***
Сегодня было сложнее, чем обычно. Я правда пытался улыбаться и пытался завести небольшой разговор, подошли ее друзья, и я пытался понравиться им, пытался поддерживать беседу о каком-то новом фильме или книге, уже и не помню. А затем я ушел, и сразу стало легче. Первым уроком была математика, легче не стало. Часы монотонно тикали, я сидел, и медленно, монотонно текло время. Мне было не до биологии, мне было не до литературы тоже. Я перестал хоть как-то следить за успеваемостью полгода назад, куча непогашенных долгов, взволнованные письма от учителей о том, что «Ларс совершенно перестал стараться». Когда-то я хотел создать собственную школьную газету, хотел поступить на литературный, хотел сдать экзамены. Раньше я много писал, вся полка была заполнена черновиками или сырыми набросками, однажды меня опубликовал какой-то неизвестный журнал, и тогда я уже почти понял, что все бессмысленно. Я не писал полгода, то есть я садился за стол, брал ручку, клал обратно, подвигался к компьютеру, затем открывал вкладку,сидел и смотрел на чистый лист – с компьютером у меня было все совсем плохо. Когда я писал раньше, я писал только на бумаге ручкой, это занимало больше времени, но тогда я вроде как мог прочувствовать процесс. Я представлял, как великие писатели писали свои произведения. Шекспир, Толстой, Лондон, Данте, я восхищался ими и вообще всеми, в принципе. Если бы кто-то показал мне несколько лет назад напечатанный на листе бумаги А4 состав освежителя воздуха и сказал, что это написал какой-то там великий английский писатель 19 века и что по сей день его произведения являются образцами классической прозы и так далее, и тому подобное, я бы сидел и читал этот состав с восхищением и подчеркивал бы особенно понравившиеся слова. минеральныесоли, щелочь, консервант, эмульгатор У меня тройки по литературе.Сейчас я не могу взять в руки книгу, серьезно. Каждая фраза, каждый троп, интересный оборот – все это навевает тоску.То, что нас приучили называть шедеврами, мне кажется простым, обыкновенным, хамским в какой-то степени притворством. Мы пролистываем много-много страниц, философских рассуждений и восторгаемся, какой же замечательный писатель, как же хорошо он описывает это дерево, этот стул, эту чашку, как он проводит линии между абстрактным и реальным, какие метафоры, какие аллегории он использует, больше, больше сравнений, для того чтобы, прочитав, подумать, какой же я начитанный, умный, раз понял ИСТИННОЕ значение. Потом оказыается, что этот правдивый, талантливый писатель писал все ради денег. "Но Ларс, позволь-ка, какая разница, для чего писатель пишет, если мы можем совершенно спокойно выйти на совершенно другой уровень, абстрагироваться от реальности и найти значение где-то выше, несуществующее значение, необязательное, о котором автор даже и не подозревал". Безусловно, конечно, естественно, так можно сделать. Это мы и делаем все те годы, сидя у школьной скамьи. Но он сидел, сидел ночами, писал. У него остается девять часов до того, как нужно будет сдать в редакцию написанное, отцензуренное, исправленное так, чтобы редакция приняла работу, так, что от первоначального текста не остается порой даже скелета. Сырое произведение он кончает в одиннадцать утра и бежит в издательство, чтобы получить заслуженные гроши, так как дома нет ничего, кроме заплесневелого хлеба, а нужно кормить семью. Ты не вложишь душу в написанное, ты не будешь прятать какой-либо скрытый смысл, думать о подсказках, которые следовало бы оставить читателю, не будешь направлять его по повествованию плавно, разоблачать общество во всех его грехах, если у тебя остается девять часов до голодной смерти. Ты возьмешь нитку и начнешь нанизывать бусины, старые, видавшие мир бусины, темные, грязные бусины, обмажешь это все клеем и посыпешь золотыми блестками из соседнего канцелярского магазина и продашь всё это на блошином рынке – вот, что ты сделаешь. Как нет трактуй, человеческое остается и преобладает. Я прошу прощения.***
Я шёл по пустому школьному коридору, пришлось закончить занятия раньше, так как меня затащили помогать с каким-то непонятным проектом, до которого мне нет дела, чтобы, во-первых, задействовать больше людей, во-вторых, повысить мне успеваемость - самому смешно. Так я шёл и чувствовал запах мокрого пола, старой мебели. Школа всегда мне внушала страх из-за этого запаха, зданию было пять лет, но от него пахло, словно оно стоит уже минимум лет тридцать. И этот запах, запах старости, престарелые учителя, доживающие свой век и мечтающие отправиться на пенсию, старые методики образования, те же старые не меняющиеся учебники. Нас, новых членов общества, молодежь взращивают в старости и гнили. Не успев начать жить, мы уже становимся свидетелями угасания, того, что скоро и нас ожидает. Почему ты не улыбаешься? Что-то случилось? Нет, просто я понимаю, и мне все равно, но кажется