– А ты все тот же, ДиКей. Все тот же, – и, разочарованно цокнув, покачал головой. – Ты же совсем не изменился! Разве что борода погуще стала, – коснулся, оглаживая щеку против ворса, своей рукой. Странно, ДиКей откуда-то помнит, что у Эски были такие же мягкие руки, как и сейчас. Схватил его за запястье, отвел руку от своего лица, сделав его выражение самым каменным и непроницаемым, каким только мог, – воу-воу, здоровяк, полегче! Все тот же недотрога. Криворукий недотрога, – и снова покачал головой, разглядывая плохо выглаженную белую рубашку с небрежно закатанными рукавами. Щелкнул лямкой подтяжек по его груди, так обыденно, будто лучший друг, поправил воротник рубашки ДиКея, – ты ручку-то, это, отпусти.
– А ты все тот же поборник культуры и высоких моралей, м-да, теперь жилетки идут тебе куда больше, чем тогда. Теперь, по крайней мере, на вешалку не похож, – И как-то по-свойски положил руку на бок Эски, отчего тот, с секунду простояв в ступоре, брезгливо ударил по его ладони, – видишь, не недотрога. Когда я вообще таким был? Футболист-недотрога, ага, – речь шла об американском футболе. ДиКей когда-то был капитаном первого звена, лучшим игроком школы. На поле его отличала исключительная жесткость, – так и бегал по полю с мыслью: «Ой, лишь бы не трогал никто! Помру ведь! Бактерии на руках! А-а-а». – Изобразил обморочный припадок.– А ты не помнишь когда? Помню я, как Чарли к тебе подкатывал в десятом! Смеху-то было: вероломный капитан футбольной команды по углам хоронится от своего воздыхателя! Ах-ах-ах, даже сейчас смешно! – отчеканил Эска, падая на стул в приступе безумного смеха. Смех разлетелся по залу, пугая пришедших, скапливаясь эхом под потолком. Этих звуков было уж слишком много, они искрились даже в его глазах, карих, настолько темных, что и карий цвет почти стает черным, растворяется, темнеет, – А ты же до сих пор один? Что, ждешь своего принца? Вон он, с женой пришел! Господи, я же сдохну со смеху, вот зачем вспомнил?
– Ой, кто мне об одиночестве говорит! Кто-то в унитазе своей головой бывал столько раз, что уже замуж за него выходить обязан. Ай-яй-яй, бросил бедный унитаз, а он горюет до сих пор! Может, пойдем, я вам рандеву при лунном свете устрою? – не злобно, но с какой-то ехидной усмешкой, процедил сквозь зубы ДиКей. Как-то невольно сжались кулаки, почти видимо сверкнули бледно зеленые, желтоватые глаза. Не хватало, разве что, скрежетания зубами. Ан нет, хватало.– Эй, не воспринимай меня серьезно, пожалуйста. С самого детства же видел, что я не слежу за языком. Из-за того и начался мой роман с сантехнической утварью, если помнишь. И тоже с твоей подачи, – и снова лишь чуть потревожено успокоил его Эска. Странно, но он не боялся всего этого вида быка на корриде. В голосе его слышался не страх, а возмущение этой неожиданно воспринятой усмешкой, – на вот, выпей лучше. Залпом, дорогуша, – всучил какую-то стопку с зеленоватой выпивкой.
– Ну, я, вообще-то, не пью… теперь. Но, коли уж такой случай, стопку можно опрокинуть, – ДиКей запрокинул голову, глотая неназванное горячительное, лишь краем глаза заметив, что Эска сделал шаг назад, снова заходясь диким смехом. И спустя еще секунду, ДиКей понял, почему. Только что проглоченная им дрянь была настолько крепкой, что он поперхнулся жжением и невероятной горечью, растекшейся по рту и пищеводу. На секунду показалось, что сейчас его вырвет прямо здесь, да он и рад бы был, лишь бы избавиться от послевкусия, – ты что мне всучил, придурок! Ну, все, сейчас я тебя не только с унитазом познакомлю! И с полом, и со стенами, и со всем, что только под руку попадется! – Но того же только пятки сверкали. По хлопку двери он понял, что Эска вышел из зала, где они были до сих пор. Злоба, туман в глазах и темная фигурка со сверкающими волосами бежит вверх по лестнице, не переставая смеяться. И снова он со своей инфантильной манерой поведения доводит до белого каления. Как он вообще живет с таким характером? – Стой, собака! Не сбежишь все равно!– Можно подумать, я пытаюсь, – послышался сбитый голос из глубины коридора. Эска уже, можно считать, пробежал кросс по пересеченной местности, а до сих пор лишь легкая одышка вплетается в слова, – Да, я не там, куда ты собрался свернуть. Это был просто абсент! Что ж ты злишься так, будто тебе собачьих дел в стопку наложили? – Все еще издеваясь, спросил Эска, а вслед за этим вопросом тишину коридоров их старой школы разбил звук ударов небольшого каблука о плиты лестницы. Разозленный своим Эской-матадором, ДиКей чуть ли не рогами вперед бросился туда, откуда раздавались звуки.
