***
Гибрид кафешки и пивнушки — темный, продымленный, пропитанный алкогольными парами и нетрезво-смазанным шумом. Начали за упокой, за упокой и закончили. — И че, как действовать будешь? Уходить думаешь? — даже пьяный в хлам, Савицкий не мог угомониться — Пашу начало изрядно мутить не то от всех неприятных разговоров и напоминаний, не то от нескольких стопок водки подряд. — Да щас, разбежался! — в охрипшем голосе коротнула нетрезвая злость. — Сама скоро свалит, никуда не денется! — Ткач, ты че задумал? Ткач... Смотри... если она узнает... — Да ниче я не задумал! — раздраженно сбросил с плеча руку друга; опрокинул очередную стопку. — Сама уйдет! А мы уж сделаем так, чтобы не вернулась! — Уйдет она, как же. — скептически усмехнулся Савицкий. — Это че ж такого должно произойти, чтобы Зимина сама добровольно уйти захотела? Фантаст ты, Паша. — Захочет не захочет, а уйдет, — упрямо пробормотал Ткачев. И выдал такое, что Рома, подавившись, закашлялся: — Она беременна.***
На работе он так появиться и не смог — привычно просыпался в нужное время, приводил себя в порядок, а в самый последний момент, сидя у входной двери с ключами в руках, понимал, что просто не выдержит, если увидит ее — самоуверенную, красивую, невозмутимую, мастерски делающую вид, что ровным счетом ничего не происходит. Просто не выдержит. Прибьет на месте. Смешно, наверное — после всего, что совершил, после того, как лишь чудом не стал виновником ее смерти, даже сама мысль о том, чтобы воплотить страшное намерение, казалась чудовищной. Отомстить, безжалостно и жестоко, той, которая застрелила Катю, лживой, изворотливой, артистичной дряни и убить беременную женщину — две большие разницы, две полярности одной и той же ситуации, которая вмиг перестала быть простой и однозначной. Но и уйти, забыть, сдаться не позволяло злое упрямство, а еще какая-то глупая, наивная надежда — а может, все наладится? Это ведь не будет продолжаться бесконечно — ей придется уйти в отпуск, может, даже уволиться. Родит, будет возиться с ребенком, может быть даже выскочит замуж за этого своего доктора... Еще и неизвестно, захочет ли после вернуться. Осталось только немного потерпеть. Все остальное по своим местам расставит время. Вечером по привычке бесцельно-долго колесил по лабиринтам заснеженных улиц, расцвеченных пятнами фар, вывесок, фонарей; на пустых трассах, внезапно охваченный какой-то безумной лихостью, не глядя на спидометр, вжимал в пол педаль газа — так, чтобы пронизывающе-снежный ветер рвался в приоткрытые окна, выметая из головы все до единой мысли. Потом, остуженный зимней стылостью, наматывал еще несколько кругов по знакомым шумно-людным проспектам; останавливался возле какого-нибудь бара. И пил, пил, пил. Но даже в затуманенном на грани бессмысленности сознании все оживало, вспыхивало, возвращалось, как будто было вчера. Живая, улыбающаяся Катя; собрания у Зиминой в кабинете; их с Савицким сопровождения — как он, не отдавая себе в этом отчета, неизменно первым выходил из лифта, готовый прикрыть начальницу собой; какие-то застолья в отделе — победа над "палачами", свадьба Ромыча и Лены... Разгневанная Зимина, готовая зашибить опять накосячившего Фомина; не имеющие ничего общего с работой "совещания" у нее на кухне; ее неоднократная помощь — из каких только историй она их всех не вытаскивала... Где они ошиблись, в чем просчитались? Тогда, когда практически единогласно голосовали за казнь больного урода? И он голосовал тоже. Неужели их так опьянила, одурманила кровь, что не поняли, не заметили, что происходит? Правильнее сказать — не захотели замечать. Семья. Смешно. Если и были семьей, то в самом кровавом, криминальном смысле, повязанные своими делами крепче, чем кровными узами. А тот, кто одумался, опомнился, захотел остановиться — предатель, и расправиться с ним нужно соответственно. О какой "семье" может идти речь при таком раскладе? Она вас защищала, противно-сомневающейся едкостью пробралась предательская мысль. Как могла, как умела, желая не допустить, оградить... А они ее об этом просили? Что лучше, лично для него было бы лучше — оказаться в тюрьме или остаться на свободе такой ценой? — Иногда, чтобы защитить своих родных и близких, кем я вас и считаю, приходится идти на такое, после чего эти люди, которых ты защищал, могут от тебя отвернуться. Знал бы он тогда, что она имела в виду, когда с привычно-незыблемым восхищением провожал взглядом ее, величественную, тонкую, напряженную, скрывающуюся в зале в окружении преданных ей людей... Преданных. Отличный, мать вашу, каламбур. Паша подрагивающе-неловким движением швырнул на барную стойку несколько купюр и, пошатываясь, побрел на выход. Из колонок, разгоняя децибелами тяжелый застоявшийся воздух, ударили в спину знакомые аккорды и слова — выхода нет. Рассвета, впрочем, тоже наивно ждать.***
Он плохо помнил, где подцепил эту девицу, да и названное имя в памяти не задержалось. Просто слишком погано было на душе, просто слишком жутко оказалось остаться одному в запущенной, пыльной квартире — хотя бы жалкая иллюзия не-одиночества и кому-то-нужности. Паша не сразу осознал, что заставило дернуться, отстраниться, и только когда в свете лампы заметил отливающие рыжим волосы, вздрогнул, оглушенный неясными, расплывчато-нереальными вспышками кадров, разорвавшихся в мозгу. Это ведь, кажется, уже было? Удобный кожаный диван, мягкий полумрак, разгоняемый рассеянным светом, прохладные пальцы на щеке. Недозволенно-близко — усталые темные глаза, пропитанный неясной тоской и горечью ласковый взгляд, осторожно скользнувшие по плечам руки... И еще стремительней, быстрее, совсем размытое, едва уловимое — тонкая бархатистость разгоряченной кожи под его нетерпеливыми губами, легко касающиеся тонкие пальцы, податливо-жаркие губы... Опустошающая, восхитительно-горячая абсолютная легкость и полное, сладостно-всепоглощающее бессмыслие. Плотная, целиком накрывшая темнота. Он двинулся? Или... Это что, действительно было?