я один понимаю, что дальше, хотя это и не так. Это нагнетает, нагнетает беспечность моих ровесников и та разница, огромная пропасть между нами. Нагнетает и то, что мне кажется, что между нами пропасть, кажется, что они не понимают, нагнетает моя гордость вкупе с самоненавистью. Им бы просто расширить горизонты, понять, но тогда их мирок рухнет, половина сойдёт с ума. Это все печально. Печально, что меня это тоже касается, а я этого не признаю. Они (и я) продолжат учиться по старым методичкам, полным правилами счастья. Нужно всего-то знать географию, чтобы ориентироваться в мире, нужно знать историю, чтобы суметь поддержать беседу, чтобы поступить в подходящий вуз, нужно заниматься физическими нагрузками, чтобы оставаться здоровым и не умереть раньше времени, нужно есть гребаную гранолу с йогуртом на завтрак, яйца, рыбу и овощи на обед и ужин, чтобы окончательно просрать жизнь. Вы думаете я анархист, я революционер? Нет, просто я увяз во всем этом, и мне не высвободиться. Мы с Эммой больше не виделись за день, у неё из уроков оставался французский и алгебра, у меня - другие. Но мы переписывались постоянно, словно и не нуждались в каком-либо телесном контакте, совместном присутствии. Так оно и было. Мне нравилось с ней переписываться, хотя я все ещё скучал. Темы наших разговоров были будничные, простые, и мне часто приходилось подстраиваться по неё, под ее стиль, видение, но мне никак не было от этого плохо, что поражало, можно было расслабиться. Она могла поговорить о новом попсовом фильме и освобождала меня от необходимости брать инициативу в разговоре. Это то, что я правда ценил, и осознавал это, и не чувствовал от этого чувство вины за свою постоянную, пожирающую обычно изнутри двуличность. Но я никогда не раскрывался ей, не делился своими мыслями, правдивыми мыслями, тем, о чем я правда размышлял, чего я боялся. Она бы не поняла, да и я ненавидел французский. Я ненавидел удушье, то есть то чувство, то есть, когда я общался со своими сверстниками в школе, то, что я испытывал, можно было назвать удушьем. Я не был изгоем, не был слишком популярен, не особо церемонился с малознакомыми людьми со школы, но со всеми должен был соблюдать правила приличия, потому что так было легче. Я с лёгкостью овладел искусством «маленького разговора», хоть фразы, которыми я обменивался с одноклассниками и казались мне бредовыми, они работали, люди были довольны. Я был чем- то вроде неплохого парня, готового вроде как и поддержать беседу, а вроде как и не вмешиваться ни в чью жизнь. Я просто не питал доверия к автобусам с трехзначными числами, ненавидел яичницу и зеленый цвет. Тем временем мое тело плакало и душа потела. Я был уже не в школе. Так я в последний раз ощущал себя во Франции, где мне посчастливилось побывать в июле прошлого года. Тогда я совершенно отчётливо чувствовал, что жара исходит от зданий, от людей, их солнечных очков и цветов, украшающих бесконечные рестораны. Все было до невозможности банальным и приторным, но, с другой стороны, для меня это было чем-то вроде глотка свежего воздуха, уже тогда я все понимал. Я понимал, что в этой стране есть свобода, я мог буквально увидеть это, но счастье губительно настолько, насколько оно недосягаемо. Мне захотелось остаться там, быть свободным, тогда я впервые захотел быть счастливым. Когда я пытался сообщить об этом, мне сказали, нет, меня спросили «Что?» и спросили с непониманием, таким тоном, чтобы я отвалил, чтобы мне самому эти мысли стали безразличными. В тот период меня ещё не покидали убеждения о собственной уникальности. В месте, где я живу, такое трудно не преодолеть тому подростку, который хоть раз в чем-то сомневался. Хорошо, что эти мысли быстро вырождаются, где-то, может, остаются, но встают, как пар в воздухе, и их вроде как не видно. Не дым, а пар. Дым тоже в воздухе, но он - от пожаров. В детстве я путал дым с паром. «Тупица», - сказала бы мама, а она, впрочем, это и сказала. Пожары в лесах. Это был период невозможной жары. Мое тело плакало и душа потела. Я ненавидел вставлять в текст слово «душа». Самое избитое, дешевое и уродливое слово. Уродливое, как плакат в этом вагоне метро. «Сохрани жизнь, дай ему шанс, он все чувствует». Я буквально мог ощущать то торжество, что наполняло ДУШУ, ехавшей со мной рядом бабки, от которой воняло мылом и лекарствами. Это запах старости, который я не хочу ощущать от себя. - Мы движемся в правильном направлении, - с придыханием сказала она, обращаясь ко мне, указывая на плакат. Ладони пассажиров поезда почти что прилипали друг к другу. Все мы сидели в нескольких футах под землёй, распаренные в этой жидкости, в дыхании друг друга и ненависти. Я не любил метро. Я изобразил улыбку, пытаясь сделать ее похожей на что-то вроде ухмылки, желательно, наглой. Но она осталась довольна, продолжала смотреть на уродский плакат. Эта армия эгоцентричных женщин и