– Ты! Я же тебя найду все равно! И чем раньше ты остановишься, тем меньше отхватишь! – все еще исходясь своей злобой, ДиКей бежал все выше по лестнице, удивляясь, что эти этажи вообще существовали в его школе. Выбежал на крышу. Холодный воздух сразу связал все злобные порывы, в которых хотелось рвать и метать, невидимыми когтями забрался за воротник, поскребая забитую татуировками спину, покрывая мурашками все тело до кончиков ушей и пальцев на ногах. Из леса прилетели светлячки, деловито жужжащие вокруг в слабом, почти прозрачном тумане. Было еще тепло, но ночь все равно отбирала часть дневного зноя, оседая на землю туманом каждую ночь, – Ну и где ты?– Мне всегда нравилось здесь бывать. Наверное, от того, что никто за все школьное время так и не отважился сюда прийти со мной. Нашел себе место, где меня точно никто не тронет, – ответил Эска из-за угла. Он сидел на полу, как-то отсутствующе, стеклянным взглядом разглядывая какой-то пузырек с таблетками, – а, ты же бить меня пришел. Давай ногами, ладно? А то встать у меня точно сил не хватит, – Швырнул бутылек к ногам ДиКея, не сдвигая взгляда. Ему явно не было дела до того, каким будет исход. ДиКей видел в нем то, что называется отрешенностью: потупленный взгляд, устремленный в никуда, запрокинутая назад голова, еще не восстановившееся, но уже спокойное дыхание.
– Вставать не хочешь, клоун? Так я тебе помогу! – И поднял, протащив по стене спиной, так, что ноги повисли в воздухе, только едва касаясь пола. ДиКей уже не хотел бить, не хотел как-то срывать свою агрессию, которая расплылась в яростном забеге и резкой ночной прохладе. Просто хотел напугать, снова утвердить, что так не стоит обращаться с лицом и грозой всей школы. Но все та же серая отрешенность в таких темных, почти слитых с красками ночи, глазах снова разожгла огонь остывшей злобы. Кулак врезался под ребра, от чего Эска резко зажмурился, вскрикнув, но проглотив остальные звуки. ДиКей, испуганный столь яркой реакцией, сделал шаг назад, уронив парня на землю, – Ну и что за цирк? Я же ударил-то несильно, а ты…– А ты на таблетки посмотри, врач же вроде, – сквозь зубы цедил Эска, согнувшийся на полу, – Ох, как хорошо, что крыша холодная. И что ты глазенки вылупил? – Со злобой, но все еще сохранившейся отрешенностью, спросил Эска. Он хотел, хотел, до проступивших слез, до проглоченных комком криков, до побелевших костяшек, стерпеть этот удар, хотел скрыть свою слабость без таблеток, без их побочных эффектов, этих постоянных депрессий и срывов, обмороков и треморов, бессонниц и кошмаров. Таблетки – призрачное спасение от гиперчувствительности болевых рецепторов – стали адом, дающим спокойную, но медленно затухающую жизнь, – да, не таращись уже. Я и без глазенок твоих травяных ничтожеством себя чувствую.
– На, вот. Незачем себя мучать. Это, наверное, было очень больно, – ДиКей протянул Эске одну из таблеток, но тот только выкинул ее, презрительно рыкнув, – что ты творишь? Я не хочу бояться, что любым касанием причиню тебе боль. Я уже не озлобленный школьник, и уж точно не ненавижу тебя, как в школе. Да, я не хочу причинять тебе боль, что ты лыбишься? – ДиКей всячески старался замазать свою моментную жестокость, закрыться от накрывшего стыда, от безвестного взгляда недоинвалида.– Да, это было больно. И я хотел, чтобы было больно. Но я не хочу смотреть на эту жалость, поэтому и пытался промолчать. И вообще, ты не хочешь мне боль причинять, да? Конечно, пусть наш ДиКуша опять станет святым! Заботится о каждом недоноске, внести его в список святых прижизненно! – Эска снова издевался над ДиКеем, но тот уже не хотел как-то отплатить за брошенные слова. Эска уже не просто плевался ядом, он весь сочился своей горечью и желчью, будто ждал этого момента всю свою взрослую жизнь, – Знаешь, я ждал от тебя чего угодно, только не жалости, от того и смешно. Ты не ненавидишь меня, да ты и имени моего не помнишь. Но я – не ты.
