"…И мы бежим, таща за собой свою кукушечью судьбу, и, ах, не сбросить нам кукушечьего жребия, этого рока, нависшего над нами, бежим среди росистой ночи." (Вольфганг Борхерт, "В мае, в мае куковала кукушка")
Андреа предпочитала не вспоминать, когда видела солнечный свет в последний раз. Окно, заклеенное крест-накрест малярным скотчем, было плотно задёрнуто маскировочными шторами, надёжно скрывавшими спальню от него. Дни тянулись столетиями, столетиями она лежала на застеленной кровати. Слёзы скатывались по вискам к ушным раковинам, Андреа уже перестала обращать на них внимание — тело плакало без её участия и желания. Она неплохо держалась сначала, бодрилась как могла, слушая сводки новостей по радио, а потом внутри неё что-то дало трещину. Андреа почти перестала вставать с кровати, когда её горничная вывесила в окнах второго этажа простыни — не белые, а с едва заметным голубым оттенком, но Красная армия оказалась слепа к таким нюансам. Потом горничная закопала под черёмухой во дворе фотографии Германа в форме какого-то там фюрера СС, то есть почти все его фотографии, все его бумажки, наградное барахло, старую коричневую рубашку штурмовика — как бы вместо его могилы. А потом горничная пропала, не попросив расчёта, и некому было развесить портьеры, за тонкие руки поднять госпожу Дею с кровати, почистить пепельницу, принести тёплой воды, приготовить завтрак в отсутствие кухарки; как некому было приказать наконец взять себя в руки. Андреа осталась совсем одна, теперь на полностью, до последнего сантиметра своей кровати, в по-прежнему чужом доме в пригороде разрушенного Берлина. В этом одиночестве было слышно тихое тиканье наручных часов на узком кожаном ремешке, кряхтение русского патефона на улице, и больше ничего. Нельзя было доводить всё до такого безумия. Надо было покончить с собой ещё лет десять назад под «Мрачное воскресенье» вместе с десятком впечатлительных венгерских подростков. Покончи она с собой лет десять назад, не пришлось бы сжигать тёмные волосы перекисью, чтобы соответствовать образу идеальной немецкой женщины, рожать Герману и Гитлеру детишек, годных только на то, чтобы вскидывать руку в нацистском приветствии проезжающим через предместье военным. Она и сама была такой же никуда не годной, ничего не знала и не умела — за тридцать с лишним лет так и не разобралась со своей жизнью, шагала по ней под чужой счёт, не успев вовремя избавить всех от хлопот, но даже русским было не под силу это исправить. Стоило вспомнить об их присутствии, как в коридоре послышались глухие шаги, а потом в дверь предупредительно постучались, и, не дождавшись ответа, осторожно отворили её. Еду теперь готовили русские — неплохая замена прислуге, вроде как Герман боролся как раз за это. Только у них была вода и керосин для ламп, уголь — монополия на жизнь. Рыжий солдат, сегодня тот, что помладше, принёс в котелке что-то нехитрое и едва сносно пахнущее, приправив бессвязным и вкрадчивым «ниплачтье, ниплачтье, alles gut, alles gut». Смотрел на Андреа как побитый пёс, дрожащий от жалости и чувства вины. Чтобы принять из его рук котелок с жирным налётом и кружку, пришлось подняться и присесть на краю кровати — так жаль, что нельзя было обходиться без пищи вовсе. — Nicht gut, — на автомате Андреа передразнила его, тыльной стороной ладони вытирая лицо, — nicht gut. Собственный голос в последнее время ощущался чужим, настолько редко она его слышала. Солдат будто бы хотел что-то на это ответить, но его на вдохе прервал протяжный сигнал клаксона, донёсшийся с улицы - услышав его, он тут же подбежал к шторам и раздвинул их в разные стороны. — Лёва! — воскликнул он с очевидной радостью в голосе, но потом, обернувшись, наткнулся