***
Серое чудовище стоит на окраине города, и о нем предпочитают не говорить вслух. Его скрывают скалистые холмы и столетние деревья, отделяя от всего мира. Они создают вокруг него оболочку, сквозь которую не прорваться — ни внутрь, ни наружу, как бы того не хотелось. Чудовище жадное и не привыкло отпускать: если кто-то попал в его пасть, он остается в ней навсегда. Эта территория по праву считается проклятой, и если случайный гость забредет сюда хотя бы на миг, в нем вспыхнет неминуемое желание бежать прочь, как можно скорее. Однако побег может не удаться, и тогда его душа будет прикована к этому страшному месту, будет видеть его во снах и рваться обратно, чтобы слиться с холодом его тела. Оно сделано из камня и железа, и кажется древним и уставшим, уснувшим вечным, непробудным сном. Смотрит в пустоту леса черными окнами, приветствует звезды холодным светом и выглядит мертвым. От этих бликов шарахаешься, закрываешь глаза, но завидев их хоть раз, никогда не забываешь: видишь сквозь сжатые веки и отрешенное сознание. Днем каменный монстр выделяется из картины мира своей грязной серостью, никак не сочетаясь с ярким лесным пейзажем и рисующимися на горизонте заснеженными вершинами гор. Ночью чудовище яркое, неуместное пятно среди ушедшего на покой света — прорезает темноту, кажется вездесущим, растущим во все стороны. Несколько раз в неделю оно открывает темную, беззубую пасть, поглощающую новые души. Они выглядят нелепыми оранжевыми пятнами на фоне удручающей бесцветности, а среди солнечного дня чудятся посланниками другого мира, по ошибке затесавшимися в этот кошмар наяву. Они бродят, подобно живым мертвецам: медленно поднимают головы к небу, застывают посреди покрытой короткой травой площадки, цепляются бледными руками за металлическую сетку. Глядя на них, испытываешь не жалость, испытываешь страх. В эти секунды смерть не кажется чем-то ужасным, напротив — она выглядит спасением. И когда с наступлением темноты из приоткрывшейся пасти выносят новый черный мешок, кто-то невидимо вздыхает от облегчения. Только существо остается глухим и неподвижным: оно сохранило чужую душу, и пусть ее несчастный обладатель предан земле или огню, она навсегда будет блуждать в холодных стенах. Рано или поздно здесь начинаешь верить в призраков. Они воют в оконных щелях, стенают в трубах, скрипят решетками и хлопают дверьми. О мертвых здесь не говорят, лишь переглядываются многозначительными, понимающими взглядами. Догадываются, что пройдя сквозь пасть зверя впервые, каждый подписывает себе смертный приговор, и сам по себе становится неживыми. Другим. Единицы из них выходят сквозь пасть, сквозь кишку сетчатого лабиринта, который выплевывает их в другой мир. Искалеченного, избитого, все еще неживого, чужого. Он может остаться во внешнем мире, но душа его навеки будет принадлежать чудовищу, и это не изменить. Многие не выдерживают — возвращаются сюда по своей воле. К своей душе. Радуют монстра своими демонами. Наконец-то находят себя. У серого чудовища три этажа и два крыла. Внешние стены грязные, из крупного, серого кирпича; внутри — болезненно, идеально чистые, выбеленные до предела. В них въедается боль трудящихся рук и слезы неспящих глаз, тяжелое дыхание и стертая обувь. Выложенный затертым линолеумом и темным кафелем пол с затаенным ожиданием встречает удары ног и капли крови. Решетки на дверях впитывают ругательства и крики. Окна не выпускают едкий запах хлорки и плесени - он здесь повсюду, душит, тошнит, вырывает легкие. Рукотворный пустырь вокруг монстра — его глаза и уши. Он смотрит на окружение с неприкрытой враждебностью: ненавидит вековые деревья, скалистые холмы и серпантинную дорогу, ведущую сюда из мира живых. Порывами ветра шепчет «убирайся». Хлопает калитками и ставнями, визжит сиренами, щебечет птицами — и это звуки проклятого мира. Каждый, кто ступает на порог серого монстра Аркадия, становится узником. Искаверканного, демонического пристанища спокойствия и праздной жизни. И не важно, какого цвета его одежда: оранжевого, темно-синего или цветастого, навеянного миром живых. Не важно, как долго находиться у него внутри — хватит и секунды, чтобы оставить там себя и вернуться кем-то иным. И скольким душам это предстоит узнать...***