– И ты действительно ненавидел меня все эти годы? Я… но десять лет же… – Все. Испарился уверенный футболист, растворился в тумане самец. Остался простой, серый человек. Потух огонек очерченной смелости в глазах, опустились руки, опала улыбка. ДиКей не мог, не может и не сможет понять этой злобы. Почему не проявилась сразу, почему скрылась за смешками и напущенной фамильярностью? Зачем этот спектакль… – прошло…– О, ты умеешь считать! Приятно разговаривать с образованным человеком. Да, я ненавидел тебя все эти десять лет ровно столько же, сколько и… – но осекся. Замолчал, стыдливо отворотив нос, тихо и жалко всхлипнул, потому что дожало, потому что десять лет прошло, а ничего не изменилось. Ничего-то он так и не может, только язвить да отхватывать, только молчать, когда все дальше и дальше. Только убиваться и кусать руки, сходя с ума от собственной боли. Но не сказать, не крикнуть вслед. Светлячок завис перед мокрым носом, своими маленькими глазками он, кажется, смотрит прямо на него, Эску, виляет своим фонариком так зазывно, будто привлекая к себе внимание. Серая пелена скрывает его, виднеется только искорка кислотного желто-зеленого цвета, и вот отлетел куда-то вбок, и взгляд сам следует за ним, цепляется к другим искоркам во тьме. Глаза ищут только одного, особенного, за которого зацепился взгляд. И вот он, опустился на плечо ДиКей. Чтоб его…
– Сколько и… что? – мягко, даже как-то покровительственно, спросил бывший футболист. Он все так же стоял и растерянно пытался понять, почему он вообще сейчас здесь, почему в его ногах валяется застыженный Эска. Давит на грудь вина и неопределенность, остатки злобы все еще точат душу, но от этого уже не жмутся кулаки, далеко нет. Просто по-детски обидно от того, что вот этот… щенок валяется в его ногах, кривится от боли, но не перестает язвить. Он упивается этим замешательством, но ДиКей. Он не может ударить, потому что убьет, скорее всего, убьет. Недостижимая цель. Как и когда-то давно, – Давай я помогу тебе подняться, – парень наклонился к лежачему, но тот отпрянул от его рук, с шумом проехав спиной по шершавой крыше.– Не прикасайся, хватит. Ты уже достаточно сделал, а я самодостаточен, по крайней мере, в вопросах поднимания своей тушки с земли, – Эска поднялся, отряхнулся. С прямой спиной он оказался на полголовы выше ДиКея, только сейчас стала заметна короткая рыжая щетина, а под глазами в свете светляков и тусклых отблесках фонарей вдруг появились темные синяки. Сами глаза будто выцвели, оттенки смешались с туманом, и в таком пустом и бессмысленном, появилось что-то усталое и забитое. Будто вернулся обратно, в тот клятый школьный туалет, снова стал тем, кем был когда-то, – Вся моя жизнь для тебя – забытое веселье. А я сломался, я остался там, где вы били меня каждый день, где я захлебывался собственной кровью, где я растекался по зассаному кафелю ровно вот так, как сейчас. Я, – Эска бегло глянул на ссадины на руках, – так и не вышел оттуда. Тогда, на выпускном. Ты же не помнишь, да? – в этом вопросе была вся обреченность и отрешенность, какая только была.