взглядом на Андреа, о существовании которой на мгновение успел забыть. Широкая полоска света выхватила из душной темноты её заплаканное лицо. Солдат смутился и с опущенными к полу глазами заторопился к выходу. Андреа мысленно усмехнулась — ещё никто её так не боялся. А ведь этот солдат сам должен был вызывать в ней страх и трепет, но вместо этого спотыкался о пороги, был неловким, как подросток, и форма не была подогнана по костлявой фигуре. Честно пытаясь привыкнуть к свету, она медленно пила дымящийся чай, сладкий даже по запаху, но солнце всё больнее жгло красные глаза. Когда Андреа поднялась, чтобы снова вернуть комнату во тьму, она увидела, как на широкой дорожке, ведущей к крыльцу, знакомые уже солдаты обступали незнакомого ей. Ладони сами опустились на нагретый подоконник. Андреа, наблюдая за встречей, подняла вверх правую руку, чтобы закрыть солнце. Сладкая сцена: радостные улыбки и объятия — на это всё у русских тоже была монополия. Неизвестный солдат не отвечал никому. Безучастно примостив голову на чужом плече, он поднял глаза вверх и заметил её.***
Некоторым людям не нужно было появляться на свет. Некоторым людям нужно было как-нибудь помедленнее и помучительнее умереть от осколочных в поле, а потом гнить под солнцем. Вместо других, тех, кто не сумел выжить, но был больше всего этого достоин. Андрей считал, что мёртвые были лучше живых. Чем дольше он лежал в госпитале, тем отчётливее это понимал. Все соседи по палате были один хуже другого: курили не переставая, болтали, громко гоготали и сильно ударяли по табурету самодельными костяшками домино. Он задавал себе один вопрос: почему почти все хорошие люди, встретившиеся ему за войну, уже были мертвы, а эти животные лежали на своих койках, как ни в чём не бывало? У них не было других разговоров, кроме как о прошедших боях, будто родились летом сорок первого и ничего больше не видели, хотя это только он, Андрей, каким он себя ощущал, появился на свет в тот роковой год. Они с удовольствием поливали друг друга прогорклой кровью и бросались стреляными гильзами, не придавая этому никакого значения. Хвастались медалями. Андрей признавал их право: они пошли на войну защищать и побеждать, и они своего добились. Это он пошёл умирать и проиграл. Некоторым людям не стоило появляться на свет, и Андрей причислял себя к ним; его семья считала так же. Наверное, именно поэтому так легко было отказываться от заводской брони и выходить из дома прямиком в военкомат — как в окно. И ничего не болело внутри, когда никто не провожал и не писал, и было почти что не страшно в штыковой атаке и под артиллерийским огнём. Всё равно Андрей то и дело всплывал из любого болота, наблюдая за тем, как на могилах лучших, чем он, людей, оседает под дождём земля. Из открытых настежь окон в палату заглядывала пронзительная и свежая весна. Её было не испортить даже папиросным дымом. Те раненые, кто мог вставать, обосновались на подоконниках и наблюдали за тем, что происходит на улице. Андрей тоже мог, но не подходил — хватало воображения. Стояла тишина, санитарные машины перестали приезжать, а халаты медсестёр побелели — девушки теперь собирались маленькими группками во внутреннем дворике и говорили о чём-нибудь своём между стираными простынями и бинтами. В коридоре послышались звонкие шаги, кто-то, заметивший это первым, негромко произнёс: «шухер, пацаны, ЧК идёт!». В палату вошла хирург с медсестрой, слишком быстро, чтобы хоть кому-то успеть опомниться. Она осмотрелась и нахмурилась, принюхавшись к воздуху. — Вам сколько раз повторять?! — раздражённо начала хирург. — Нельзя, нельзя в палатах курить! Губайдуллин, что ты там в карман прячешь? А ну давай сюда пачку! Губайдуллин