Часть 4
21 марта 2018 г., 14:52
Нынешний Папа был проницателен, скор на реакцию и в меру жесток; его единственным недостатком был возраст – не предельный, но близкий к тому, и оттого кардиналы кружили вокруг, как стервятники. На вид он производил впечатление бодрого, деятельного старца и был похож на мудрых правителей прямиком из притчей, но молва доносила тревожные слухи, что вся его бодрость — обман, и конклав соберут не позже грядущего Рождества.
В нового Папы главным претендентом прочили префекта Конгрегации; в вину ему обычно вменяли излишнюю молодость, но сам Такасуги бы вменил мягкотелость и склонность к всепрощению. Из этого вытекало слишком много возможных событий, и вот уже который день он не мог решить, стоит ли выбрать одно из них, самое многообещающее, или проще дождаться развязки.
— Теперь ты собираешься скрываться от неё до зимы? — рассердился Кацура, шумно захлопывая за собой дверь. С волос у него капало — к концу сентября зарядили дожди, и город погрузился в монотонную серость и полудрёму.
— Я собираюсь работать, — желчно ответил Такасуги, не поднимая головы. — Над тем самым романом, который ты так хотел почитать.
— Не надо прикрываться мной, Шинске. Или романом. Поговори с ней.
— О чём?
Кацура рывком сорвал с себя плащ и бросил его на вешалку. Такасуги, сдавшись, завинтил ручку и откинулся на спинку стула; когда на Кацуру находило, игнорировать его становилось опасно, да и не слишком легко.
— Из тебя не выйдет священника, — заявил тот вдруг, останавливаясь посреди комнаты.
— Прости, что?
Кацура, развернув к себе кресло, чинно опустился в него и сложил руки на коленях.
— Давно хотел тебе сказать.
— Если бы давно хотел, не выпалил бы случайно, Зура.
— Шинске… — вздохнул Кацура. Перекинул волосы на одно плечо, выпрямил спину и начал для верности загибать пальцы. — Ты не любишь детей, ты не любишь проповеди, и прихожан ты, кстати, тоже не любишь. А утешаешь так, что выжившие жалеют, что не в гробах по соседству с покойником. Большой приход будет тебя отвлекать, маленький — раздражать. Святой Престол тебя не интересовал и в лучшие годы, и даже кардинальская мантия волнует только из-за того, что хочется быть поближе к событиям. Но роман допишется, а сан…
— Сан можно сложить, — буркнул Такасуги больше из противоречия. Всё это он не раз обдумал и сам, а решение принял давно — ещё в том лесу; и даже не произнесённое вслух, не признанное ни перед кем, оно оставалось с ним и срослось.
— Сан — можно, — тихо согласился Кацура. — Но сложить — не приобрести, Шинске. Ты же знаешь.
— Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше[20], — процитировал Такасуги, прекрасно видя, к чему тот ведёт, и невесело усмехнулся. — Я знаю.
И встал.
— Зонт не забудь, — буркнул Кацура, выжимая воду из волос прямо на пол. Зонт был чёрный, по контуру скакали глупые белые барашки, такие же глупые, как он сам.
Что бы Кацура себе ни выдумывал, цель этой вечерней прогулки была прозрачней стекла: на почте, любовно собранные руками старых приятелей через третьи руки приятелей новых, покоились последние заметки о непростой ватиканской жизни. Кибератаки, взломы и прочие современные проблемы не вызывали особого доверия к методам электронным, а вот вскрывать студенческую корреспонденцию бы и в голову никому не пришло. Такасуги пользовался этим, не чувствуя угрызений совести. О своих планах доподлинно он не рассказывал никому, и его сдержанный интерес все принимали за тоску удалённого от цивилизации, поэтому сведениями снабжали исправно. Увесистая посылка была плотно обёрнута многими слоями почтовой бумаги, а в графе «Отправитель» значилась некая Имаи Нобуме. Такасуги смутно припомнил флегматичную девушку, вечно слонявшуюся рядом с Сасаки, и решил отложить этот вопрос на будущее.
Бары, последовательной цепочкой занявшие первые этажи, как один гремели музыкой, из распахнувшейся двери вылетел мужчина, ведомый смуглой женской рукой.
— И не возвращайся, — рявкнули напоследок. Такасуги отступил подальше, чтобы брызги не долетали до его одежды — барахтался мужчина отчаянно, хлопая раскрытыми ладонями по поверхности лужи.
Такасуги завернул за угол, потом ещё за один; до их Кацурой дома оставалось меньше квартала. Дождь припустил сильнее, сменив мелкую колючую морось. Такасуги ускорил шаг, перестав, даже в мыслях, принимать своё вечернее бдение за прогулку, и тут увидел её.
Она брела в конце улицы, глядя под ноги, но не огибая луж, и её очередные резиновые сапоги разносили воду во все стороны. Платье вымокло, а волосы вились так мелко, что Гинко и сама сейчас напоминала барашка с зонта.
Такасуги протянул его — зонт — когда они поравнялись, и его плечо тут же вымокло. Гинко покосилась на него, не подняв головы, и продолжила упрямо идти вперёд, будто на улице никого не было. Такасуги молча подстроился под её шаг.
