийской бандой, чтобы влезать в столь личные темы. Акааши добирается до них где-то через полчаса, и Бокуто подскакивает и мчится его встречать, моментально окружает заботой и не отступает ни на шаг. Акааши заходит в комнату, здоровается и прячет за спиной руки, с интересом разглядывает сотворённые на головах Ойкавы и Куроо произведения искусства. — У нас был салон красоты, — встряхивает косичкой Тетсуро. Ойкава принимается расплетать свои волосы, а Куроо угощает Акааши откуда-то взявшейся конфеткой. — Это мои конфеты, что ли? — прищуривается Бокуто. — Ты чё, в вазочку на холодильнике лазил? — Я исследовал, — спокойным тоном объясняется Куроо. Бокуто цокает языком и уходит на кухню заварить чай. Куроо усаживается за письменный стол и отворачивается к ноутбуку, и Ойкава тем временем оглядывает скромно присевшего на край дивана Акааши и обнаруживает синяк у него на запястье. Кейджи замечает его взгляд и спешно задёргивает рукав. — Телефон пытались из рук вышибить, — тихо объясняет он. — Ты Бокуто не сказал ещё? — шёпотом спрашивает Ойкава. — Нет, но он всё равно потом увидит. В Ойкаве вдруг просыпается ноющее сожаление неслучившегося семпая, уколом проносится чувство вины, что когда-то не смог переступить через себя и признать, что кто-то оказался лучше него, и не было с его стороны наставлений, подбадривающих похлопываний по плечу и вдохновляющих речей, а были лишь непринятие и ненависть, и яростный замах руки, в последний момент перехваченной Ива-чаном. Сейчас Ойкава очень хочет побыть старшим, который способен найти нужные слова. — Послушай, насчёт того, что у тебя происходит, — в голове голос Иваизуми с досадным вздохом причитает “как же ты любишь ковыряться в чужих бошках, просто кошмар”. — Ты только не начинай винить себя, хорошо? Тебе могут внушать отвратительные вещи, и в конце концов ты начнёшь верить, что заслуживаешь подобное отношение к себе, но это вообще ни разу не так. Ойкава не уверен, нужно ли вообще ему было вмешиваться, но Акааши смотрит на него так внимательно и притом удивлённо, что Ойкаве даже становится интересно, неужели он создаёт о себе настолько отвратительное впечатление, раз сказанные им слова поддержки воспринимаются с таким шоком. Акааши переглядывается с Куроо, и тот со своего места многозначительно сопит. — Спасибо, — у Кейджи губы дёргаются в мимолётной улыбке, и он опускает взгляд на свои сцепленные в замок руки. — Но тут вина в любом случае будет мучить — вина за все те вещи, что я думаю о своих родственниках, за злость, которую я к ним испытываю. — Злость — абсолютно правильная реакция на то, как они к тебе относятся. — Но они же всё-таки “семья”, — Акааши пальцами показывает кавычки и скептически усмехается. — От семьи не сбегаешь на ночь глядя, пряча побои, — возражает ему Ойкава, сам удивляясь, как резко и уверенно звучит его голос. — К семье как раз-таки бегут спасаться. Акааши вздрагивает, будто что-то осмысляя, и поднимает глаза на Бокуто, который приносит ему чай и садится рядом, обнимает одной рукой и прижимается губами к щеке. Ойкава рад, что заговорил, хоть и уверен, что подобные слова Акааши не раз слышал от Бокуто, но так захотелось тоже сказать ему нечто важное и хоть немного спасающее, потому что Акааши хороший, да потому что все они хорошие, и понимание этого накатывает не только в подобные этому уютные вечера или за полночь — оно есть всегда, неизменное и неоспоримое. — Хотите, пирог испеку? — вдруг предлагает Куроо. — Я сегодня, по сравнению с вами, не особо блещу мудрыми высказываниями, но я хотя бы позабочусь о том, чтобы вы все были сытые и довольные. — Мы потом кухню после тебя задолбаемся оттирать, — отказывается Бокуто и смеётся. Акааши улыбается, пьёт чай и заметно расслабляется, и вскоре Ойкава со спокойной совестью начинает собираться, заранее предупредивший, что не будет засиживаться допоздна, не остаётся даже несмотря на уговоры Куроо, и Ойкаве удивительно с осознания, что с людьми ему хорошо, хоть и люди сами уверены, что Тоору смотрит на них свысока и вообще на редкость гадкое создание. Да, ему есть, за что себя винить, и дремлющих внутренних демонов хватает, но он всё же надеется, что не такой уж и плохой, и в памяти всплывает обрывок их с Иваизуми разговора: — Знаешь, люди