ID работы: 6968248

Неопалённый

Слэш
PG-13
Завершён
60
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
60 Нравится 46 Отзывы 10 В сборник Скачать

5

Настройки текста
Прошли годы с тех пор, когда Субэдэй гулял так: беспечно, удало, подобно какому рядовому воину из своего же тумэна. В объявшую их неспокойную пору пиршество захватило его пострашнее ведьм из излюбленных Бату-ханом сказок. Но да простят его предки, перед грядущим походом нужно было успеть многое: изгнать из души приютившихся демонов, напитаться силою праздника, утвердиться на родной земле. После курултая редкие моменты просветления Субэдэй тратил на то, чтобы взглядом ли, слухом ли разыскать Бату. К делам военным руки его не доходили, однако злые языки были повсюду, и даже в час, полный веселья, Субэдэю довелось немало потрудиться, чтобы слава Бату не запятналась очередными грязными слухами. Ведь теперь — знал багатур — Бату поведёт всех под своим знаменем, и ничто и никто не должны ему помешать. ...Бату же не уступал Субэдэю в эти ночи абсолютно ни в чём, и гулял под звёздами в тооно так, как, верно, ведали одни только духи. ...Он не помнил, кто разжигал огонь в его юрте десять лун кряду. Лица мелькали перед ним так же, как птицы в бескрайнем Синем Небе: кличами журавлей, голодными беркутами. Золото Бату опасливо плавилось, мешаясь с жаром и потом обнажённых тел, и он, неизменно утопая то в одних объятиях, то в других, боле не мог ответить ни каков цвет глаз Фэнга, ни скольких взял за последнюю ночь. Троих, пятерых? Мальчишек, женщин? Всё кануло в белёсой мутной хордзе так же, как поленья в священных кострах. Водка текла в его венах сродни крови — горячей, жадной, — и Бату, смеясь беспрерывно, пил снова. И снова. И снова. Он был весел, беспечен, пьян. Голоден так, как никогда прежде. С того самого дня, как шаманы воззвали к Небу, луна успела обрюхатиться и разродиться. Душный морок и шум курултая остались далеко-далеко позади, и всё же Бату казалось, что тому всему не было конца-края. Улус походил на растревоженный шумный улей: вести о скором походе заставляли съезжаться даже самые отдалённые и малые семьи. Вокруг него помешалось разом всё: зревшая скорая война, бесконечное удалое веселье... Все только и делали, что болтали о том, каково там, на Западе. Как хмурится грозный Итиль, как шумит их воспетое Последнее Море?.. Бату молчаливо упал в сбитые, не расправляемые никем уже слишком давно шкуры и подушки, и стал всматриваться ввысь, считая по пальцам звёзды, мерцающие сквозь тооно. Он не помнил, когда видел Субэдэя в последний раз. ...Ночь близилась к утру или вечер к полуночи? Огонь шептал ему тихие пьяные речи, и Бату, усмехнувшись едва-едва, верно, впервые за долгое время пожалел, что прогнал с вечера Наринэ со своих глаз. Сейчас он бы послушал её песни с радостью. О том, как мангус похитил прекрасную Хас Шихер, о том, как готовил ей свадебные вина. Как батыр, скрутив головы злобным охранникам-паукам, забрал поочерёдно все двенадцать мангусовых душ и все двенадцать мангусовых тел... — Чего тебя нет со всеми? Ты, никак, притомился? Юрту Бату Субэдэй мог бы найти даже видя перед глазами белых тэнгириев. Полог её он откинул смело и вошёл в пряную темноту без сомнений. — Могучий Хан, — добавил, словно забаву, и ухмыльнулся так разудало, словно и не с Ханом своим разговаривал. Не с чингизидом, а так, удальцом давно знакомым. Через зыбкий туман пьянства Бату виделся чисто, словно не было ничего и никого, кроме него одного — воина и человека. Годы, проведённые рядом, лишили их обоих холода неизведанности: Субэдэй знал Бату с самых ранних лет и мог по одному лишь блеску медовых глаз определить, что было на уме у молодого прыткого дракона. Одного он только не учитывал сейчас: ардза позволяла толковать знаки только по своим прихотям, порой никак не совпадающим с истиной. Бату поднялся медленно, едва совладав со своей кружащейся головой, и качнулся в сторону мимо