– Почему ты не сказал раньше, что тебе так… больно? – слова врезались в спину Эски, они не были призваны задеть или обидеть. Это просто вопрос, последнее оправдание, попытка свалить бессовестную вину на другие плечи, – мы бы не стали приставать к… – замолчал, понял, что сказал. Дурак, трижды дурак! Безнадежный идиот, спасенный секундным просветлением. Но не спасенный. Эска достаточно умный, чтобы закончить уничтожающую, палящую неосторожным пламенем, фразу. Вот он, перед ним, старательно пытающий держаться, не рассыпаться прямо здесь, и в него палят такими ядрами. Это добьет, это сломит окончательно.– К инвалиду? К калеке? – Он уже кричал, но в глазах была все та же. ДиКей готов был все отдать, лишь бы в них появилось хоть что-то, хоть ярость, хоть злоба, хоть боль. Что угодно. Эта пустота – черная дыра, затянувшая его всего, он уже не держится за жизнь, скованный своим прошлым, своей болью и им, слепым футболистом, стоящим прямо перед ним. Развернулся к нему и стоит, смотрит мокрым взглядом прямо в глаза, озлобленно поджав губы и сжав кулаки, – и что бы вы сделали, зная вы, что я… такой? Да вы бы били еще сильней! «Он так визжит смешно, когда ему в печень прилетает!», – узнаешь слова? А я тебе скажу, чьи! Твои, гадина! Твои! – Эска не мог больше держаться, это выше его сил, снова всплыли в памяти все те разы, когда его избивали в темных углах, когда он тихо умирал, задыхался чужим смехом. Просто впечатал кулаки в сильные плечи напротив, уткнулся лбом в его, ДиКея, грудь, – Седьмое мая, десятый класс. Именно здесь. Здесь… здесь…
– Я… виноват. Давай сядем, тут почти чисто, – практически прошептал ДиКей, усаживаясь у какого-то выступа в крыше. Так, будто все еще бежит, загнанно дыша, он навалился на стену, оголяя шею, по которой с каждым движением груди прокатывались желваки, в каком-то разогнанном ритме покачивался кадык. В тусклом свете едва заметными были небольшие рубцы размером не больше ногтя. Ногтя. Эска еще долго стоял рядом и лишь спустя время он отважился сесть напротив, отважился начать говорить. Он… боялся. Снова боялся насмешек и ехидства, которыми сам пользовался так часто, но для которых был так уязвим. Все равно, что идти в бой с огнеметом наперевес в чем мать родила. И он шел, шел, судорожно страшась своей участи, – Скажи все. Все. Я пойму.– Ты все хочешь? Таки все? – стыдливо утирая слезы, спросил Эска. Темные колодцы глаз стали потихоньку наполняться чем-то осмысленным, настоящим. Это была дерзость. Дерзость, замешанная на злобе и боли, взращенная годами закомплексованного одиночества, – Я… я даже не знаю, с чего начать. Как ты можешь понять меня, ты же не пробиваемый! А я стеклянный. Даже простой толчок я всегда чувствовал, как четко поставленный удар. А представь, какую реакцию производил носок твоего ботинка при встрече с моим животом? А, давай так: тебя когда-нибудь переезжал грузовик? – Эска сидел, мягко обнимая колени, и исподлобья смотрел на потерянного усталого ДиКея. Волосы на его голове взмокли и спутались и теперь торчат короткими сосульками в разные стороны. Островатый прямой нос все так же обреченно смотрит куда-то в небо. Черная щетина, что отросла уже довольно длинной, немного серебрится холодным зеленоватым светом светлячков, местами сливается с тьмой теней тусклого фонарного света. В полутьме лицо его становится таким… страшным. Все эмоции скрыты туманом и ночью, остались только мелькающие отблесками глаза и оскал загнанного волка, – а мне вот случилось, и не раз, и не два.
– Тренер, – бросил ДиКей из тьмы, натыкаясь на недоумение во взгляде напротив. Эска смотрел прямо в глаза, не отводил взгляда, только редко и очень быстро моргал, словно бы боялся пропустить что-то очень важное, без чего все это потеряет смысл, – заставлял провинившихся на игре тренироваться без защиты. И те, кто был против, вставали вместе с ними. Однажды я был против. Ты же помнишь, наверняка помнишь, в одиннадцатом, у меня была сломана рука и три ребра. Я знаю, поверь, каково было тебе. Узнал именно тогда. Подумать только, а ведь мы повиновались этому извергу так беспрекословно, что прикажи он всем вместе удавиться – пошли бы и удавились, – ДиКей выдохнул, и в звуке его дыхания послышалась такая старая обида, что забылась даже Эске.– То есть ты наступил на мои же грабли, но все равно продолжал издеваться? Ты не просто тупой футболист, ты мегатупой! Светлячки и те, вон, на тебя не садятся. Умные потому что. А ты тупее светлячка. Интересно, а если тебе дать палку, что будет? – Эска горько усмехнулся, понимая, что его боль больше не универсальный щит от всех обвинений. Почему-то кольнуло сердце, наверное, от того, что вот он, его идеальный, нерушимый объект ненависти, сидит, виноватый и раздавленный, вовсе не такой идеальный, вовсе не такой страшный, каким был когда-то. Не огрызается на подколки, теперь уже не смотрит с жалостью, нет, он уже и на него не смотрит. Потому что в небо смотреть гораздо проще, проще наблюдать за меркнущими звездами, проще быть где-то далеко, лишь слушая издевки. Так легче не реагировать, так легче проглатывать чей-то яд, – Убьешь мамонта?
