***
Смотритель Исайя питал глубочайшее отвращение к еретикам и любой нечестивости. Лицо под маской находилось в постоянном напряжении во время дежурств — с плотно сжатых губ в любой момент было готово сорваться слово «ересь», а от пристального взгляда внимательных серых глаз не могла скрыться никакая скверна. Даже в казарме он всегда оставался начеку: он знал, что большинство Смотрителей в его подразделении не чтит Запретов. Часто он думал, что клеймил бы или повесил их, — их всех, распутных, безнравственных, поддавшихся влиянию Чужого — будь на то его воля. Он расстегнул ремни на затылке и снял маску, а после и подшлемник, прилипший к лицу; волосы под ним засалились и примялись. Форменные брюки и сапоги были испачканы в крови, мерзкой и нечистой, и он был уверен, что это не просто кровь, но сама Бездна, порочащая и очерняющая все, с чем соприкасается — стены домов, улицы, одежду и кожу. Ему не было известно наверняка, были ли казненные и вправду еретиками: кажется, эта пара владела пекарней где-то недалеко от Батисты. Он помнил, как покупал там хлеб, как смотрел на выставленные в витрине пирожные, как гневался на себя за порыв нарушить пятый Запрет — «…ибо то, что человек ест, отравляет его, если же человек ест скверну, то ее же и изрыгнет». Мысль о том, что он, возможно, ел хлеб, испеченный вероотступниками, вызывала у Смотрителя рвотные позывы. Исайя не видел никаких доказательств, как и артефактов, в хранении и изготовлении которых обвинили казненных, но он был почти уверен, что ощутил запах Бездны, исходящий от их трупов. Временами он боялся обвинить невиновного и подолгу размышлял, пытаясь найти для самого себя доказательства вины — и всегда их находил. Исайя судорожно отмывал испачканные сапоги, наблюдая за тем, как кровь и грязь окрашивают воду в тазу. Тошнота клубилась в горле: он не знал, что хуже — сознаться в том, что он казнил невиновного, или же в том, что, на миг поддавшись необузданному голоду, он поглотил скверну с хлебом, тесто для которого замешивали руки, служившие Чужому. Казни, подобные сегодняшней, давно успели стать рутиной. Но каждый раз, готовясь нажать на спусковой крючок, он чувствовал глухую злость, перемежающуюся с нетерпением и неудовлетворением, подобную клубящейся стае ос где-то в трахее, промеж ключиц — сильный, нестерпимый зуд глубоко в груди. Пуля вонзается в тело приговоренного, — тело обреченное, напуганное, теплое — и превращает его в груду мертвой плоти. Лишь тогда жалящая, нервная ярость отступает, превращаясь в странную, саднящую смесь удовольствия, жажды и сожаления. Мерзкое наваждение он отгонял мыслями о том, что нет и не может быть никакого спасения этим заблудшим душам; что он очищает Империю от оккультной чумы, подобно лекарю, вскрывающему острым скальпелем воспаленный гнойник. Стоит допустить ошибку, и заражение пойдет дальше по Островам, оставляя за собой лишь смерть и разложение. Каждый, каждый прохожий — работяга-шахтер, аристократ, женщина с ребенком, мясник с рынка — может оказаться тем, чьими словами и действиями руководит сам Чужой, и все они топчут своими бродяжными ногами улицы имперских городов, пачкая, пачкая, пачкая все вокруг, сея болезнь и грех, выжигая нечистыми ступнями плодородную почву. Несколько дней назад Исайя самолично вел в допросную торговку рыбой, которая годами стояла у причала за прилавком, и сам же позже приковал ее к позорному столбу — она сбывала китовую кость еретикам. Часовщик, работавший недалеко от станции Аддермир, хранил с десяток костяных амулетов и повторил судьбу торговки. Неделю назад Исайя видел, как старый уличный художник уронил палитру на землю и согнулся пополам, закрыв уши ладонями, когда мимо него прошел Смотритель с шарманкой. Все, все они — обычные люди, чьи руки всегда были заняты делом. Но если Чужой не может завладеть руками, крепко