ведь глупые, они думают, ты просто пустоголовый красавчик, говна кусок самовлюблённый и всё такое, и они бы охренели просто, узнав, сколько на самом деле ты, дурачина, думаешь и заботишься о других. — Ох, Ива-чан, так ты всё-таки считаешь, что я красавчик? — Ой да пошёл ты. Ойкава улыбается своим мыслям, с этой же улыбкой оборачивается к вышедшему его провожать Куроо, и куда-то выветрилось это тяжёлое, после звонка повисшее над ними и царапающее наждаком, и из кухни уже вовсю доносится смех. — Фаэтона не было. — А? — Планета Фаэтон, — поясняет Ойкава, кутаясь в шарф. — Её не было никогда. — О, — мрачнеет Тетсуро. — Грустно. — Пожалуй. — Может, всё-таки с нами останешься? — Мне завтра утром Ива-чана встречать надо, — улыбается Ойкава и мельком смотрится в зеркало. — Да и что, на одном диване с тобой спать? — А чего такого? — обижается Куроо. — Я не пинаюсь. — Зато пинаюсь я. Куроо разочарованно дуется, хрюкает себе под нос и тянет руку расплести оставшуюся на голове Ойкавы дурацкую косичку. Бокуто с Акааши выглядывают из кухни одновременно, похожие на двух взлохмаченных сов, высунувшихся из дупла, улыбаются и машут на прощание, и откуда-то берётся уверенность, что с людьми, остающимися в этой квартире, не случится ничего плохого. Тоору выходит в зацеловывающий огнями вечер. И совершенно не хочет домой.

[И не было океанов, муссонов и даже орхидей. Тут бы Фаэтону заплакать, но астероиды умеют только выть. Глупые осколки, которым так хотелось верить, что однажды они были чем-то целым и восхитительно живым.]

Почему он приходит в парк — Тоору и сам не знает, но что-то позвало, заманило подрагивающими фонарями, тишиной и восхитительной безлюдностью, и вот он здесь, ложится на одну из скамеек, устраивает за головой руки и вглядывается в небо, задумавшее сегодня проясниться. Фаэтона никогда не было — Ойкава помнит это со своего школьного доклада. Парящие у Юпитера осколки — вовсе не останки планеты, а то, что планетой стать так и не смогло. Грустная история вечно о чём-то тоскующего космоса, и если бы Фаэтон всё же случился, то на этой планете самураи никогда бы не умирали в один день, а кто-то оставался бы доживать за двоих, потому что Фаэтон любит скорбь, тоску и вой в предрассветные часы. Звёзды поблёскивают с неба тусклыми лампочками, вот-вот отмигают свои зашифрованные сигналы и погаснут. Иваизуми вернётся завтра утром, и по нему тоскливо, без него не хочется домой и не получится заснуть, и не надо даже под фонарями бродить или томно заглядываться из окон вагонов на проносящийся мимо город — Ойкава об Иваизуми думает всегда. Время отдаляется, отсчитывается и продолжается где-то далеко, и Ойкаве нет до него дела, и в реальность возвращает только дрожь лежащего в кармане телефона. «ты уже дома?» Ойкава до этого предупредил Ива-чана, что отправляется в гости к “бешеным токийцам”, и домой он так и не вернулся, он не в пути и даже пока не собирается, и врать совсем не хочется: «нет, я на скамейке в нашем любимом парке» Тоору представляет, как Хаджиме закатывает глаза на это сообщение и матерится, набирая ответ. — «тебя что, выгнали с вечеринки?» — «нет, но иногда после вечеринки просто некуда идти» — «в смысле некуда, домой иди» — «да не хочется мне» — «опять этот твой вечерний драмкружок, всё понятно» Ойкава усмехается, и дурь из его головы им вдвоём так и не вытряхнуть, но зато ей каждый раз можно придумывать новые названия. Чуть позже от Иваизуми приходит новое сообщение: «на какой ты скамейке?» Ойкава хмурится, не понимая, зачем Ива-чану такие детали, но всё равно отвечает: «на которой мы сидели, когда ты облаял орущих детей» Ответ не приходит, и Ойкава вытягивает из кармана скрученные наушники, чтобы ночное небо парило над головой под музыку, и мир вновь волной откатывает назад, не тревожит и не вмешивается, и Фаэтона с его колесницей не было тоже, но как сказать об этом его сестрам, что оплакивали его, роняя слёзы в воды Эридана? Из-за наушников Тоору не слышит приближающиеся к нему шаги, поэтому подскакивает и даже вскрикивает, когда над ним неожиданно склоняется недовольное лицо Иваизуми. — Вечер добрый, какого хрена ты тут разлёгся? Ойкава так и замирает, раскрыв в испуге рот, и Иваизуми, пользуясь моментом, плюхается на скамейку