– А ты вспомни, был хоть раз после нового года? Когда был именно я? Было? – еле слышно спросил ДиКей. От долгого молчания пересохло горло, каждое слово давалось с трудом. Стопка абсента гулко отзывалась в сознании, и теперь ему казалось, что звезды, немного оплывая в его качающемся зрении, начали медленно падать. Звездопад, постепенно скрывающий всю черноту неба. Как давно ДиКей скучал по этому ощущению легкости, пустоты в нагруженной работой голове. После последнего расставания, после недельного запоя и потерянной работы, он зарекся больше никогда не пить, больше не пытаться облегчить себе жизнь чем-то, кроме собственных стараний, – Загадай желание. Звезды падают.– Загадал, да сбудется ли? Так просто не забывают, так просто не отпускают, а сгорающие в атмосфере камешки этому точно не поспособствуют, – Эска обреченно посмотрел в небо и, не заметив ни одной падающей звезды, снова шипяще цокнул, снова покачал головой, будто в такт играющей из спортзала музыке, – да и, по большому счету, я ничего и не хочу. Ничего мне не нужно, разве что… – И осекся снова. Нет, не скажет, потому что даже ехидный смешок в ответ на его слова просто убьет. Просто выстрелом в висок, просто веревкой на шее, просто смертельной дозой по венам. Нет, Эска не вынесет этот удар. Десять лет выжженного одиночества, десять лет в единой мечте. Десять лет ненависти в шаге от нее самой. Десять лет… потраченных впустую. Ну, успешный писатель, ну, почти миллионер. А какой от этого толк, если деньги не приносят ничего из того, что утекает в новые книги? – Я бы переиграл последний день, – и они оба поняли, что за день стал «последним».
– Я ничего не хочу менять, – не согласился ДиКей. Да, он помнил тот день, во всех мелочах. Помнил пьяное веселье, помнил громкую музыку, помнил счастье, помнил… как все оборвалось, – я помню, как мне было хорошо, помню, как все рухнуло в одночасье. Помню, как напился. Я все помню, до самой мелкой детали. Но ничего не хочу менять, – и ДиКей посмотрел на Эску. Тот сжал кулаки, заскрежетал зубами, а из глаз снова полились слезы. Эска понимал, что этот разговор абсолютно ничего не изменит, понимал, что этот день для всех останется счастливым в протертой спиртным памяти. Для всех, но не для него.– Это был выпускной, идиот, а не «этот день», – смотря куда угодно, но не на ДиКея, прошипел Эска. Сердце снова болезненно дернулось, от чувства собственной немощности, от неумения хоть как-то изменить мнение человека, – он должен был быть счастливым для всех! ВСЕХ! А ты помнишь, что было со мной? Помнишь? Отвечай! – Закричал, что было силы, затребовал ответа. Он хотел, хотел, чтобы тот признал свою вину, чтобы понял, почему ненависть не погасла за эти годы. Потому что он сам бы не смог сказать, не смог бы признать, что все было именно так, что вся его жизнь сгорела в тот день, что Эска все еще рыдает на этом пепелище. Он все еще жертва, он все еще в том дне, прокручивает его снова и снова, давясь жалостью к самому себе, день за днем, Отвечай, или я уйду отсюда и где-нибудь вгоню себе в кровь столько героина, что не один врач не спасет! Моя жизнь снова в твоих руках, давай, растопчи ее снова, ублюдок!