Над ними вовсю захлопывали ставни и закрывали окна, но звуки тонули в шуме дождя. Они шли и шли; мгла становилась всё непрогляднее, а у Такасуги совершенно промокли ноги.
— Тебе не приходило в голову, — спросила вдруг Гинко, заведя его точно в центр очередной лужи — вода, достававшая до щиколоток, бодрила лучше утренней молитвы и кофеина. — Что я просто гуляю? И что ты мне мешаешь? Или если я не скажу это вслух, до тебя так и не дойдёт?
Он смотрел в её лицо: нахмуренные брови, досадливо искривлённые губы, прядка, прилипшая ко лбу, пустое, непроницаемое выражение.
— Ты права, — ответил он просто. Впихнул зонт ей в руки, отступая под дождь. — Прости.
Когда он вернулся обратно, Кацура, уже облачившийся ко сну в любимую пижаму с утятами, потягивал чай.
— Ради всего святого, Шинске, — воскликнул он с изумлением. — Я же просил тебя не забыть зонт.
— Я и не забыл, — сухо ответил Такасуги. Испорченную обувь он без сожалений запихнул в мусорку под неодобрительным взглядом Кацуры, явно ждавшего возможности продолжить монолог. — Я иду в душ. Проповедь можешь прочесть мне утром.
— Если ты заболеешь, — зловеще произнёс тот, — я буду читать тебе проповеди каждый день, пока ты не выздоровеешь не только телом, но и умом.
Угроза была страшной. Такасуги запихнул посылку, не особенно испорченную водой, в ящик стола и ушёл в ванную.
Тепло быстро настроило его на мирный лад. Наскоро высушив волосы полотенцем, он приоткрыл дверь, мечтая только о горячем чае и мягкой постели, как расслышал голоса.
— Его нет, — сказал Кацура с такой усталостью, будто он в одиночку держал на своих плечах вес всего мира.
— И когда будет?
— Он… — Кацура помолчал. — Когда-нибудь.
— Он уехал? — спросила Гинко с внезапной яростью, и кажется куда-то вцепилась — шипение Кацуры осязаемо прокатилось по пустой гостиной.
— Нет, — выдавил тот. — Он никуда не уедет, пока не пройдут полгода.
— Полгода?
— Полгода до рукоположения, — вздохнул Кацура. — Если он, конечно, не решит всё бросить.
Гинко помолчала.
— А он может?
— Это же Шинске, — буркнул Кацура. — Он всю жизнь делает исключительно то, что хочет. Захотел — ушёл в военную академию, чтобы не общаться со своей богатой роднёй, захотел — поступил в семинарию. Захотел — стал блестящим студентом, захотел — взял в руководители опального профессора, и так и не оставил, пока тот не ушёл сам. Захотел — приехал ко мне в этот дальний приход, хотя его звали в Рим. Не удивлюсь, если в конце концов он захочет мирской жизни, и останавливать его тоже не собираюсь. Но, — Кацура замолчал, и тишина наполнилась тяжестью: — решить должен он сам.
Такасуги осторожно выглянул, Гинко, раздражённо дёрнув плечом, смотрела куда-то в пол.
— Неважно, — решительно сказала она. — Я просто зашла отдать зонт.
Кацура, как раз любовавшийся знакомыми ему барашками, вежливо покачал головой и бережно, палец за пальцем, отцепил её руку от косяка.
— Время ещё будет, — мягко напутствовал он, прежде чем закрыть дверь. Помолчав, спросил: — Ты отдал ей зонт?
— Она шла без него, — сказал Такасуги и ушёл к себе, рассудив, что чай может подождать до утра.
— Папа при смерти, — сообщил Кацура, оторвавшись от планшета. Обилие форумов и порталов его развратило: столько грешных душ, которые можно было бы наставить на верный путь, сбивало его с толку и разжигало доселе тлевшие амбиции.
— До сих пор? — без особо любопытства уточнил Такасуги. — Упорный старик.
Лицо Кацуры живо напомнило калькулятор, в который вбили сложную функцию — на секунду он завис, а потом заработал с бешеной скоростью.
— Не хочешь всё-таки принять сан? — заботливо спросил он.
— С какой это стати? Ты же меня отговаривал.
— С такой, — буркнул Кацура, — что тогда я бы смог купить ближайший билет до Рима, оставив на тебя свой любимый приход.
Он заслонялся по комнате, выражая собой всю скорбь человечества и бездну нетерпения.
— Это историческое событие, — бубнил он тоскливо. — Едва ли я доживу, чтобы увидеть второе такое же.
— Если выберут не старшего Токугаву или Хитоцубаши, вскоре увидишь, — хмыкнул Такасуги. — Они сожрут Шигешиге живьём, ни до какой старости он не дотянет.
В дверь постучали.
— Если это она, — конспиративным шёпотом пригрозил Кацура, — я тебя с ней так и оставлю.
— Открывай уже.