сжимающими плуг, то он завладеет взором, обращенным на искусы, ногами, не знающими покоя, и языком, высекающим жгучие искры лжи. И путь, который избирают эти люди, неизменно ведет на эшафот, а после — в Бездну. После встречи с каждым из них, после каждой казни Исайе яростно хотелось отмыться, начистить свою одежду, а лучше — вовсе ее сжечь и надеть новую, ту, которая не соприкасалась с еретической гнилью. Мысль о том, что это едва ли поможет из-за того, что Карнака, Серконос, — вся Империя! — полна вероотступников, вгоняла в ужас и в отчаяние. На улице и впрямь собиралась гроза, и уже можно было слышать доносившиеся издалека раскаты грома. Исайя был вымотан как физически, так и морально — быть может, причиной тому стали недостаток сна и тревога, которая не покидала его последнее время ни на минуту. Тем не менее ложиться ему не хотелось: вспоминая последний свой сон, подаривший ему беспокойную ночь, он ощущал, как липкий страх заполняет его грудную клетку. Он все яростнее натирал сапоги, слыша, как его братья готовятся ко сну: то, что все эти нечестивцы могут безмятежно спать, не думая и не вспоминая о собственных многочисленных грехах, раздражало его и вызывало в нем бессильный, с трудом сдерживаемый гнев. Он прекрасно знал, насколько порочен каждый из них. Самый громкий и раскатистый голос принадлежал тивианцу Игорю — мерзейшему пьянице, который после каждой получки ночью втайне переодевался в гражданскую одежду и уходил шататься по злачным местам города — грязным борделям, пабам и притонам, где мог пропадать сутками, поглощая дешевое пойло. Ему вторит другой голос, хриплый и тихий, — его обладатель, морлиец Донован, любил прикарманить парочку еретических артефактов, а потом угрожать местным жителям, что он непременно сможет доказать, что украденные им амулеты, руны и оккультные тексты принадлежат им, но всегда был готов отвести любые подозрения в обмен на звонкую блестящую монету. До Исайи доносился хриплый сдавленный кашель — молчаливый и грузный Мэйсон, чудом переживший эпидемию чумы в Дануолле, содрогался в подобных приступах кашля постоянно, и предпочитал выбивать желаемое из обитателей Карнаки силой, — будь то деньги, плотские утехи или признания: несмотря на то, что он никогда не отличался особой сообразительностью, в изощренности пыток и силе ему не было равных. Множество раз Исайя наблюдал, как широколобый, обычно мрачный и хмурый гристолец с щенячьей радостью и невообразимой прытью бил раскаленным прутом подозреваемых по спинам в допросной комнате, ломал им пальцы и щипцами вырывал ногти. За каждым из братьев водились темные секреты, и о тайнах этих Исайя помнил всегда — вспышкой огня они возникали в его голове при виде каждого их них: когда они мирно спали или вели дежурство, когда они отлынивали от службы, когда грешили или преклоняли колени в лживой молитве. Улицы Карнаки топтали нечестивцы в шкурах праведников, пряча свои подлые помыслы за ликом Холджера и Семью Запретами, — и это казалось Исайе грязнее любого из возможных прегрешений, омерзительнее любого оккультного обряда. — Брат, я тебя искал, — раздался голос, и Исайя вздрогнул, расплескав мутную воду из таза по полу. — На улице стало прохладнее. Не хочешь выйти подышать перед сном? Исайя судорожно выдохнул, глядя на стоящего над ним Смотрителя, и поднялся с пола, ставя поодаль вымытые сапоги. — Уже ночь, Ссевола, — проговорил он, вытирая руки о тряпку. — Братья скоро выйдут на дежурство. Ты уверен, что?.. — Уверен. Наместника Моро нет в форте — отлучился по каким-то делам. Кому какая разница? Что подозрительного в том, что мы просто вышли прогуляться перед сном? Исайя нервно поджал губы и, решив не спорить, с брезгливостью надел еще не просохшую обувь: в разуме промелькнула тревожная, въедливая мысль о том, что он мог начистить сапоги недостаточно