– Мы изнасиловали тебя в туалете. Всей командой. Прости меня за это, я был пьян слишком сильно, чтобы контролировать себя или еще кого-либо… Но я бы не стал… я бы не дошел до этого, будь я трезв, знай я, что ты такой… – давясь горечью от каждого слова, утихая, борясь с собственной виной, что росла снежным комом на произнесенных словах, говорил ДиКей. Не думал, насколько разными бывают люди, насколько тяжело жить с этим, насколько сложно перешагнуть через собственное горе. Как невозможно забыть, – Я знаю, каково было тебе, знаю, – из-за туч выглянула полная, серая, зеркалящая бледным светом, луна. ДиКей будто завыл на нее последним словом, его нервы окончательно сдали. Слишком трудно было переступить через свое прошлое и сказать, что ты, такой сильный и страшный, понимаешь, как чувствует себя изнасилованный инвалид.– Ты можешь не врать хотя бы сейчас? Не пытайся встать на одну ступеньку со мной, это не поможет. От этого только больнее. Почему тебе так важно не признавать, что я один тут пострадал? Почему ты выкручиваешься даже сейчас, когда никого рядом нет? – Эска снова потерял свой щит. Но этого просто не могло быть, ведь… как он, капитан футбольной команды, может понимать, каково это – лечь под толпу пьяных зверей? Как он может это понять? Нет, он врет, это все не правда. Его, Эски, боль некому разделить, некому понять, некому остаться там, с ним в загаженном туалете на грязном кафельном полу, некому помочь встать, некому забрать его уничтоженное тело, некому собрать душу из кусочков.
– Я не выкручиваюсь, даже не пытался, – хмыкнул, рыкнув как-то зло, загнанно. Во всех его действиях, во всех словах Эска видит того ДиКея, не сегодняшнего, стоящего перед ним, а того, который издевался над ним так долго, который смеялся, вбивая в грязь. Того, кто уничтожал, втрахивая в кафельный пол. Любого из тех ужасных ликов, но не этого побитого жизнью, страдающего хроническим переутомлением и постоянным недосыпом, человека, не того, что сам сидит перед ним в молчаливой истерике. Не видит мокрые глаза, с которых чудом не упала ни одна слеза, – Последние пять чертовых лет я жил так, как ты прожил один вечер! Как ты думаешь, мне сложно было тебя понять? Ты думаешь, я желал хоть кому-то своей участи? – давясь клятой жалостью к самому себе, той самой, что ранила так глубоко и что забыта так давно, спросил ДиКей. Повернулся к Эске лицом, глазами, в которых застыло ожидание следующего хода. Четко очертились старые рубцы, и теперь стало видно, что некоторые из них совершенно не похожи на другие, – посмотри сюда. Смотри, я тебе сказал! – он задрал подбородок, доверчиво оголяя шею, – вот, эти оставил ты. Тогда. А вот эти, один за другим, на протяжении пяти долгих лет со смерти мамы, оставлял мой отчим-извращенец. Каждый. Божий. День. Иногда он приводил своих дружков. А я… я боялся остаться один на улице, боялся рушить свою жизнь. Ты до сих пор мне не веришь?– Это… нет, врешь. Все это вранье! Ты, как это… ты бы… смог оттолкнуть. Ты просто хотел этого, извращенец! Такой же, как и папаша твой! – Эска поверил. Поверил, но не смог принять. Не принял, что кто-то может быть сильнее его. Не мышцами, но духом. Эска всегда считал себя сильным, стойким. Вопреки всему всем своим сдвигам и слабостям, он считал себя сильным, способным жить с таким грузом за плечами. Но вот перед ним человек, просто переживший все это, живое воплощение его самомнения, помноженное на два. На три. На сколько один раз меньше пяти лет? – все ложь! Ложь! Как ты мог, зная, каково будет мне, так поступить? Как ты мог начать все это? Лживая скотина. Чертов лицемер! Ты остался таким же, каким был. Ничего… ничего не изменилось. Ни-че-го, – Эска засмеялся. Самым горьким смехом, каким может смеяться человек. Даже давясь ненавистью все эти годы, он надеялся, что время меняет, что стираются старые лица, что что-то может измениться. Видит, изменилось. Но сердце упрямо не хочет принимать этого, не может. Уж слишком больно, слишком сложно.