сначала попытался по-детски сделать вид, будто у него ничего нет, и он вообще не понимает, что к чему, но хирург была непримирима. Она подошла ближе и протянула к нему раскрытую в требовательном жесте ладонь. Немая сцена не была слишком долгой, Губайдуллин сдался и, протягивая хирургу «Беломор», разочарованно промямлил: — Сердце вы мне разбиваете, Вервасильнна. — Ещё раз сигареты увижу, не только его разобью, — грубо парировала она, с отвращением сминая пачку вместе с сигаретами внутри. В это время медсестра подошла к Андрею и тихо произнесла: — Львов, вы тут на выписку рвались? — она залезла рукой в карман халата и достала оттуда клочок бумаги. — Держите справку и собирайтесь, за вами приехали. Андрей поднялся с койки и принял свою вольную грамоту, уже подписанную начальником госпиталя. Не пытаясь разобрать почерк между типовых печатных слов, он всё-таки пробрался к распахнутому окну и выглянул во двор — там его ждали Тоша и Рем, наклонившись на кузов какой-то совсем потусторонней машины, чёрной и блестящей, как ничто в этом мире. Медсестра подозвала Веру Васильевну, которую за глаза никогда не называли по имени, к одному из раненых, посмотреть на послеоперационные швы. Андрей оделся, сгрёб все свои пожитки в рюкзак и, не оглянувшись и ни с кем не попрощавшись, ушёл — ему это было привычно. На улице ещё несколько солдат ждали попуток, сидя на наскоро сколоченных скамейках рядом с зелёной изгородью. Андрей шагал навстречу своим. Тоша, едва заметив его, заулыбался, а Рем достал с переднего пассажирского сидения красно-жёлтый букет тюльпанов, которые за время дороги успели поникнуть. Оба были в свежей, новой форме, аккуратно подстриженные и гладко выбритые, как из зазеркалья, до которого Андрей с засаленными волосами и в дубовой выгоревшей гимнастёрке не смог добраться, упав на полпути. Рем молча протянул букет, обёрнутый немецкой газетой, Андрей взял его в руки и вдохнул запах цветов. Вместо приветствия он спросил: — Автомобиль у самого Гитлера спёрли? Рем, притоптав вспаханную носком ботинка землю, раскрыл было рот, но Тоша начал говорить раньше: — Ага, он за нами ещё полтора квартала бежал и матерился. Погнали? — Подожди, дай полюбуюсь. Вблизи машина была не так идеальна — на переднем бампере была заметная большая вмятина, но блеск чёрной краски на четырёхдверном кузове был превосходен. — Мерседес, — не без гордости сказал Тоша, бросая недокуренную сигарету.— Водилы вытащили из кювета, починили. Катаемся теперь как короли, штабные валятся от зависти, замертво! — З-з-з, — Рем пытался выплюнуть какое-то слово. Тоша и Андрей обернулись к нему, терпеливо ожидая момента, когда, спотыкаясь, Рем доберётся до последнего слога. — Зам-мертво! Им оставалось лишь натянуто усмехнуться и кивнуть. — Ну всё, отправляемся! — Тоша сел на место водителя и посигналил. — Никого с собой не подхватим? — спросил его Андрей, захлопывая переднюю дверь. — Да не, — отмахнулся Тоша, заводя мотор, — им всем не по пути. — А мы где сейчас? — В ...дорфе. Кажись, так и будем там гарнизоном стоять, пока не околеем. — Почему? — Ополчение шалить изволит-с. Стреляет, на стенах пишет гадости. — А как в целом дела? — Да не то чтобы очень весело. — Что такое? — Патруль нашёл мёртвую немку. Андрей не сразу понял, в чём крылась проблема. В дни после войны ценность человеческой жизни стремительно летела вверх, выше карточек на хлеб и патронов, а теперь и выше национальностей и убеждений, но в госпитале была по-прежнему невелика — слишком она была хрупкой и исковерканной в его стенах. Представив труп, безобразно бледный, со следами борьбы, может, в окровавленной рубашке, с которой оторваны пуговицы, Андрей поморщился, но не испытал