хорошо. Выйдя на улицу, они свернули в один из темных безлюдных переулков Авенты. Ссевола достал из кармана брюк сигару из Куллеро и с удовольствием закурил — его сестра, работавшая на табачной фабрике, время от времени тайно передавала их ему, потакая его слабости. Исайя поморщился, почувствовав терпкий запах табачного дыма. — Патрулировал Авенту сегодня? — спросил Ссевола, сделав затяжку. — Да, весь день прокрутился возле форта, — ответил Исайя утомленно. — Спасибо, что хоть не Батиста. Там еще жарче. — И все так же пыльно? Давно там не был. — И дальше не будь, — выдохнул Исайя, облокачиваясь спиной о прохладную кирпичную стену здания. Ссевола коротко усмехнулся, обнажив по-волчьи торчащие клыки, и едва заметная усталая улыбка коснулась губ Исайи. — На проповедях одни и те же лица, — проговорил Ссевола после паузы, вздохнув. — Сегодня, правда, пришел какой-то рыбак, не видел его раньше. Сказал, что живет в каморке у рыболовства Сантьяго, и притащил одну из этих мерзких шипящих костей с символами. Мол, нашел внутри туши кита, испугался, решил отдать Аббатству. Честный человек. — Любой другой продал бы в подпольную лавку, — горько ухмыльнулся Исайя. Фонарь едва освещал пропахший сырой пылью темный переулок, и Смотритель поднял голову, устремив взгляд на видневшийся из-за крыш клочок темно-синего неба, закрытого тяжелыми грозовыми тучами. Через миг небеса рассекла молния, на мгновение залив переулок светом, а после раздался оглушающий раскат грома, заставивший Исайю нервно вздрогнуть. — Что с тобой, брат? — нарушил молчание Ссевола; тон его сменился с непринужденного на обеспокоенный. — В последнее время ты совсем сам не свой, — сказал он и продолжил уже тише: — и, по правде сказать, пошли слухи, будто бы ты так тревожен из-за того, что пристрастился к белому табаку, что имеешь темные дела на стороне. Многие заметили это, не только я, понимаешь? Брат Галвин сегодня рассказывал Паскалю во время перерыва, что ты промахнулся сегодня на казни — попал пекарю в шею, а не в голову, с расстояния всего в пару метров, что ты… — Все же и вправду пекарь?.. — пробормотал Исайя, перебив Ссеволу. Едва терпимая тошнота вновь подкатила к его горлу. — Да, пекарь, — продолжил второй Смотритель шепотом. — Я понимаю, о чем ты думаешь, и я бы прошел через обряд очищения на твоем месте, и… — он не успевает договорить — Исайю рвет на землю желчью. Какое-то время они стояли молча: Ссевола докуривал сигару, пока Исайя пытался прийти в себя. — В порядке? — спросил наконец Ссевола, прикоснувшись к плечу Исайи. В ответ тот кивнул головой, тяжело и изнуренно выдохнув и закрыв лицо ладонью. — Слишком много нервничаю, — произнес он вполголоса. — Нездоровится. И эта жара… Он смолк, откинув голову назад и прислонившись к стене затылком. Руки он сложил на груди, беспокойно перебирая пальцами ткань короткого рукава. — Брат, я не понимаю, что происходит, — неожиданно нервно проговорил Исайя. — Что-то ужасное, грязное — и я не могу понять, что именно. — Речь его звучала рвано и сбивчиво. — Я не знаю, могу ли я сказать хоть кому-то, даже, — переходя на громкий шепот, Исайя вцепился в ткань табарда Ссеволы, — тебе. — Неужели ты?.. — начал было он, но Исайя перебил его. — Да, мне снова это снилось. Ссевола обеспокоенно, с толикой непонимания и испуга, смотрел на Исайю. — Что-то серо-синее, еретическое, древнее… — Исайя осекся и выглянул из-за угла переулка, осматриваясь, а после вновь продолжил. — Брат, я хочу перевестись в другое подразделение, — проговорил он шепотом, — но прошение могут не одобрить. Если меня не переведут, то боюсь, что мне придется бежать. На сущее мгновение лицо Ссеволы исказилось неким печальным недоумением, тут же превратившимся в возмущение. — Вспомни четвертый Запрет! — прошипел он. — «В Бездну ведет сей путь! Укрепи ноги свои, дабы ветры Чужого не