***
[1] Базилика святого Лаврентия (Basilica di San Lorenzo) одна из старейших церквей во Флоренции. Основная часть (алтарь) была построена в конце IV века, романский стиль здание приобрело в XI веке. То, что мы сейчас видим — капитальная реконструкция XV века Филиппа Брунеллески. Тогда начали пристраивать сакристии (старую и новую): старую Брунеллески и украсил Донателло, новую — Микеланджело. Церковь в XIV веке не была облицована мрамором. [2] трех часов дня.Глава 11. Личная вещь
23 сентября 2018 г., 22:44
Джованни говорил сквозь слёзы, потеряв себя в эмоциях и иногда не понимая смысла, когда же он остановился, то осознал, что речь его была на провансальском языке. Халил не понял ничего, лишь крепко прижимался, греясь и млея в объятиях флорентийца.
— Можно мне домыть пол? — тихо произнёс восточный раб, когда Джованни мягко отстранил его от себя и вытер ладонями щеки.
— Да, — плечи флорентийца опустились в бессилии. Он медленно развернулся и побрёл к очагу. Помешал черпаком похлёбку и самостоятельно решил, что котелок пора снимать с огня. С помощью прихваток отставил приготовленную пищу на специально сложенные кирпичи, чтобы она остывала, достал глиняную миску и налил в нее суп, почти до краёв. Еле успел донести до стола и не обжечь руки. — Садись к столу, Халил. Вот хлеб. А это всё ты должен съесть и не морить себя голодом. — Джованни прислушался: дождь за окнами стих. Внезапно он почувствовал, что должен что-то сделать: вырваться, сбежать, лопнуть — как пузырь на поверхности кипящей над огнём воды. Он чувствовал жар в теле, не хватало свежего воздуха, чтобы дышать, сознание мутилось, угрожая забрать его душу в чёрную воронку, сотканную из проклятых ветров, приносящих с собой обжигающее дыхание ледяной бездны Ада.
Джованни сдернул свой плащ с верёвки, накидывая прямо на исподнюю камизу, и вот так, в чём был, стремительно бросился к выходу из дома. Фиданзола, чуть не снесённая с места этим вихрем, только жалобно прокричала вослед: «Куда ты, сынок? Ты будто нищий!». Однако флорентиец не услышал её, ноги будто сами несли его по улице вверх, выбирая самый краткий путь до городского рынка. Там, позади залитой жидкой грязью площади, возвышалась базилика святого Лаврентия.
В незапамятные времена [1] эту церковь поставили за чертой города, затем перестроили, значительно расширив за счет арок и бочкообразных сводов, и закончили тремя резными порталами под огромным окном, закрытым «розой». Джованни на мгновение остановился в притворе, вспоминая, который час, заставил себя сделать шаг вперёд и окунуть пальцы в чашу со святой водой. В зыбком свете его глаза выделили фигуру священника в тёмном одеянии. Других прихожан в храме не было, даже нищие, напуганные дождём, не облепляли ступеней.
— Святой отец! — еле слышно прошептал Джованни, оказываясь на коленях позади священника. — Помогите мне — я согрешил.
Тот повернулся на голос и поначалу с удивлением рассмотрел флорентийца:
— Ты хочешь исповедоваться?
— Да, мне нужен совет! Я понимаю, что согрешил, мне стыдно, но я не могу понять — почему? И как успокоить душу?
— Я тебя слушаю, сын мой.
— Один знакомый подарил мне рубашку, — начал рассказ Джованни, стараясь облечь историю в более простую и понятную форму. — Очень красивую и дорогую. Он сам её один раз надевал, а до этого успели поносить его братья и прочие родственники. Мне эта рубашка очень понравилась и пришлась впору. Сегодня утром я её надел на себя, такую… праздничную, тёплую, приятную, и пошел в гости к своему родственнику. Тот увидел красоту моей одежды и сказал: «Можно и я надену на себя твою камизу, уж очень она хороша!». Я не смог ему отказать, мой родственник богат и знатен. И он ходил в моей рубашке по всему своему дворцу, ел в ней, спал в ней, с восторгом гладил, целовал. И мне показалось… я был, видно, ослеплён ревностью, что и моя рубашка благоволит к моему родственнику, льнёт к нему, гладит его, ласкает. Он вернул мою камизу, но у меня такое чувство, что заляпанную грязью. Будто не мою. Она перестала приносить мне радость, хотя и не виновата ни в чём. Я же сам ее отдал, а одежда… она же предназначена, чтобы её носили!