сочувствия. — Комполк в ярости, — продолжил рассказывать Тоша, — пообещал с нами всеми проделать то же, что сделали с ней. Новый ванька-взводный лезет в петлю, очень уж впечатлительный. Мы расквартировались ближе всех к месту, где её нашли. — Н-н-н-не… — отозвался с заднего сидения Рем. — Ага, неудобный момент, — Тоша кивнул. — Шли бы бои, никто бы и не заметил, а сейчас пыль уже осела, ор стоит выше крыш, январский приказ товарища Сталина вспомнили. — Неужели не хотят всю эту грязь замять? — Кто-то хочет, а кто-то комиссар Кожевников. Ответственность и справедливость! Но для гражданских при любом раскладе замнут. Её, говорят, и закопали уже. Ну, похоронили, то есть. В лицо настоящей волной ударил страшный запах гниения. Андрей проводил глазами мёртвую лошадь, лежащую на обочине — она быстро осталась позади, а разложение подавили тюльпаны на коленях. Она произвела странное впечатление на Рема, который приник к заднему стеклу. — Лёв, как победу в госпитале справил? — Тоша решил сменить тему. Андрей вспомнил, как посреди пасмурных городских развалин услышал разрыв и рефлекторно закрыл глаза, а когда открыл их — обнаружил себя, как ему тогда показалось, в предбаннике ада. Настолько душным, тесным, красным было то помещение. Единственный источник света отбрасывал зловещие тени. Ощущение тела полостью отсутствовало, глаза плавали в мутном бульоне бреда. Артиллерийским громом раздался сдавленный шёпот со всех сторон сразу. Голосов было два: мужской и женский. Первый говорил что умирает, второй уговаривал с этим подождать. «Тяжко, Верочка» «Ермаков, ну ты потерпи, победу объявят с часу на час» Сознание ни капли не прояснялось. Андрей продолжал бессильно наблюдать за чужой борьбой. Он не видел ничего, кроме неестественного угла, в котором сходились кровавые стены и потолок — на него налипла гигантская тень женской головы. «Так и не полетать уже в мирном…» «Полетаешь, брось ты дурью маяться» В комнате витала смерть, ещё никогда и нигде Андрей так явно не ощущал её присутствие, отчётливое и требовательное. Он готов был уплыть к ней в руки и спуститься туда, где ему самое место. «А мы тебя все в нашем полку любили. Все до единого» «Постыдился бы, Ермаков, паясничать» Но Андрей знал, что этого не произойдёт. Если бы только можно было договориться с его величеством случаем, он с радостью бы умер вместо этого лётчика — но тому было, за что цепляться, ради чего жить, а смерть в преддверии конца войны была как-то по-особенному жестока. «Да что мне, мертвецу, этот твой стыд» «Живой ты, дурачина. И будешь жить» От этих слов разило ложью. И в ней даже не было ни для кого спасения, только боль и отрицание неизбежного. Андрей закрыл глаза, чтобы спрятаться от чёрного женского профиля на потолке. Очнулся уже утром, того ли самого дня, он не знал. Тесная комнатушка, послеоперационная палата, стала белой и пустой. До победы, по меркам умирающего, была целая вечность; эта красная комната и её ощущение маленьким слепком остались в памяти и не покидали. — Как справил? Со смертью в обнимку, — ответил Андрей. — Чёрт, — Тоша покачал головой, — тебя когда на носилках вытаскивали, ты просто весь в крови был. Мы думали, что всё. «Да я давно уже всё» — хотел было сказать Андрей, но промолчал. — Как там Старцевы? — спросил он. — Да у этих всё хорошо, что с ними стрясётся? Обхаживают закрытый музыкальный магазин — увидели на витрине баян, а взять не могут, чуть не плачут. В перерывах ухаживают за немочкой, у которой мы живём. — Что за немочка? — П-п-п… л-лак-кс-са, — сказал Рем. — Завались к тебе домой столько вражин, я б на тебя посмотрел тогда! — Тоша усмехнулся. — Вражин, которые баб насилуют и душат. Богатая какая-то немка. Дом как