и укладывает его голову себе на колени. — Откуда ты взялся? — всё ещё недоумевает Ойкава. — Из Осаки, — жмёт плечами Иваизуми. — Так ты же только завтра должен был приехать. — Получилось приехать раньше, спасибо мужикам. — Каким ещё мужикам? — Которые меня привезли. — Ты же с группой университетской уезжал, откуда мужики? — Я умею заводить полезные знакомства. — С ума сойти. — Они крутые, татуировку мне пообещали сделать. — Я волнуюсь за тебя, Ива-чан. — Это я должен волноваться, какого чёрта ты пришёл в парк ночевать? Ойкава садится, подогнув под себя ногу, смотрит на Иваизуми виновато-потеряно. — Я дурак такой, — грустно улыбается он. — Ничего себе, вот так новости. Ойкава опускает голову, и Иваизуми наклоняется, заглядывая ему в лицо. — Знаешь, вот все твои проблемы из-за того, что ты слишком много думаешь. — Это всё рефлексия, Ива-чан! — Тоору выпрямляется и раскидывает руки, и свет фонаря в пустом вечернем парке заменяет ему театральные софиты. — Восхитительная и ублюдочная рефлексия, я ничего не могу с ней поделать. — Придуши-ка ты эту суку, серьёзно, она тебя доконает. Ойкава не сводит глаз с неба, и там поющие осколки, там созвездие изгибается в извилистый путь разбившейся колесницы, и Иваизуми хватает Ойкаву за плечи, встряхивает и разворачивает к себе. — Слушай, давай-ка я поясню раз и навсегда, — решительно заявляет он, явно выходя из себя. — У тебя сомнения? Перечисляй, я развею их все. Страхи? К чертям их, я разберусь с чем угодно. Проблемы? Вываливай, ну же, я всё решу, слышишь? Только не замыкайся, не прячься и не изводи себя, что же тебе вечно надо, мать твою? Ойкава молчит, не шевелится, позволяет себя дёргать за плечи, потому что у Иваизуми эмоции хлещут, и от него глаз не отвести, и остаётся лишь улыбаться, растерянно и счастливо. — Я знаю, тебе покоя не даёт одержимость твоя, — не ослабляет хватку Хаджиме, — но ты и так потрясающий, а для меня так и вовсе всегда был лучшим, да-да, для тебя это так себе аргумент. — Это просто с ума сойти какой важный для меня аргумент, — спорит с ним Тоору, не прекращая улыбаться. — Да у тебя же эго твоё долбанное вечно чешется, и оно же неукротимое такое, сегодня под плинтусом валяется, а завтра взлетит выше Токийской телебашни. — Да, согласен с тобой. — И ты просто самое уму непостижимое событие в моей жизни, которое продолжает случаться со мной каждый день, и я, твою же мать, охренеть как этому рад, ты понимаешь?! Ойкава не выдерживает и всё-таки прерывает — ловит вспыхнувшее лицо в ладони, целует в губы, порывисто и отчаянно, будто на пламя летит, обжигается и не думает отстраняться. И Иваизуми затыкается — эффект, которого может добиться только Ойкава. Хватка на плечах ослабляется и превращается в объятия, и Ойкава улыбается в губы, и когда дикое, резкое и жгучее старается жечь не так больно, сбавляет свой пыл, чтобы не так много ожогов, и чтобы быть ближе, и чтобы оберегать — ради такого хоть на огненной колеснице с неба стрелой, не сбавляя скорость и без шансов выжить. Тоору открывает глаза и отстраняется — у них обоих планетарные осколки кружат вокруг дрожащих зрачков. Фаэтон так и не случился, зато случились вот такие мы с тобой. — Ну что, остаёмся здесь? — спрашивает Ойкава, поправляя на Ива-чане капюшон. — Увидит кто-нибудь — по всему Токио сплетни поползут, что нам ночевать негде, — смешно дуется Хаджиме. — Кто тут в такое время будет ошиваться кроме нас? — Не знаю, какие-нибудь Макки с Маттсуном. — Теперь мне страшно, бежим отсюда. Иваизуми и возразить не успевает, как Ойкава вскакивает со скамейки и тянет его за руку, и приходится кинуться следом, и они за руки несутся через парк, переплетая пальцы и не сдерживая рвущийся смех, фонари пролетают по краям глаз смазанными вспышками, и не нужно примерять на себя чужие эпохи, узнавать свои следы в безвозвратно отмотанном времени, отыскивать смысл среди звёзд, обломков и догоревших костров. Когда смысл — сейчас и здесь. И его хватит на весь путь, усеянный звёздной пылью.

[Солнечный сын Фаэтон после гибели становится звездой — непрощённый и лишь теперь счастливый. Несбыточная планета Фаэтон разлетается по космосу астероидами — только в виде осколков отчаянно живая.]

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.