воли так, что Субэдэй поплыл перед его глазами призраком. Чингизид моргнул, чтобы хоть как-то прогнать видение. Шаркающие шаги, распознать которые он мог бы из тысяч, приближались к нему с завидным упрямством, а голос, полвека суровый и ледяной, звенел непривычной усмешкой. — Неужели глаза не обманывают меня? Мой славный багатур, — Бату усмехнулся, облизывая ссохшиеся губы. Пьяно рассмеявшись, он потянулся к стоявшему близ разрозненного ложа кувшину, — в такой час ко мне приходят только убийцы, присланные Гуюком, и белёсые мальчишки, коих ты ненавидишь так же, как, верно, и урусов. Бату обхватил руками кувшин — размером ему где-то с локоть — и принялся жадно пить. Хордза стекла вниз по его подбородку и омочила руки, сделав их влажными и липкими — почти такими же, как то бывает от желания, с разницей лишь в том, что желание Бату, давно превратившееся в морщины на лице Субэдэя, было для него тиной похуже, чем просто разлитая по рукам мутная водка. ...Бату был спокоен и разнуздан — волосы его, заплетённые в косы, были разболтаны, а халат, напрочь пропахший кострами и благовониями, был запахнут совсем не плотно. Всё в нём говорило о том, что творилось под сенью его шатра не одну луну, но... Кайфын остался далеко-далеко позади, и Бату больше не был мальчишкой, скрывающим свои желания в темени ночи. — Мой старый мудрый учитель, — добавил он в тон багатуру, — зачем ты пришёл? Смерив взглядом своего повелителя, Субэдэй прищурился. — Зачем бы ни пришёл, по твоим словам, лучшего времени для того и не найти. Надо ли говорить, как беспечность, с которой Бату упоминал убийц и своих игрушечных болванчиков, горячила его кровь? В душе Субэдэя вздымался буран, волей которого он когда-то сметал вражьи полчища и города. Но теперь же перед ним нетвёрдо возвышался только сам Хан. Разнузданный, хмельной, не отстающий от своего погрязшего в празднестве улуса. Слепленный из похоти и влажных, горьких кож китайских мальчишек. — Всё дались тебе эти игры! — словно усталый зверь, Субэдэй тряхнул головой и опустился на цветастые покрывала. Сквозь дурманную сытую пьянь Бату показалось, что в этот миг багатур рухнул так же, как и завоёванные им китайские города. Но он только расплылся в довольной улыбке — очередной из — и легкомысленно пожал плечами. Ему было смешно: неужели Субэдэй за столько лет так и не понял, что нравоучения его бесполезны? Воздев руку, багатур досадливо воскликнул: — Одно дело — рабов держать, а другое — таскать за собой двуликих змей, грея на своей груди. Разве тебе в радость всё это? Сможешь ли ты поручиться, что в походе на Запад они не предадут тебя, не потравят? Я — нет. Вслед за этим хлёстким окончанием должна была блеснуть сабля. Но багатур лишь сидел, недоверчиво поглядывая на ближайший к себе кувшин, притулившийся среди обветренного мяса и объедков. Бату покачал головой. — И всё же, ты знаешь, что этого не произойдёт. Как и я. Твой зоркий глаз охраняет меня слишком рьяно, разве я не прав? Впрочем, ответ Бату услышать не пожелал. Он махнул рукой, точно проговаривая, что незачем отвечать на такие очевидные вопросы, а потом, переведя свои хмельные глаза, в которых плясала с расплетёнными косами матушка-Земля, на багатура, легко подался вперёд. Улыбка озарила его лицо, подобно тому, как ласкает солнце холодные утренние воды стоячего озера, и он коснулся ладонями обветренных щёк воина, огладив пальцами скопившиеся морщины у уголков его глаз. Какое-то время Бату просто всматривался в старое смуглое лицо, точно видя перед собою все годы, минувшие между ними, а потом с внезапным и самым что ни на есть искренним недоумением произнёс: — Ты пил, — точно не веря своим глазам, Бату рассмеялся, — нет, нет! Не так. Ты — пьян! До тумана в глазах и дури под кожей!.. Он отшатнулся назад, счастливый и растерянный одновременно, и перевёл полнившееся желанием золото глаз на плечи и грудь багатура. — ...