смогли даже поколебать тебя»! Исайя на мгновение замолк, со страхом подумав о собственном помысле о нарушении Запрета, и о том, что только что слукавил, сказав о том, что желает бежать из Карнаки: даже несмотря на постоянное ощущение опасности, он в жизнь не нашел бы в себе сил покинуть Серконос, тем самым, возможно, вовек расставшись с Ссеволой. Однако, толком не сумев отогнать навязчивое тревожное ощущение, уже через миг он выпалил: — Ты не понимаешь! Разве не видишь? Пришел Моро — и на что стало похоже наше подразделение? Именно за ним пришли все эти нечестивцы! Именно за ним! Ты знаешь хоть одного Смотрителя, который чтит запреты, кроме нас с тобой? — хрипло и нервно шептал он, глядя Смотрителю прямо в лицо. — Нет, но… — Именно! — вновь перебил Исайя Ссеволу. — Лайонел Моро ведет карнакское подразделение и всю Карнаку по пути Чужого. А вещи, отнятые у еретиков, амулеты, артефакты — куда их девают? Давно ты видел, чтобы улики сжигали? А знаешь, чем занимается наместник в своем кабинете? Знаешь?! Он замолчал. Рука все еще судорожно сжимала плечо Ссеволы, и тот мог даже во мраке видеть, как лихорадочно блестят обрамленные темными кругами глаза Исайи. Сигара Ссеволы давно затухла, а переулок погрузился в тишину — лишь где-то вдалеке раздавались чьи-то приглушенные голоса, лай волкодавов и редкие раскаты грома. — Ты пугаешь меня, — нарушил молчание Ссевола, внимательно глядя на Исайю. — Помяни мои слова, брат, — уже спокойнее проговорил он, наконец отпустив Ссеволу. — Грядут темные времена. Я намерен отправить письмо Верховному Смотрителю, чтобы оповестить его о происходящем. Он вернулся обратно в форт опустошенным. Исайя не мог понять, подавил ли его страхи разговор с наперсником или же наоборот усугубил их, а в голове лихорадочно метались мысли о том, что их могли слышать, что их отсутствие в казарме могло вызвать подозрения других Смотрителей, и что они вновь совершенно необоснованно подвергли друг друга незримой опасности, которая, казалось, подстерегала сейчас за каждым углом. Это не давало уснуть Исайе, и он лежал в кровати, устремив немигающий взгляд в потолок. Не в силах справиться с душевной смутой, он встал и направился к молельне, стараясь никого не разбудить. Коридоры форта почти безлюдны, но каждый раз, слыша чей-то голос или шаги, он непроизвольно вздрагивал, как если бы он был вором, крадущимся по чужим владениям; думая об этом, он усмехался про себя собственной трусости и нервозности, но все равно не мог подавить это странное, почти необоснованное волнение. Молельня встретила его успокаивающим запахом благовоний и привычной тишиной; исходящий из кадильниц дым окутал его, словно накрывая толстым пуховым одеялом. Исайя постоял так пару минут, наслаждаясь покоем и редким ощущением, когда нервозность и тревоги покидали его, будто бы им не было входа в это праведное место. Опустившись на колени, он шептал молитву, едва шевеля губами и почти не обращая внимания на мерный звук шагов дежурящих Смотрителей. Откуда-то из коридоров донеслись голоса, и он отвлекся и сбился, а после нахмурился и начал заново, тщетно стараясь не обращать внимания на чужой разговор. — Говорят, наместник Моро отправился в Кирию. Что он там забыл, интересно? Тем более ночью. Решил поглазеть на очередную выставку в Королевской Кунсткамере на ночь глядя? — донесся хриплый низкий голос. — Я слышал, что у него был некий интерес к клубу Спектора. Не удивлюсь, если он отправился туда, чтобы нарушить парочку Запретов, — раздался другой голос, молодой и зычный. — По правде сказать, предыдущий наместник мне нравился больше. Слышал, его перевели в Дануолл, в канцелярию Верховного Смотрителя. — Эх, хотел бы и я служить в столице… Упоминание наместника окончательно выбило Исайю из колеи, и он раздраженно заскрипел зубами, вновь поддаваясь смятению. Он устало