о хлебе
8 апреля 2018 г., 13:22
Солнце – прямо над головой.
Греет ласково, в горах не чувствуется даже полуденный зной.
Слева шумит река, сверху – листва яблони. Пахнет свежестью, немного дымом, и отчего-то – сладкой липой. Хотя сейчас не сезон, да и вряд ли здесь ее вообще собирают.
Мишико ерзает на своем стуле, заметно даже со стороны – взвинчен до предела. Когда начинается музыка, он – сразу в пляс. Сашка Белов подхватывает Шуру, сажает на плечи – ребячество, но Ксения только улыбается мягко.
Сережа, конечно, не танцует. Кусает расползающиеся в улыбке губы, но все равно видно – сейчас его ничего не беспокоит. Ни колени, ни люди, ни предстоящие матчи. Модестас ставит перед ним стакан с домашним вином. У стакана толстые граненые стенки, солнечный свет отражается, играет – на белоснежной скатерти теперь розовые блики.
Белов хмыкает, пробует вино, и вдруг – жмурится довольно, плечи расслабляются. Сережа двумя пальцами расстегивает верхнюю пуговицу на рубашке. Модестас становится рядом, осторожно опирается бедрами о пустой край стола. Поворачивает голову, смотрит на праздник жизни. Люди вокруг – причина, почему день кажется ненастоящим. Им рады, их любят, как любят всех странников, постучавших в чужой дом, но пришедших с миром. Модестас уже почти забыл, как это, когда совершенно чужие люди садят тебя за свой стол, делятся своим счастьем.
Невеста хохочет, кружится с Мишико, жених не сводит с нее глаз, Петрович безуспешно отказывается от добавки жаркого.
Модестас понимает, здесь еда – способ выражения любви, гости должны быть накормлены, напоены, с удобством уложены – ведь как иначе они эту любовь почувствуют? В этом есть доля истины, но сам Паулаускас привык иначе, любовь у него – через мелочи. Через шутливые подзатыльники, через аспирин во всех сумках, через переводы премиальных родителям. Может, стоит попробовать по-другому?...
Сережа поднимается, дергает его за собой – негоже в праздник отсиживаться.
Модестас коротко сжимает его плечо – нож входит в яблоко точно, красиво. Сережа аккуратно разрезает трофей на четвертинки, делится. Мать когда-то ругала Модестаса – с ножа не ешь, а почему, сейчас он вспомнить не может. Поэтому не одергивает – глупо. Благодарит.
Музыка играет до самой ночи.
Облака куда-то спешат, клубятся, разбиваются о горные вершины. Дышится здесь иначе – другое давление, воздух чище. Даже небо другое, синее почти неправдоподобно. Серый жует какую-то кашку, смахивает с глаз мокрую челку. Вода в реке оказалась ледяная, такая, что аж руки колет. И прозрачная – до невозможности.
Сначала их загонял Петрович, потом пришлось помогать по хозяйству – даром, что ли, лбы они здоровенные, в благодарность их снова накормили и дали несколько часов отдыха. Все разбрелись кто куда, но недалеко: впереди еще вечерняя тренировка.
Вот они и сидят у подножия, от деревни в двух шагах. По двору – электрические лампочки, на обочине грунтовой дороги – повозка с лошадью.
Чем ближе вечер, тем меньше греет солнце, земля еще теплая, но ветер уже забирается под майку. Мать Мишико напекла хлеба, разделили – на всех. Модестас зажмуривается, разламывая теплую буханку. Хрустит корочка, греет руки, пахнет сумасшедше. Отдает Белову – ровно половину.
— Хорошо здесь, — вдруг говорит тот. — Даже не верится.
Модестас дергает уголком рта, обозначая усмешку. Он понимает.
— «И вечный пир человеку надоест»...
Сережа задумчиво вертит в руках хлеб.
— А если просто, хоть на пару дней?
— И в горы?
— И в горы, — соглашается Белов.
— Как в «Кавказской пленнице»?
— Упаси боже, — хмыкает. Потом добавляет: — Ты что, смотрел?
Паулаускас недовольно цокает.
Думает – и правда, было бы здорово, выбить короткий перерыв в межсезонье и сразу сюда, а потом вспоминает о брате, о их тяжелых разговорах. Мрачнеет.
Кивает Сереже на хлеб, мол, кушай, пока не остыл, а самому кусок в горло не лезет. Думает, что всегда вцеплялся в то, что ему не по зубам, но рано или поздно...
Белов тычет его локтем под ребра, вытягивает из нерадостных мыслей, кивает головой куда-то в сторону.
Модестас присматривается – и хохочет.
Во дворе – Жар и местная девчонка, достающая ему в лучшем случае до груди, отчаянно пытается научить его танцевать. Терпеливо повторяет, судя по постоянно кивавшему Жару, еще и вслух, но тот – безнадежный товарищ, деревянный и неловкий, как слон в посудной лавке. И девчонка – яркая, смешливая, двигающаяся так легко и естественно, что картинка выходит почти карикатурной.
Смеясь, Паулаускас запрокидывает голову и охает – за грудиной простреливает жгучей болью. Белов хмурится, заворачивает хлеб обратно в бумагу.
— Где? – спрашивает.
— Да пустяки, Серый, не забивай голову.
Как будто Белов отступится. Взгляд тяжелеет – грозовое небо, влажная хвоя.
— Показывай, — и закатывает рукава.
— Между лопаток, — сдается Модестас, не вздрагивает, когда пальцы плотно прижимаются к спине через майку. — Ниже.
Сережа кивает и начинает разминать узлы, уставшие, напряженные мышцы. Их свело судорогой, разогреть бы хорошенько, расслабить. Модестас под его руками размеренно дышит, сердце – машина. Два удара – вдох, пальцами находит проблемное место – шумный выдох.
— Больно?
— Щекотно, — глухо отвечает Модя. Боится спугнуть, что ли. Сам не знает.
От чужих рук – пожар. Боль правда пустяковая, сам виноват, разогрелся плохо, обманулся теплым ленивым утром – и потянул спину. Белов ничего не говорит, ни «будь осторожней», ни «побереги себя», хотя очень хочется. Только вот впереди – американцы, победа, в которую даже они сами не готовы пока поверить, а значит, нельзя сейчас давать слабину.
Рука замирает на расслабившейся спине, широкая ладонь прижимается к позвонкам, греет. Модестас поднимает с колен голову, теплые шершавые пальцы ловят движение, поднимаются выше, к основанию шеи.
— Спасибо, — вдруг говорит Серый.
Модестас удивляется только секунду. Кивает, мол, проехали, дергает уголком губ, обозначая усмешку. Дошло, наконец.
— Спасибо, — возвращает. — Но хлеб все-таки доешь.
Истошно визжащий свисток Петровича поднимает их с теплой травы, как условный сигнал – собак Павлова. Перекур окончен, впереди – только победа.
Примечания:
терапия