Но за дверью оказался их органист во всём своём обычном великолепии. Тучи, низко висевшие над городом пару недель кряду, рассеялись, и бирюзовый плащ Бансая сверкал в лучах выглянувшего солнца.
— Полагаю, — произнёс тот задумчиво, — я придумал, как ты можешь отдать мне долг.
Такасуги усмехнулся.
— Всё лучше, чем унылые споры о ватиканской политике с идеалистами.
Лицо у Кацуры стало кислым.
— Если я верю в лучший исход, это не значит, что я идеалист.
— Значит, конечно, — сказал Такасуги, похлопав его по плечу. — Так что ты придумал?
— Что-то не так, — туманно ответил Бансай, но Такасуги догадался о чём он. Манера его игры была технически безупречной, но эмоциональная составляющая не всегда совпадала с тем, что он на самом деле хотел донести.
— Хочешь, чтобы я слушал?
— Хочу, чтобы ты слушал внимательно, — коротко улыбнулся Бансай. — Сможешь справиться с этим, Шинске?
— Смотря что ты играешь.
Сегодня он играл Фрескобальди[22]. Такасуги, устроившись на дальней скамье, прикрыл глаза, сосредотачиваясь: и первым, что коснулось его слуха, была пронзительная, исступлённая нежность с тонкой нотой печали. Было сложно дышать; солнце било сквозь витражи, распадаясь нитями разных цветов, а его самого поглотила тьма.
Шорох ткани был едва слышным. Гинко опустилась рядом, оставив между их плечами зазор, и это не-присутствие, бывшее лишь подобием близости, оказалось созвучным. Минуты тянулись, переливы органа доставали до сердца. Такасуги вспомнил: месса была воскресной, а сборник отчего-то звали «цветами[23]».
Бансай играл чутко и чувственно, не переходя границ и следуя за мелодией, и та вела его путями извилистыми, как пути жизни, но прямыми — как пути праведника, запечатавшего в своей душе, точно в гробнице: «Не вступай на стезю нечестивых и не ходи по пути злых; оставь его, не ходи по нему, уклонись от него и пройди мимо[24]».
Он хотел сказать это Гинко, продиктовать до последнего слова; ему вдруг вспомнилось, как она листала свои шпаргалки, сидя в исповедальне, и не знал, был ли хоть единственный момент — когда не знала она. Он последовательно перебирал в уме все её истории и шутливые исповеди, её вздохи и сетования, соотнося их и размечая стрелками, неотличимыми от стрелок на схеме коллегии.
И чувствовал себя дураком.
Её воздушные кружевные наряды, звук каблуков её туфель и звон цепочек, браслетов, её смешные и глупые хвостики, её непростительная и всеобъемлющая любовь к сладкому. Он мог представить каково это: видеть в шкафу полки с её вещами, просыпаться с ней рядом, ругаться из-за забитого десертами холодильника. Одного он не мог представить — как сможет жить без неё.
Последняя нота угасла, оставив после себя тишину. Гинко моргала, очень медленно, но не так, как моргала, проспав всю прововедь кряду. Бансай спустился к ним, и ему не надо было вглядываться в лица, чтобы понять.
— Теперь я знаю, как сыграть её правильно, — сказал он. — Спасибо, Шинске.
— Пойдём, — позвал Такасуги, протягивая Гинко руку, которую она, конечно же, не взяла. — Я тебя провожу.
Густо-красные облака обещали шторм; сквозь них вовсю лилась позолота. Вечер мучительно догорал, ветер кружил первые опавшие листья. Отзвуки мессы неторопливо вымывались из памяти, оставляя после себя покой.
— Я думаю, тебе стоит уехать, — сказала Гинко.
Они плыли по улицам в синем мареве. Фонари не горели, и небо давило непроглядной наползающей тьмой. Такасуги вслушивался в звук её слов, но не слышал ни слова.
– У меня есть для тебя ещё одна цитата, – заметил он негромко, когда в конце улицы показался её дом: блестящие стёкла, вывеска «Ёрозуя», шумный бар. Гинко остановилась, запрокинув голову, и её взгляд был пуст. Отчего-то было страшно, страшнее чем всё, что случалось в его жизни прежде, и это лишь подтверждало – всё идёт как должно. «Нет дел сложнее дел правильных», — вновь повторил призрачный голос Шоё, и Такасуги решился:
— Не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог — моим Богом; и где ты умрешь, там и я умру и погребут меня; пусть то и то сделает мне Господь, и еще больше сделает…
–…смерть одна разлучит меня с тобою[25], — договорила Гинко за него. Она не улыбалась; её замёрзшие пальцы едва коснулись щеки.
И тут над ними, как звёзды, вспыхнули фонари.
Примечания:
[21] Мф. 6:21
[22] Джироламо Фрескобальди (1583–1643) – итальянский композитор, органист и клавесинист. Один из наиболее известных и значительных представителей раннего барокко.
[23] «Музыкальные цветы» (итал. Fiori musicali, 1635) – сборник сочинений для трёх органных месс. Бансай играет воскресную Missa della Domenica: https://youtu.be/pezsnSNBNH4.
[24] Притчи 4:14-16
[25] Руф. 1:16-17