потер виски и тяжело поднялся с колен — никогда ранее он не чувствовал себя таким разбитым после молитв, которые обычно даровали ему ощущение защищенности и отгоняли страхи, всегда следовавшие за ним по пятам. Услышанная беседа окончательно разрушила его покой, и он поспешил обратно в спальню, судорожно считая собственные шаги в попытке отогнать от себя тревогу и навязчивую, мерзкую мысль о том, что таинство его молитвы было нарушено, и теперь он находится в некоей опасности, которой невозможно подобрать описание, но которая нависла над ним, подобно занесенному тяжелому мечу, готовому проломить его череп в любой момент. Вернувшись к себе, он поплотнее закутался в одеяло, стараясь стряхнуть с плеч странный озноб, но сколько бы он ни ворочался, сон никак не шел: его одолевала тоска по родному Морли, и более всего ему сейчас хотелось вновь вернуться в свое старое подразделение, оказавшись вдали от чужих грязных секретов и интриг. Текст молитвы раз за разом проносился в его голове. Проваливаясь в дремоту, он услышал уже знакомый ему запах металла и камня.***
— Исайя, прячься! — слышит он сбивчивый женский шепот, и холодные дрожащие руки касаются его щек. — Спрячься под кровать! В помещении темно, сквозь грязные окна и туман едва пробивается тусклый свет уличного фонаря. Тощий силуэт едва видно в полумраке, а он, глядя во влажно поблескивающие глаза, наполненные слезами, беспокойно цепляется пальцами за костистые плечи, покрытые тканью ночной сорочки, за лежащую на них россыпь жестких растрепанных волнистых волос, пахнущих элем, молоком и дешевым мылом. Сердце колотится, пропуская удары, и он не в силах ослабить хватку. — Исайя! — вновь доносится до него словно издалека. Чужие ладони с силой толкают его в грудь, и он, выходя из оцепенения, спешно пытается спрятаться под кроватью — тело его не слушается, а каждое движение дается с огромным трудом, будто бы ему приходится продираться сквозь толщу воды. Откуда-то слышны топот, стук, плач, крики, разгневанные хриплые голоса — такое чувство, что отовсюду, со всех сторон, как если бы источник находился в самой его голове. Его преследует навязчивое ощущение того, что это уже происходило раньше, что он переживал этот момент сотни, если не тысячи раз, но не может вспомнить ни малейшей детали. Звуки становятся ближе и громче, раздаются прямо за дверью. «Спрячься!» — вновь до него доносится шепот перед тем, как раздается оглушающий треск: лежа на полу, он видит, как хлипкая дверь ломается, и как в помещение заходят люди — он может слышать их голоса и жалобный скрип старых деревянных половиц под их тяжелыми шагами. Слышатся громкая ругань и тихие мольбы о пощаде, а после — удар, оглушающий хруст и женский крик, настолько пронзительный и преисполненный боли, что, кажется, вот-вот лопнут барабанные перепонки, а стекла вылетят из оконных рам. Грудную клетку сковывает ужас, и он с трудом может вдохнуть. Сквозь щель видны ноги: мужские — в тяжелых сапогах — и босые — женские. Шепот, хриплое дыхание, крик, удар — на полу появляются темные капли. Всхлипы, мольбы, вновь глухие стуки, хрип, бульканье — тело валится вниз, под ним начинает растекаться черная вязкая лужа. Он старается не дышать, а сердце пронзает раскаленными иглами, оно будто увеличивается в размерах, отбивая свой лихорадочный ритм, и занимает собой всю грудь, нещадно давя на ребра; оно колотится сильно и отчаянно, и оттого он боится, что этот оглушающий стук вот-вот обличит его присутствие. Он смотрит на обмякшее тело — волосы, испачканные в липкой крови, разметались по полу и налипли на лицо. На месте виска зияет черная дыра, нос скошен набок, губы превратились в кровавую кашу, а потускневший взгляд мертвых, пустых, так похожих теперь на рыбьи глаз направлен прямо на него. Из груди непроизвольно вырывается придушенный всхлип, и слезы