Больше всего на свете я боюсь задрожать. Мне кажется, что если я хотя бы на мгновение отпущу контроль, позволю телу незначительно расслабиться, всему наступит конец. Я рухну прямо на темную плитку пола и не смогу подняться, слабость охватит не только тело, но и разум, и будет все кончено. Что-то мне подсказывает, что быть уязвимой и не способной себя контролировать — это последнее, что может себе позволить человек в это месте. И до этого момента я действительно считала себя сильной, той, кто может пережить, что угодно. Черта с два — кажется, я уже не переживаю это дерьмо. — Раздевайся, — слышится очередной рык Индры Пирс. Я ежусь, замираю на месте, чувствую, как воздух застревает в легких. Нечто подобное я предполагала, даже пыталась подготовить себя к подобного рода хрени, но, кажется, к такому не бываешь готов. Я расширенными глазами смотрю на заместителя начальника тюрьмы, встречаю злобный, нетерпеливый взгляд. На вторую охранницу перевести глаза уже не получается — не хочется встречать еще одну ненависть. Я съеживаюсь сильнее, полностью перестаю дышать, задеревенелые пальцы непроизвольно цепляются за рукава куртки, ноги прирастают к земле. — Что, блядь, в слове «раздевайся» тебе непонятно? — лицо Индры оказывается прямо перед моим, ноздри раздуваются от раздражения, а в глазах явное, нескрываемое желание меня ударить. Я хочу отшатнуться, но прямо за спиной стоит вторая надзирательница. — Я неясно выражаюсь? — офицер приподнимает бровь, и от этого ее лицо кажется еще более враждебным. — Да, сэр, — бормочу я. — То есть… нет, сэр. Я… Слова теряются в пустоте комнаты для обыска, впитываются в голые серые стены, исчезают навсегда. Я больше не смею поднять глаза на Пирс, но и пошевелиться все еще не получается. Приходится закрыть глаза, сделать глубокий вдох, и даже эти незначительные жесты кажутся самым настоящим подвигом. Так получается оторвать руки от ткани куртки и даже коснуться непослушными пальцами молнии у горловины. «Это ничего не значит, все проходят через это. Терять уже нечего, достоинство и так ниже плинтуса», - самоубеждение едва ли помогает. Зато воображение рисует комнату, которая еще несколько месяцев назад была моей спальней: с ее неплотно задвинутыми шторами, высоким потолком и мягким ковром под ногами. Большим зеркалом на двери шкафа, запахом цветов из сада и уверенностью в завтрашнем дне. Там мне ничего не стоило стянуть с себя одежду, пусть даже в другом конце комнаты находился Финн — это было даже приятным, интригующим действием. Сознание тут же вырисовывает рядом со мной парня, пусть не вместо тюремных охранниц, но где-то рядом. И его губы беззвучно шепчут слова поддержки, а темные добрые глаза выражают бесконечную веру в меня. Сердце сжимается от боли, от нехватки Финна, от желания хотя бы на мгновение снова оказаться рядом, но отвлечение от реальности дает свой эффект — я следую приказу. Понятия не имею, сколько времени занимает этот процесс, ровно как и не могу сказать, как долго я стою полностью обнаженная среди пустой комнаты, под взглядами двух незнакомых людей. Правда, среди них все еще незримо присутствует Финн, заглядывает в душу и заставляет меня делать хотя бы что-то. Я полностью отдаю свое внимание его образу, и это помогает безоговорочно выполнять все, что мне говорят — каким бы унизительным ни был приказ. Время останавливается, и я не сразу понимаю, что теперь мне предстоит следующий круг ада Аркадии. Резко открываю глаза, когда слышу фразу об осмотре, но вижу перед собой не Индру, а вторую охранницу. Только сейчас отмечаю, что она совсем юная — моложе меня на несколько лет, а ее внешность никак не сочетается с этим местом: большие глаза олененка Бэмби, правильные черты, идеальная кожа, шелковистые волосы, убранные в пучок. На рубашке виднеется вышитая надпись «Блэйк». «Что ты забыла в этом аду, красавица Блэйк?» Вопрос теряется в сознании, когда я не вижу на ее лице ожидаемой ненависти. Впрочем, долго удивляться и играть в гляделки с Блэйк не удается — Индра толкает меня в спину своей дубинкой, выталкивая на арену нового испытания. Мне снова приходится призвать на помощь все свое самообладание и воображение, чтобы не свалиться посреди