Священник смутился, не зная, что ответить: к нему впервые обращались со столь необычным вопросом:
— Однако, сын мой, все мы иногда носим чужие одеяния! А по примеру святого Мартина — всегда готовы поделиться плащом с тем, кто нищ и бос. В чём же ты видишь свою вину? В том, что разонравилась тебе одежда или в том, что поделился ею с богатым, а не с бедным?
Джованни вконец смутился мыслями — еще не хватало выставить Халила на паперть, чтобы его опробовали нищие.
— Тут другое, святой отец, я чувствую, что камиза только моя и не желаю делить её ни с кем другим. Вправе ли я требовать от своей одежды, чтобы она обжигала любого другого, что к ней прикоснётся или возжелает? Вот… если бы к Иисусу подошли и сказали: дай нам свою нательную рубашку — мы поносим и вернём, что ответил бы Господь?
Священнослужитель вздрогнул. Слишком опасные вопросы задавал сейчас этот прихожанин. Однако не преминул ответить так, как требовалось последними известиями, полученными из уст епископа:
— Нательная рубашка Господа нашего Иисуса Христа — личная вещь, богом-Отцом дарованная. Если ты свою рубашку считаешь своей вещью, то негоже отдавать её в руки тем, кто может неправильно ею распорядиться. И вина тут лежит целиком на тебе, что не можешь признать свою камизу личной вещью, дарованной тебе. Ты либо даришь от чистого сердца и отпускаешь с лёгкостью, либо — нет. И так следует поступать с любой вещью. Нельзя дать милостыню, а затем потребовать её обратно! И одежда твоя не виновата в том, как ты ею распоряжаешься! — в конце своей проповеди священник почувствовал раздражение. Раньше он сказал бы совсем иначе: отдай всё и будешь чист душой перед Господом. Теперь приходилось взвешивать собственные слова — не был Бог-Сын настолько беден, чтобы не иметь личных вещей. — Иди, сын мой, и подумай над моим ответом.
— Можно я останусь на службу? — робко спросил Джованни. Он слишком давно не посещал храм: последний раз — перед Рождеством, еще в Авиньоне. Получив разрешение, флорентиец скромно дождался девятого церковного часа [2] и прослушал гимн, три псалма и заключительную молитву. Церковь так и оставалась пустой, люди обычно приходили на повечерие после работы.
Он осторожно приоткрыл массивную дверь и выскользнул наружу. Дождя не было, но в воздухе висела водяная пыль, готовая вот-вот вновь превратиться в большие капли и струйки. Торговую площадь только начали мостить камнем, поэтому пришлось вступить в большие лужи, изрытые колёсами повозок, через которые были перекинуты ветхие доски. Джованни пару раз поскользнулся и провалился в грязь по щиколотку, испачкав весь низ плаща. Выглядел он, видно, совсем неказисто, однако, пока ковылял до своей улицы, был пару раз испрошен: сколько возьмёт за отсос.
«Совсем страх потеряли!» — посетовал Джованни и постарался отказать как можно вежливее. Совсем не хотелось получить в пустом проулке удар по голове или нож в бок и поработать уже забесплатно для целой компании. Благополучно достигнув границ своей сестьеры, флорентиец остановился, чтобы перевести дух. «Никому больше не позволю тронуть Халила. Мой! Парень ничего хорошего в жизни не испытывал, кроме насилия. Поэтому и делает всё, лишь бы угодить хозяину и не быть наказанным. Эх, аль-Мансур, что же ты мне за испытание выдумал: сделать из раба свободного? Или специально мне его дал, чтобы я по сторонам не смотрел? Как ты сказал? Шлюха теперь не ты, а он. Пользуйся! И верно. Вот только как теперь распознать: где заканчивается насилие и начинается желание? Проклятие! Нужно расспросить Халила. Да скажет ли он? Опять начнёт: всё, что пожелает мой синьор, у меня нет иных желаний, кроме пожеланий моего синьора… Только про пол искренне сказал, что домыть его хочет!»
Он остановился у дверей родного дома и с тоской поглядел на чистый порог. «Опять ругать начнёт!» — промелькнуло в голове, совсем как в детстве.
— Мама! Я вернулся! — прокричал Джованни. — Только я весь грязный!
Фиданзола будто сторожила, стоя за дверью с ведром тёплой воды. Помогла стащить с ног башмаки, обмыла ступни, предлагая ступить на брошенный в передней чистый кусок ткани. Попыталась стащить камизу, но Джованни не позволил, памятуя о своих шрамах:
— Нет, она сухая. Совсем не мокрая. Где Халил?