выступают на глазах, застилая их мутной пеленой и стекая вниз по скуле на пол. Исцарапанную о шершавый деревянный пол щеку нещадно саднит от грязи, пота и соленых слез. — Все здесь обыщите! — доносится хриплый мужской голос. Через какое-то мгновение он слышит детский плач и вопль, а после — глухой стук. В ушах зазвенело из-за внезапно наступившей тишины. — Где же этот выблядок? Я помню, что их было трое! Голоса смолкли, и теперь он смог различить слабый незнакомый звук — какой-то отдаленный вой, скорбный и печальный, и тихое мелодичное шипение. Миг — и он вылезает из-под кровати, спотыкаясь о лежащий на полу труп и поскальзываясь на кровавой луже, и бежит что есть сил, не оглядываясь — испачканные ступни прилипают к полу, и в них впиваются крохотные занозы, затвердевшая грязь и какие-то осколки; за спиной раздаются голоса и топот — все ближе и ближе. Он оступается на лестнице и падает кубарем, острая боль пронзает ребра, но, превозмогая, он поднимается и бежит прочь, ко входной двери, и толкается в нее всем телом, падая в холод улицы. Открыв глаза и поднявшись, он не обнаруживает привычного мощеного переулка, погруженного в морлийский туман. Вокруг — необъятное серо-синее пространство, в котором парят обломки зданий, камни, фонари, кареты, поезда и экипажи; прямо над ним, в вышине, проплывает огромный, устрашающий своей невозмутимостью левиафан. — Ты помнишь это, Исайя? — глубокий, певучий голос раздался в его голове. — В очередной раз праздник Фуги пронесся вихрем по городам Империи. Он делает несколько шагов вперед, ощущая, как ужас сковывает тело. — Это существовало и существует только для тебя. Трагедия твоей жизни вырвана из времени и из официального календаря. Каково это, Исайя, — уснуть в полной и любящей семье, а на следующий день обнаружить, что ты не более, чем беспризорник, до которого никому нет дела, потому что прошлой ночью не работали устоявшиеся законы, а вся Империя находилась в праздничном делирии? Обернувшись, он видит полуразрушенный, мрачный, покосившийся фасад таверны — такой знакомый и такой чужой одновременно. — Ты помнишь это. Но уверен ли ты, что это действительно было? В голове звучит невнятный шепот, становящийся с каждой секундой все громче. Мгновение — и фасад покрывается надписями, написанными неровным дрожащим почерком: «ЭТО ЛОЖЬ ЭТО ЛОЖЬ ЭТО ЛОЖЬ ЭТО ЛОЖЬ ЭТО ЛОЖЬ ЭТО ЛОЖЬ ЭТО ЛОЖЬ». Крик почти не слышен — он вязнет в пространстве, тонет в нестройном сбивчивом хоре голосов. Земля уходит из-под ног: Исайя чувствует, как он падает.***
Исайя проснулся в холодном поту. Сердце, будто готовое вот-вот выпрыгнуть из груди, бешено и неровно колотилось. Его братья все еще спали, а за окном только начинали появляться первые отблески рассвета, неприветливого в своей болезненной яркости. До подъема было несколько часов. Он сел в кровати и потер глаза кулаками. Подушка была мокрой от слез и пота. Шел восьмой день месяца рода — близился праздник Фуги. Воспоминания о сне успели поблекнуть, но он все еще ощущал неприятный липкий осадок и поспешил умыться, желая избавиться от наваждения. Он плохо помнил события той ночи, но тем не менее именно она, вырванная из времени, поселила в его душе ненависть, тревогу и великую печаль — уже больше десятка лет он жил под их извечным покровом, давящим на плечи невыносимым грузом. Он помнил, как ему приходилось скитаться на улицах месяцами, помнил извечное чувство голода и кровавые мозоли, которыми были покрыты детские нежные руки из-за тяжкого труда, за который платили копейки. Временами его грудную клетку сковывала фантомная боль в криво сросшемся ребре. Тогда он считал дни до месяца тьмы, зная, что с наступлением холодов его дни сочтены, и почти был готов принять неизбежную смерть. Именно Аббатство Обывателей спасло его тогда, выбрав как достойного кандидата для прохождения