– Я всегда приходил на тренировку первым. И уходил последним, – Разорвав почти пятиминутное молчание, мрачно, будто это – самое ужасное, что только можно было делать, сказал ДиКей. Это ощетинившееся неверие ударило в самое сердце, даже глубже. Добровольно, своими собственными руками ДиКей только что вывернул ребра, открывая душу, самый чувствительный ее закуток. Оголил все нервы, сбросил все свои щиты. Он остался абсолютно беззащитным, нагим. Душа былого футболиста была в этих тонких, хрупких руках. И своими обвинениями Эска просто разодрал ее, в мелкие кусочки разодрал. Никогда еще, за всю его не такую уж и светлую жизнь, у него не было столько мыслей о суициде. Просто несколько шагов, которыми он закончит это страдание. Прыжок вниз растрепанной головой, здесь почти двадцать метров. Просто свободный полет, просто ощущение свободы от всего этого, – как думаешь, почему? – титанических усилий стоило поднять голову, посмотреть прямо в глаза, увидеть эту борьбу с самим собой внутри глаз напротив, понять, что ему, ДиКею, все же верят, что эта глухая оборона – вовсе не то, чем может показаться. Узнать, что все это не зря, что он не зря вышел сегодня на эту крышу. Проверить, что действительно должен чувствовать сейчас.– Какое мне дело? Пунктуальность – черта, присущая не всем. Очень прискорбно, что ты ей не обладал. Мне тебя пожалеть? Не дождешься, – Эска все так же говорил резко, только в тени мелькали искры глаз, только слегка подсвечивалось лицо светом снующих из стороны в сторону светлячков. Один из них завис уже теперь прямо перед носом ДиКея, зацепил на себе взгляд. Закружился, шумно рокоча крыльями, понесся куда-то вверх и там потух, и в такой густой, смешавшейся с туманом, тьме, вдруг стало ясно видно, он падает точно так, как еще несколько минут назад хотел упасть ДиКей. Но светлячок упал и пополз дальше, только у него осталось лишь три здоровых лапы, остальные обреченно влачились за телом. Зачем он сделал это? Никому уже не узнать, – Почему меня вообще должно волновать, где ты проводил свое время?
– Я боялся хоть кому-то показать, – будто и не слыша всего этого ехидства, продолжил ДиКей, – Я боялся, понимаешь? Я… лучше показать, чем рассказывать, верно? – И ДиКей усмехнулся как-то уж слишком весело, слишком простодушно. Наверное, уже нечего терять, наверное, это просто истерический психоз, такой, от которого накрывает смехом посреди истерики. Такой, который приходит тогда, когда в пору утонуть в собственных слезах. Поднялся на ноги, двинулся к Эске, расстегивая пуговицы рубашки потряхивающимися крупной дрожью пальцами. Эска поднялся следом, с каким-то спокойным ужасом глядя на эту картину. Его как будто переклинило: все, как и тогда, разве что, в тот раз никто не раздевался. Только в этот раз в мутных глазах не пьяная похоть, а боль, самая настоящая и натуральная. Ради его, Эски, прощения он раскопал собственное прошлое, резанул по старой ране. Последняя пуговица дается нелегко, а смех все громче, испуганный, уже дрожащий Эска с каждым шагом дрожит все сильнее. С плеча и спины облетает белый полупрозрачный хлопок, оставляя кожу голой. Холод не трогает, не заставляет морщиться, даже мурашки не бегут. Подошел почти вплотную, постоял так, стараясь понять собственные действия, повернулся спиной, – Смотри. Что ты видишь?– Татуировки, спина твоя. Что я должен увидеть? Что за стриптиз, мать твою? – выругался Эска. Он боялся сказать что-то не то, боялся, что даже пощечина с разворота отправит его в мир иной, боялся, что ДиКей не сможет больше сдерживаться. Слишком сильной была горечь в его глазах, – Слова, разные языки, разные шрифты. Какие-то узоры, темные пятна. Что все это значит? – Эска вглядывался в каждое слово, в каждую букву. Но смысл его терялся от строки к строке, скрывался за темными, будто чернильными, пятнами, терялся в изгибах узоров. Он… старался, прослеживая глазами, пытался увидеть смысл, пытался понять, в чем суть этих слов. Но все терялось, растворялось. За тысячей слов не видится ничего, а колкая злоба не даст спросить еще раз. Он… не может решить эту головоломку. Уж слишком слаб, уж слишком трудно думать, когда разум гниет, а душа кричит где-то там, далеко, откуда ее не слышно. Невыносимо трудно видеть, как рвано дергается диафрагма, как болезненно ДиКей сгорбился перед ним. Даже несмотря на все, что было сказано и не сказано, Эске захотелось обнять его, потому что он уже надломлен слишком сильно, чтобы продолжать.