мужчин, сидящих в поезде метро и причитающих о здоровье ещё никак не сформировавшихся «младенцев», гнобящих так называемых убийц и сумасшедших, которые посмели жить. Они меня и сломили, нас сломили, его сломили. Я вышел на своей станции. Воздух обжег лицо, и я шёл по уже вечерним улицам к зданию библиотеки. Впереди я увидел парочку, пожирающую саму себя в центре дороги. По-другому и сказать нельзя было. Мама бы сказала: «Это люди, которым не хватает внимания». В какой-то степени я бы даже согласился с этим. Однако, по мнению всех окружавших меня драгоценных и горячо любимых людей, это нормально и естественно, так как это не пара мужчин или же женщин, держащаяся за руки. «Мерзость», - процедила бы моя мама, отец бы отвёл взгляд и покраснел. Мерзкое соприкосновение рук, уродливые чувства. Я подходил к зданию. Хотелось бы всё же кое-что разъяснить, чтобы у потенциального читателя не было какой бы либо неприязни ко мне. То есть неприязнь быть может, и желательно, чтобы неприязнь и была тем чувством, которые вы ко мне испытываете, потому что, поверьте, я этого заслуживаю. Так вот, когда я говорю о какой-нибудь там собственной уникальности или о том, что я чем-то отличаюсь от других, что то же самое, не верьте мне. Впрочем, в этом есть доля правды, даже не доля, а это правда, но не в этом смысле, не в этом. Это различие меня потихоньку убивает, потому что мне пришлось родиться в не той стране не таким человеком. Я зашёл в здание библиотеки и начал поиск нужной мне книги. Для домашней работы мне нужна была книга Фрейда, а чтение не с бумаги меня нагнетало. Я зашёл в широкий читательский зал и, так как уже знал, где искать книгу, нашел ее быстро. - Знаешь, говорят, с Фрейда началась сексуальная революция, - голос был ровным, плавным, плавленным, как сыр, медовым и в то же время холодным. Он был чуть выше меня и стоял не так уж и близко, но мне казалось, что близко. Слишком часто в этой жизни мне просто кажется. Его темно-коричневые лоснящиеся волосы были старательно расчесаны, но было видно, чо он все же мало времени уделял им. Его щетина казалась темнее цвета волос, видимо, он красился. Я сразу же подумал о том, что красился он из-за неизбежного седения волос, но он не выглядел старым совершенно, я бы назвал его зрелым, первое впечатление было – зрелый. Брови были аккуратно выщипаны, но не были тонкими, он легко придавал им форму парой движений рук с щипцами; позже я нашел дказательство этим моим умозаключениям. Он вечно хитрил, когда дело заходило о его внешнем виде. Линия губ была четко очерчена и представляла собой два острых угла, и сами губы были тонкими и длинными, особенно в тот раз при встрече в библиотеке, они были согнуты в непритязательной, но все же даже зловещей ухмылке. - - До этого тема секса была табуированной, впрочем, как и сейчас, по крайней мере, в этом месте, но тогда было хуже, - он опустил взгляд, словно постепенно осматривал каждый участок моего существа, - это было связано скорее всего с проблемами с контрацепцией, с проблемами религии и отношением к женщинам. Фрейд один из первых высказался на эту тему, и результат был ошеломляющим. Я просто молчал. - Зачем тебе эта книга? – он посмотрел прямо мне в глаза, передавая всю зелень своих глаз моим глазам с крапинками. Что-то тогда сгорело. Родинка в правой части его лица над губой. Это всегда выглядело кокетливо у женщин, можно сказать, даже женщин в возрасте. У него эта деталь выглядела изысканно и, черт побери, жгла. -Это нужно мне для домашнего задания, - я был уверен, что казался спокойным, но, честно сказать, я нервничал. Я не знал, что ему было от меня нужно и боялся, что у этого человека недостатков меньше, чем достоинств, также того, что с первой секунды я его переоценил. Он рассмеялся как-то слишком натурально, словно сидел перед телеком совершенно один и смотрел любимую комедию, которых у него чудовищно мало. Он выглядел на 37 лет, я сразу же так решил, у него были морщины, но совсем немного, они выступали, когда он смеялся, и тогда он выглядел ещё моложе. Он внушал мне доверие. - Я надеюсь, ты не будешь опираться на его суждения как на истинные в работе. - Сэр, я и не думал, - я не соврал и я постепенно становился увереннее. - Даже в то время его тезисы были приняты общественностью с большим скептицизмом, хотя и сложно представить себе достойную вещь, которая общественность обрадует. Фрейд и правда их шокировал, взять хотя бы Эдипов комплекс, знаешь, мне кажется, мы вернулись в те времена, может даже, ещё дальше. Он был похож на престарелого лектора, который живет на пенсию, которому больше некому читать лекции. Все, что он говорил, я прекрасно знал, но я слушал его и слушал внимательно. - Я Марк, - у него были длинные ресницы. Его глаза были добрыми, но в них было что-то от дьявола. Я обожал противоречия, я ими жил. Как-то так и началось, я не хотел, чтобы он умолкал.