кабинета врача-мужчины. В него ведет дверь из комнаты для досмотров, которую я ранее не заметила, и когда она закрывается, отделяя меня от одежды, я едва могу устоять на ногах. Смуглый тюремный медик едва смотрит на меня, больше заглядывает в какие-то бумажки. Спрашивает фамилию, интересуется о прививках и хронических заболеваниях, а я непроизвольно отвечаю на все вопросы, не узнавая собственного голоса. Если парень и замечает мое отменное оперирование терминами и ясность ответов, какие может давать только медик, то не обращает внимания. Несколько раз неопределенно кивает, обходит меня кругом, словно, я какой-то скучный, малополезный предмет обихода и возвращается к своему столу. Меня проводят в двери, делающей кабинет врача сквозным, и я наконец оказываюсь в помещении, где могу одеться. Мне выдается пара простого нижнего белья, пара носков, ботинки, которые, судя по разношенности, явно кто-то носил до меня, трикотажную белую майку и отвратительного оранжевого цвета брюки и футболку. Бюстгальтер оказывается маловат, но ощутить себя снова одетой, защищенной от чужих взглядов и пережившей унижение в этот миг кажется самой настоящей радостью. Хотя, наверное, этот термин для Аркадии совершенно неуместен. Во всяком случае, я предполагаю, что пережила самое страшное из сегодняшнего дня, а та неизвестность, что находится за очередной закрытой дверью — почти не имеет значения. Я потеряла свободу, работу, жизнь в достатке и уюте, любимого человека и лучшую подругу, семью и любые перспективы на будущее — стоит ли бояться чего-то еще? Скорей всего, стоит, но в этот миг разум категорически отказывается принимать тот факт, что может быть еще хуже. Со стороны кабинета слышится звук перепалки и испанских ругательств, и я про себя думаю, что не все новоприбывшие заключенные такие сговорчивые, как я. Страх и угнетающая обстановка этого места превращают меня в сжавшуюся куклу, но из других способны сделать идеальный комок ненависти и гнева. От этой мысли голова идет кругом, в горле снова поднимается тошнота. Черт подери, что ждет меня там, за этой гребанной запертой дверью?***
Меня ждут косые и хмурые взгляды, которые впиваются в меня со всех сторон коридора, из камер, в которых отсутствуют двери, из просторных помещений с высокими потолками и решетчатыми окнами. Меня ждет рассадник оранжевой одежды и грубых голосов, которые кричат вслед глумливые ругательства и едкие, пошлые фразы, которые хочется мгновенно забыть. Все дела останавливаются, все движения замирают, и только пристальные, внимательные, долгие взгляды впиваются в мое лицо, в робу, в волосы, в спину, в задницу. Я не сразу понимаю, что они адресованы не только мне — остальных трех узниц ведут позади меня, и все мы являем собой зрелищное шествие пушечного мяса. Я не запоминаю лиц, но запоминаю глаза. Они все одинаковые: выпученные, безумные, жаждущие крови. И когда одна из девушек бросается мне прямо под ноги, гибки приземляясь в шаге от меня, и я едва не спотыкаюсь, мое сердце замирает. — Сто десятую в одиночку. Новенькая займет ее место, — сквозь зубы бросает Индра, а дубинка проходит по спине девушки. Кажется, та ловко выворачивается таким образом, чтобы удар оказался минимальным, но я продолжаю смотреть на оружие в руках Пирс, и во мне все холодеет — она бьет нас, как тараканов, как будто мы и вовсе не разумные существа. Что за хрень творится в этом мире, если люди не воспринимают других как людей? В другой миг я бы разгневалась, но сейчас хватает сил лишь на короткое недоумение. Сто десятая продолжает смотреть на меня безумными, выпученными глазами, гадко ухмыляется, и в эту секунду больше напоминает обезьяну, чем человека. Два высоких парня-надзирателя хватают ее под руки, тащат прочь из коридора, не обращая внимания ни на сопротивление, ни на поток испанских ругательств. На их лицах написана откровенная скука, и можно подумать, что они занимаются подобным каждый час. Наверное, так оно и есть — это их работа. «Вот и ответ на вопрос «как можно», — ловко подсказывает мне сознание, но от этого легче не будет. Неужели однажды я тоже стану такой? Тошнота сдавливает горло с новой силой, а шаги делаются лишь на автомате. Я больше не различаю конкретных