— В башню ушел. Натаскал нам воды из колодца. Очень странно — по полведра.
— Правильно! — порадовался Джованни. — У него руки больные. Нельзя ему. А почему в башню ушел? Там же сейчас холодно!
— Уже нет. Там можно маленький очаг разжечь на нижнем этаже. Райнерий еще жаровню притащил. Тепло вам будет, — заботливо добавила мать. — Интересный у тебя друг. Всё время молчит, но многое умеет. Хоть я спокойна: он тебя, дурака, обслужить сможет. Только удержать не способен, — Джованни расплылся в улыбке, вспоминая ласковые и уверенные прикосновения Халила. — Ты куда бегал? Неужели к Луциано?
— Нет, ты что! — возмутился Джованни, поймав на себе недовольный взгляд. Фиданзола всегда недолюбливала его «любезного дружка», с которым они постоянно в юности ходили по домам клиентов. — В храм ходил на службу. А к Луциано я завтра загляну. Днём! Как Али, справляется?
— Замечательно! — мать расплылась в улыбке. — Он очень детям понравился, и Райнерий его хвалит. Ну что стоишь босой, надевай сухие башмаки, раз раздеваться не хочешь.
Джованни заглянул в помещение харчевни. Кивнул, приветствуя Али, занятого протиранием столов: у них в доме днём всё же были посетители, а теперь Райнерий готовился к вечерним гостям, приходящим в сумерках, чтобы выпить пива. Мальчик, увидев Джованни, бросился к нему, надеясь остановить у лестницы.
— Синьор, постойте! Моя помощь точно не нужна? — по его пальцам, нервно теребящим пояс, сразу стало понятным, что тот волнуется. — Я разговаривал с Халилом. Он очень грустный.
— Да, — согласился Джованни, решая внутренне про себя: стоит ли вовлекать в их отношения с Халилом Али, ведь он еще слишком юный, чтобы что-то понимать. — Я хотел тебя спросить: Халил — раб по рождению? Я не совсем понимаю, как он мыслит. Стараюсь, но мне трудно. Только честно, без шуточек. Тебе же он тоже небезразличен.
— Насколько я знаю, да, — сохраняя серьёзность ответил Али. — Но у него была достаточно хорошая жизнь, он учился водить корабли. А потом что-то произошло, и он не смог оставаться в море.
— Наверно, тогда он себе мышцы порвал, — предположил Джованни.
— Возможно, — пожал плечами Али. — А потом он жил у очень богатого хозяина, но я не могу этого рассказывать, мне запретил аль-Мансур.
— Хорошо, меня его старый хозяин не сильно интересует. Ты мне одно скажи: знаешь, зачем нам его дали в спутники?
— Да, но аль-Мансур разрешил об этом говорить, только когда мы из города Болонья уйдём.
— Опять от меня тайны! — в сердцах воскликнул Джованни. — А сейчас? С тобой понятно — ты личный слуга, а Халил?
— Ну, — Али ощупал взглядом свод потолка, — чтобы твою постель согревать, синьор.
— То есть — по принуждению?
— Нет, — удивился чему-то Али, — он может и не согревать, если ты не захочешь. Но ты ему нравишься.
— Так, — смутился Джованни, — что-то я плохо понял: если я не захочу, то он может спать отдельно. Так?
— Да, всё верно.
— А почему же он сегодня к Ванни Моцци в постель полез, да еще его ублажил на совесть, что излечил? Я, правда, тоже его не останавливал…
— А ты, синьор, совсем не понимаешь? — вытаращил глаза Али. Джованни покачал головой. — Он — раб, и будет делать всё, что прикажешь. Хоть весь ваш городской совет ублажит. Вместо тебя. А тебе — нельзя больше ни с кем, только с аль-Мансуром. Наш хозяин мне так сказал.
И тут Джованни понял, что мавр не обронил ни единого лишнего слова. Всё как-то становилось на свои места: Халил в их тройке выполняет обязанности шлюхи до самой Венеции, а Джованни можно к нему прикасаться. Однако после Болоньи всё может и перемениться.
— А… э… — оставалось только ответствовать Джованни, не находя иных слов. — Ты нам, как стемнеет, ужин принеси в башню. И пива не забудь!
«Осталось лишь понять, с чего «грустит» Халил». Джованни нарочно медленно поднимался по лестнице, стараясь растянуть время до того, как он вновь встретится с восточным рабом, хотя тот не мог не слышать скрип ступеней и, видно, ждал, затаив дыхание. Флорентиец осторожно толкнул незапертую дверь, являя себя из полутьмы.