испытания пригодности. Ребенком Исайя восхищался натурфилософом Антоном Соколовым и мечтал стать великим художником и изобретателем. Сейчас же его не интересовало ничего, помимо чтения Семи Запретов и служения Аббатству. Сны пугали его. Каждую ночь он ложился спать с тяжелым сердцем, со страхом ожидая вновь увидеть эту серо-синюю пустоту и услышать этот безэмоциональный глубокий голос, звучащий будто из ниоткуда и пробирающий до костей. Он посвятил слишком много времени изучению оккультизма и ереси в Ордене, чтобы не мучиться теперь пугающими догадками, которые он усердно старался игнорировать: сновидения стали его мрачной тайной, о которой он посмел рассказать только брату Ссеволе. Он знал об оккультизме не меньше Исайи, но не выказал ни малейшего предположения, молча почти что тактично, а, быть может, и вовсе — напуганно. И каждый раз, пробуждаясь ото сна, Исайя испытывал не только привычное теперь для него давящее смятение, но и некое причудливое чувство, для описания которого он никак не мог подобрать слов: оно было подобно трансу, странному надлому в сознании, который разрастался с каждой ночью, как трещина в стене старого покосившегося здания. И тем больше ужаса приносили ему и каждая ночь, и каждое утро. Огненное солнце показалось из-за горизонта и ослепило Исайю, когда тот вернулся в общую спальню и взглянул в окно. Из глубины души вновь поднялась тоска по туманному Морли, по Уиннидону, из которого он мечтал бежать когда-то, чтобы подавить душевную тяжесть, возникавшую при виде мест, где прошло его детство; однако спустя месяцы, проведенные в Карнаке, он так и не успел привыкнуть к этому городу — залитому солнцем, но все равно мрачному в своей выжигающей глаза яркости. Запыленная, горячая и душная Карнака вызывала временами в нем неясный, особый ужас, — ужас, с которым возможно столкнуться лишь в жаркий, безветренный день, — когда солнце висит высоко в зените, раскаляя дома и улицы, и время, казалось бы, останавливается и застывает, как если бы весь город был залит прозрачным золотым янтарем: все неподвижно, нет ни шелеста деревьев, ни шума прибрежных волн; редкие прохожие словно застывают на месте, и даже птицы останавливаются в полете, зависнув в воздухе — слышны лишь далекий гул работающих в горах Шиндейри шахт и мерное электрическое жужжание рельс экипажей. Карнака в такие моменты казалась ему ненастоящей, похожей на некий идеалистический, но пугающий и тревожный пейзаж, написанный рукой человека, потерянного в пространстве и жизни и погрязжего в мороке собственных противоречивых чувств. Казалось, что город уже не принадлежит ни Серконосу, ни Империи — будто он завис где-то посреди Бездны, находится в абсолютном безвременьи. Карнака брала его в свои мучительно горячие руки, подобно тому, как заключают возлюбленного в жаркие объятия после долгой разлуки. Карнака душила его пылающими ладонями, подобно тому, как вцепляются в глотку злейшего врага, — с яростью и ненасытной жаждой мести. А потом, как всегда казалось ему, кто-то тихо звал его по имени. Каждый раз он с трудом осознавал, что окликнул сам себя в бессознательном желании вырвать свой разум из объятых огнем пальцев. Исайя не мог свыкнуться с этим — ни с вечной жарой, ни с пылью, ни с ярко палящим солнцем; уже знакомые ему туманные и серые Морли и Гристоль никогда не вызывали в нем столь странных, беспокойных чувств, таких глубоких, первородных страха и тоски. В утренней тишине он услышал, как в Авенту прибыл экипаж, а мгновением позже увидел наместника Моро, выходящего из арки и шагающего к форту вверх по улице — почти сразу он узнал эту уверенную походку и точеный высокий силуэт, отбрасывающий длинную тень. Исайя нервно сжал губы и поморщился, внимательно следя за фигурой наместника — сегодня он был точно намерен подать прошение о переводе, невзирая ни на что.