слов заключенных, их голоса, движения, шум тюремной жизни становится для меня единой, болезненной какофонией. И мысль о том, что в тишине в следующий раз я окажусь неизвестно когда, если вообще такое возможно, вызывает желание умереть прямо на этом месте. Меня распределяют в блок А, на место упомянутой сто десятой, и я мнусь на пороге камеры, не в силах заставить себя сделать шаг, окончательно отправляющий меня в новую жизнь. Пирс и Блейк исчезают, занимаясь распределением других заключенных, и я оказываюсь одна в огромном, новом, вражеском и совершенно неизвестном мне мире. В узком коридоре, словно статуи, стоят безликие охранники, из камер без дверей доносятся оживленные голоса, кажется, из конца коридора слышится шум работающего телевизора, и эти звуки то и дело прерывают шуршания раций или скрежет в динамиках громкой связи под потолком. — Ты чего здесь забыла? — я подскакиваю от вдруг прозвучавшего надо мной голоса, хотя он не резкий и не громкий. В передо мной появляется высокая, худощавая женщина, смотрит на меня одновременно хмуро, безразлично и скучающе. Светлые волосы заплетены в замысловатую прическу из кос разной толщины, лицо можно было бы назвать красивым, если бы не впалые щеки и выступающие скулы. Она скрестила руки на груди, не отрывает от меня взгляда, а мне уже хочется провалиться сквозь землю. — Меня определили сюда, — стараюсь говорить так, чтобы мой голос звучал как можно уверенней, но, кажется, это провальная попытка. — Это место Онтари, — отмечает женщина. Без раздражения и претензии, только констатируя факт. На ее лице все еще скука и безразличие. — Ее отправили в карцер и мне велели занять ее место, — произношу я. Голос все тот же, и в этот же миг меня одолевает отвратительное предчувствие чего-то нехорошего. Толком не могу понять, что происходит, но тот факт, что новенькая займет место такой, как сто десятая — явно не лучший исход событий. Женщина ничего не отвечает. Только пожимает плечами, делает шаг в сторону, пропуская меня. Взглядом указывает на койку Онтари: идеально застеленная серым покрывалом, на тумбочке несколько книг, полотенце. Я сомневаюсь, ступать ли дальше, а обитательница камеры впервые смотрит на меня, проявляя какую-то эмоцию — раздражение. — Долго будешь топтаться как девственница перед первой ночью? — нетерпеливо бросает женщина. — Место освободилось, значит твое. Занимай или вали нахер. Я поднимаю на заключенную взгляд, несколько секунд неотрывно смотрю в лицо, после чего мое тело само по себе плюхается на кровать. Тут же ощущается усталость пережитого дня, несмотря на то, что прежде в этой кровати спала незнакомая зэчка, пружина прогибается почти до самого пола, а в камере воняет дезинфекцией и хлоркой. Я прикрываю глаза, пытаюсь выдохнуть, замираю, но в следующий миг из оцепенения меня вырывает невыразительный голос соседки по камере. — Первое правило: ты не трогаешь меня, я не трогаю тебя. Второе: ты не тащишь сюда свои проблемы, и у тебя их не будет со мной. Обе постели застилаю я, — произносит женщина. Я вопросительно приподнимаю бровь на последнее правило, и несколько секунд женщина смотрит на меня как на идиотку. После раздраженно выдыхает, машет рукой. — У всего молодняка руки растут из задницы, а за каждую долбанную складку весь блок перестилает постели, пока кто-то не окажется в карцере, — блондинка пожимает плечами. На меня не смотрит, разглядывает нечто из разноцветных бусин и бисера, что, видимо, мастерила до моего прихода. Больше ничего не говорит и не смотрит на меня, а я не считаю нужным уточнять детали о процессе перестилания кроватей. Наконец решаюсь рассмотреть помещение, которое, по всей вероятности, будет моим домом на ближайшие долгие годы. Здесь тесно, мрачно и неуютно. Стены выкрашены в темно-серый цвет, окно крохотное, под потолком, зарешеченное и скрытое сеткой — из-за этого дневной свет в камеру почти не проникает. Под потолком несколько тусклых флуоресцентных ламп, которые освещают помещение кое-как, тем самым вызывая еще большую тоску. Кровать моей сокамерницы заливает светом небольшая ночная лампа, но он едва ли попадает на мою часть помещения. Девушка, спящая на этом месте до меня, обходилась без лампы, и, судя по голой