дворец. На этом Андрей перестал задавать вопросы. Вскоре они заехали в сильно пострадавший город и попали в затор из разномастных машин и конных обозов. По правую сторону разбирали завалы пленные вермахтовцы — они с ног до головы покрылись бетонной пылью и не обращали ни на кого внимания, самозабвенно выполняя задание. На перекрёстке, на маленьком помосте, стояла девочка-регулировщица — на эту должность словно нарочно выбирали самых красивых. Флажки в её руках, красный и жёлтый, как тюльпаны, то и дело взмывали в воздух. Тоша мечтательно наблюдал за ними и опомнился только тогда, когда сзади начали сигналить. — Ух, очаровала, волшебница! — крикнул он регулировщице вслед. Они ехали дальше, ветер из-за опущенных стёкол ворошил волосы. В дороге обычно всегда дышалось легче и думалось проще, потому что не думалось вообще: бесконечные полотна зелёного и голубого по обе стороны не давали пищи для размышлений. Рем успел задремать на заднем сидении, Андрей увидел в зеркале его прикрытые глаза, в которых уже давно зияла глубокая бездна. Он сам то и дело отключался, потеряв счёт времени, пока не услышал, как Тоша сказал: — Вот мы и приехали. В начале Андрею показалось, что этот район Большого Берлина был практически не тронут войной, но чем ближе они подъезжали к центру, тем больше было следов локального разрушения — налётов с воздуха пригород избежал, но тут и там виднелись закопчённые стены, испещрённые следами выстрелов, а Тоша то и дело объезжал воронки на дороге. В …дорфе едва теплилась жизнь, военных на улицах было больше, чем гражданских, детей не было видно вообще. И тем не менее медленно, неохотно открывались лавки, откуда-то тянуло запахом свежего хлеба. Всюду были наскоро сделанные русские надписи и указатели. Тыл и фронт схлопнулись: интендантские склады соседствовали с остывшей полковой артиллерией, отцепленной от тягачей. Комендатура обживала здание администрации, рядовые старательно прибирали территорию перед ним — сгребали немецкие документы, которые не успели сгореть, вместе с осколками стекла, кирпичной крошкой и гильзами в большие мешки. Андрей отчётливо видел в этой идиллии подвох. Он отметился у начальника квартирно-эксплуатационной части, забрал новую форму в хозвзводе, и, когда остатки бытовых вопросов были решены, Тоша повёз его к западной окраине — к большим коттеджам, увитым плющом. В такое время в них не могли жить хорошие, чистые перед совестью люди, которые не поддались всеобщей национальной истерии; этого было не скрыть за белыми простынями. Тоша остановился у одного из коттеджей и громко просигналил. — Поезд дальше не идёт! — объявил он. — Выходите, пассажиры, мне надо роскошь передвижения санчасти отдать. Рем и Андрей послушно вышли, захлопнув за собой двери. Из-за низкой каменной ограды было видно вынесенный на улицу стол — на нём дымился обед, и венские стулья — с одного из них поднялся Старцев-старший, чтобы встретить Андрея. День был чрезвычайно солнечным, и рыжая голова Демьяна с едва заметной проседью полыхала огнём. — Лёвушка наш дорогой! Вернулся наконец-таки! — его голос был как всегда тёплым и по-старчески добрым. — Здравствуй, Дёма, — Андрей пожал ему руку. Вслед за ним из дома выбежал радостный Старцев-младший, который, не побоявшись, тут же обнял Андрея. — Алёш, ну что за телячьи нежности, ты пулемётчик или кто? — произнёс он с желанием поскорее отделаться от крепкой хватки — ранение впервые за долгое время напомнило о себе. — Мы было начали думать, что вас сразу дембельнут, — сказал Алёша ему под ухо. Андрей хотел поднять глаза к небу, но остановился на уровне второго этажа — там, у окна, стояла хозяйка-немочка. В патефоне крутилась пластинка с Марком Бернесом.