– Приложи руку, – тихо прохрипел ДиКей. Эска послушался, осторожно, почти невесомо коснувшись плеча совсем у шеи, под ладонью стали четко ощущаемы небольшие рубцы, – Это от сигарет. Посчитай, их должно быть двадцать три, – ДиКей говорил об этом так, будто это обыкновение, будто в этом нет ничего, что могло бы удивить, шокировать. Просто он уже прошел порог своей боли, своего отчаяния. Больше ему нечего терять. Теперь он абсолютно гол, слаб, беззащитен. Только слабо смеется и все так же рвано дрожит, немного сторонясь прикосновения, о котором сам попросил. Эска двинул руку чуть ниже, несмело касаясь коже, считая ожоги. Вдруг натолкнулся на что-то новое и испуганно дернулся, – это розги. Заживали, но какие-то все равно остались. Такие же есть на бедрах, но там нет татуировок, – казалось, ему стало легче. Он поделился своей болью первый раз, впервые он повернулся к кому-то спиной, не страшась, что в нее воткнут нож, впервые доверился человеку, – а здесь следы от веревок. Связали туго, а вот здесь ожоги от воска, а вот тут…– Рассказывал ДиКей, будто хвастался. Он просто не мог, не знал, как говорить по-другому, как описать тот ужас, от которого его трясло в каждый раз. Он говорил, разгонялся, пытался показать все, но не смог. – Прости. Я… не должен был. Я просто эгоист: зациклился на своем горе и перестал замечать, каково было другим. Все это так… тяжело. Ненавидеть того, кто страдает много больше тебя, видеть, как мучается тот, кого я… – осекся в третий раз. Все еще сложно верить, все еще сложно принять, отпустить свою ненависть. Сделать шаг навстречу, когда ДиКей уже сделал больше десяти. Сложно поверить, что все действительно так. Закололо в груди от острого осознания, что вот он, так близко, только прижмись, только сделай хотя бы полшага, признай, что был не прав, – кого я… – Любил, – обреченно выдохнул ДиКей, натягивая рубашку обратно. Заправился, поправил подтяжки, но пуговицы теперь вовсе не слушались. Неуклюже, словно пытаясь подцепить что-то негнущимися пальцами, он пытался справиться с ними, но так и не смог. Эска обошел его и, когда ДиКей поднял глаза, спокойно, выжжено спокойно, начал, одну за другой, застегивать пуговицы на его рубашке. Все это время он смотрел только на пуговицы, никуда больше, слишком сильно был увлечен их зеленоватым отблеском, впитывал дрожь чужого тела, пытался сделать как можно более спокойное лицо. И у него получалось. В холодной улыбке не читались эмоции, не проглядывались чувства. Вообще ничего. Только Эска, такой же холодный, но живой, как было раньше. Такой же красивый и сосредоточенный, каким стал теперь, – И я любил…– Но боялся сказать, – продолжил его слова, старался быть как можно аккуратнее. Нет, он не знал, но разве это сейчас важно? Вот они стоят друг перед другом. Обнаженные и беззащитные. Сильные и слабые. Свихнувшиеся и ненормальные. Но это они, такие, какими они сделали друг друга, какими стали друг ради друга. Понимают друг друга почти без слов, может быть, они всегда такими были, может быть, не были. Им не суждено узнать. Светлячок сел на плечо Эски, тихо жужжа. Он вертел своей маленькой головой с огромными глазами как маленький ребенок, заметивший незнакомые лица. Смешно тряслось брюшко-фонарик, чуть заметно трепетали небольшие крылышки. Туман становится гуще и гуще, опутывает все своими когтями, скрывает и прячет. И снова светлячки в тумане пляшут отголосками невысказанных слов, снова они стоят друг перед другом, не зная, что сказать, что будет дальше, что нужно сказать дальше, – я… зря все это затеял. Вообще все.
– Я не знаю, зря или нет, но я не хочу ничего менять, не хочу забывать человека, которому я был хоть как-то важен все эти годы. Пусть любовью, пусть ненавистью. Пусть так. Что будет дальше – решать тебе. Но пока… давай потанцуем? – Поднял голову, протянул руку. Эска увидел в этих глазах, выжженных и высушенных, искрящуюся надежду, когда заметил теплую, такую приятную, такую настоящую, улыбку. Вот он – спокойный край, вот она ¬– нежность, которой так не хватало им обоим. Заиграла из динамиков где-то внизу песня «Alone» группы «I Prevail». И Эска не смог отказать. Подошел так близко, как мог, обнял за шею и уложил голову на забитое татуировками плечо. Легко прижался губами к его, ДиКея, шее и прикрыл глаза. Почувствовал, как на талии сомкнулись крепкие объятия, прижимающие еще ближе.– Прости меня.
– Прости меня.