стене, минимальному количеству предметов на тумбочке — без многих других вещей тоже. Снова поворачиваюсь к соседке, окидываю ее взглядом, и даже не скрываю того факта, что рассматриваю ее. — Как тебя зовут? — обращаюсь к ней. Она не отрывает взгляда от работы, но замирает. Все происходит, как в замедленной съемке, и если секунду назад она не казалась человеком, склонным к агрессивным выпадам, то сейчас я начинаю в этом сомневаться. — Это важно? — наконец роняет женщина. А на меня, словно бы, выливают ведро холодной воды — и стоило мне пытаться быть вежливой и дружелюбной? Это явно не то место, где ценят подобные качества. Впрочем, я никогда не умела усваивать жизненные уроки — предпринимала новые и новые попытки воплотить задуманное, сколько бы вселенная не отваживала меня от глупые идеи. (В итоге привела прямо в Аркадию — не ирония ли?) — Я — Кларк Гриффин, — произношу я, словно бы собеседница сама спросила мое имя. Камера снова погружается в молчание, повисшее на фоне какофонии звуков в блоке А. Я не свожу взгляда с блондинки, и на миг мне кажется, что она меняется в лице. Наконец она отрывает взгляд от рукоделия, смотрит на меня. Кажется, впервые с моего появления в ее камере настолько пристально и долго — целых несколько секунд. Затем коротко, смазано кивает. — Найла, — бросает она. Фамилию не называет, но это и не так важно. Почему-то от того, что я знаю имя хотя бы одного человека в этом аду, мне становится легче (естественно, Пирс и Блэйк на в счет). Больше тишина не нарушается. Найла возвращается к работе, не смотрит на меня и следует первому правилу — не трогает меня. В другой ситуации, пожалуй, я бы этому даже порадовалась, но сейчас любое затишье кажется мне напряженным и вражеским, а каждая секунда бессмысленного сидения на койке — мучительной вечностью. И, тем не менее, я погружаюсь в эту вязкую, липкую и пропахшую неуютом воронку тюремной жизни, а интуиция подсказывает мне, что отныне время будет идти только так.***
Я просыпаюсь от того, что кто-то дергает меня за плечо. Сон сползает нехотя, медленно, как мокрое тяжелое одеяло, прилипающее к лицу, путающее волосы, лишающее доступа к кислороду. Через несколько мгновений я действительно понимаю, что не дышу, хотя и больше всего на свете хочется добыть для легких хоть немного воздуха. Беспомощно приоткрываю рот, что-то мычу, а разум отчаянно не желает возвращаться в реальность. Инстинктов самосохранения нет: давно пора было бы вскочить, сесть в кровати, жадно хватать ртом спертый воздух, радуясь возможности снова ощутить себя живой. Но, кажется, тело смирилось с желанием разума однажды просто уснуть и не проснуться — настолько сильным было его желание не возвращаться в реальность. И, видимо, если бы не грубое прикосновение к плечу, через несколько часов меня обнаружили бы задохнувшейся или просто с остановившимся сердцем. От мысли, что этого не произошло, я чувствую долю разочарования. — Хватит дрыхнуть, Принцесса, — раздается грозный, незнакомый голос. — Твою же мать… Она вообще жива? Я приоткрываю глаза, вижу в холодном свете несколько обликов, но детали вырисовываются перед глазами не сразу. Хочется застонать, и, кажется, с губ действительно срывается жалкий звук. Я медленно сажусь на узкой койке, подняв голову, разглядывая людей надо мной. Высокая, крепкая девушка со светлыми волосами и азиатским разрезом глаз возвышается надо мной грозной колонной, и весь ее вид заставляет сжаться. Она смотрит на меня одновременно свирепо и нетерпеливо, и я тут же думаю, что с ней лучше не ссориться. А в идеале — и вовсе не связываться. Позади нее маячит Найла, смотрит на меня с привычной скукой, и я тут же думаю, что, скорей всего, она предпочла бы находиться где угодно, но не будить меня вместе с этой странной громилой. — Поднимай свой зад, Командующая хочет тебя видеть, — рычит непривычно высокая азиатка, а я даже не успеваю нахмуриться, задуматься и поинтересоваться, что за Командующая и на кой хрен я ей сдалась. Видимо, это была не самая лучшая идея: меня быстро поднимают с кровати, держа за все то же злосчастное плечо, а когда отпускают, я удивляюсь, как женщина не вывихнула мне сустав. Бросаю взгляд на Найлу, и, кажется, впервые за все время, в глубине ее глаз проскальзывает какое-то выражение. Оно длится всего секунду, но настоятельно сигналит о том, чтобы я не перечила той, кто пришел по мою душу. Я разумно спешу прикусить язык, делаю глубокий вдох, пытаюсь сосредоточиться. — Пошла, — сквозь зубы шипит незнакомая заключенная, и грубо выталкивает меня из камеры. Я рефлекторно замедляюсь, открываю рот, чтобы возмутиться, но тут же вспоминаю безмолвное наставление Найлы, и продолжаю двигаться вперед. Пока есть возможность не нарываться, лучше буду ею пользоваться — не знаю, на сколько хватит моей сдержанности Девушка ведет меня по лабиринту коридоров, и пусть в этот раз никто не пялится на меня так, как в тот момент, когда меня вели охранники, я все равно чувствую на себе десятки пристальных взглядов. От этого хочется провалиться сквозь землю, но остается только смотреть перед собой и делать вид, что мне на все плевать. Казаться безразличной — важный навык, и сейчас, пожалуй, мне стоит благодарить вселенную, что когда-то, в прошлой жизни, я была медиком и отлично научилась контролировать и скрывать свои истинные чувства. С другой стороны, практика показала, что рано или поздно равновесие берет свое, и я срываюсь. Сейчас остается надеяться, что это произойдет очень нескоро. — Пришли, — роняет моя сопровождающая. Я и не заметила, как мы перешли в блок Б. Ничем не отличается от А, только буква на серых стенах другая. Те же тесные камеры на двоих, те же постные лица одинаковых охранников, той же шум и та же вонь. Заключенная останавливается около одной из самых отдаленных камер, а во мне вдруг поднимается неясное, но отвратительное предчувствие. Толком не могу понять, что не так, но чувствую это буквально каждой клеточкой тела. Лишь в ту секунду, когда меня буквально вталкивают в камеру, я понимаю, что не так. Почти все охранники остались в другом конце блока. И здесь значительно тише, чем в любой другой части тюрьмы, где я успела побывать за сегодняшний день. Камера ничем не отличается от той, что я делю вместе с Найлой. Две кровати, две тумбочки, окна под потолком. Только среди тесного помещения стоит стул, а на нем… — Рада тебя видеть, Кларк, — спокойный голос мгновенно бьет в самую душу, из легких тут же уходит весь воздух, а пол плывет под ногами. Целую вечность я стою на месте, бессильно хватая ртом воздух, глядя на ту, кого меньше всего на свете хотела видеть в своей жизни. Она расслаблено восседает на стуле, словно бы, это не раздолбанная тюремная мебель, а самый настоящий трон. Руки скрещены на груди, вместо оранжевой футболки трикотажная майка, открывающая накачанные мышцы и до боли знакомые татуировки на левом плече. Волосы откинуты за спину, глаза привычно подведены черным, а их взгляд глубокий, мудрый, смотрит прямо в душу. В ушах все еще звучит мое собственное имя, произнесенное так, как умела это делать только она, а в душе стремительно начинает открываться давняя, но так и не залеченная рана. Не знаю, как это происходит. Не знаю, что мною руководит. Не знаю, откуда у меня берутся силы. — Сука! — срывается с губ, а горло давит болезненный, неистовый крик. Не могу сказать, что делаю первым делом: плюю этой дряни в лицо или кидаюсь в ее сторону, чтобы сомкнуть пальцы вокруг крепкой шеи. Тут же чувствую, как сзади меня хватает пара, а то и две рук, но все равно успеваю оставить несколько царапин на лице этой самодовольной суки. Меня оттаскивают в сторону, но я этого даже не осознаю, продолжаю заходиться криком и рваться в сторону той, кого ненавижу больше всех на свете. Кажется, со спины доносится звук шагов — поспевает подмога в виде охраны. — Я убью тебя, ебанная стерва, только покажись мне, — слова льются сами по себе, перед глазами постепенно появляется темная пелена, а в ребра утыкаются удары дубинок. Если бы я даже хотела успокоиться, у меня ничего бы не получилось, я продолжила бы орать, брыкаться и рваться к своей жертве. Однако, количество и оружие охраны, все же, берет свое. Через несколько секунд мои сознание начинает погружаться в темноту, крики теряют свою силу. При этом я не сомневаюсь, что последнее, что я вижу, прежде чем потерять сознание — это перекошенное от боли лицо Лексы. И, определенно, она не физическая.