И пришёл ко мне, — сипло прошептал, выныривая из омута своих дум, — зная обо всех дьяволах, что живут в моей голове. Субэдэй? — Я не видел тебя несколько дней; мой долг — оберегать тебя и защищать. Пускай и от тебя самого, — речь давалась Субэдэю легко. Хохотнув, он осклабился, — свои игры оставь для узкозадых немощей. Бату, казалось, занимал собой всё пространство. От его присутствия становилось тяжело, и багатур сердито кренился в сторону своего Повелителя. Он не жалел о том, что выпил слишком много, как и не жалел практически ни о каком другом своём решении. Пожалуй, ему бы только хотелось побольше свежего воздуха, протяжных песен... И, возможно, немного прилечь. Роптать — недостойно его высокого служения. — Одно дело — война, Бату. А другое... как? — Субэдэй тряхнул ладонями, задумчиво уставившись в ковровый узор. — Я всё это никак не возьму в толк. Или они всё-таки тебя отравили?.. Он понимал, чего хочет Бату. Нужно было быть, верно, совсем слепым или пустоголовым, чтобы не обратить внимание на все его знаки. Но Субэдэй рос на законах Великой Ясы. Где он ошибся? Когда отвернулся и упустил из виду молодого дракона, павшего во все провинности, наказуемые смертью?.. Бату недобро ощерился, враз растеряв весь свой пыл и весёлую удаль, и смерил багатура раздражённым взглядом, лишённым, казалось, всякой хмельной пелены. Лёд сковал его вдруг с завидной прочностью. — Я думал, мы закончили с этим. ...Это всё началось давно — настолько, что Бату и не вспомнил бы, когда наверняка. Но, несмотря на все ушедшие года, он так и не привык к неодобрению, неизменно жившему на дне глаз Субэдэя. К его колючим насмешкам, язвительным словам. Привыкнуть — значило бы отречься от всего, что тянулось красной нитью к запрятанному старому воинскому сердцу, а Бату, сколько бы ни пытался от того отгородиться, осознал в один миг вдруг с невыразимой доселе тяжестью: не сможет. Никогда. Он стиснул зубы в бессмысленной попытке что-либо сделать и отвёл взгляд в сторону, упёршись в золотые вышивки на пёстрых коврах. ...Его стачивали злость и бессилие. Он помнил, с какой лёгкостью приказал Баяру отсечь наложнице голову — тогда ещё, на заре его канувшего в разврат духа — и знал, что с не меньшей может отдать какой угодно приказ под тооно своей юрты. Пускай и самому Субэдэю. Однако ещё лучше Бату знал, что никогда ничего подобного не сделает. Какие бы дьяволы ни плясали под его сердцем. — Тебе ли спрашивать меня об этом? Тому, кто отравил меня вернее целого сонмища китайских мальчишек? — он на мгновение запнулся, точно только сейчас осознав, что действительно проговорил застывшие в голове мысли вслух, а потом отмахнулся — как от всего, что хотел бы стереть из своей памяти. — Надеюсь, ты подохнешь в уруских землях с невыразимой радостью на лице: Чингис будет тобой гордиться. Непобедимым и незапятнавшим свою честь. Неопалённым моею ласкою и любовью.  — Да что ты!.. Субэдэй воззрился на Бату, как на прокаженного. То ли какие-то путанные детские сказки, застрявшие в тооно юрты, набивали в его уши лжи, то ли обильное кислое пойло туманило рассудок, а то ли и вправду он слышал все эти слова! Знакомая звериная ярость бороздила когтями спину, и багатур подобрался, сжимая кулаки до треска костяшек. — Так вот какова твоя воля? Прежде, чем её исполнить, может ли старый пёс узнать, чем так провинился, а? — А ты разве не знаешь? — направленный хмельной злобой, Бату шатнулся вперёд, перехватывая широкую ладонь багатура. — Все свои годы прозорливым был, а сейчас всякого разума лишился? Плечи Бату дрогнули больше от бурлящей крови в венах, чем от страха, что внушал поддетый злостью глаз багатура, и он с ненавистью ощерился, срываясь на очередную сдавливающую горло тираду: — Не смей! Слышишь меня?! Не смей мне врать, точно паршивая псина, лающая на своего хозяина! ...Перед глазами Бату мелькнули вновь: страх, кровь, война... Кайфын, павший под ударами Субэдэя, и он сам, навсегда отдавшийся яду китайских лотосов. Дыша шумно и не видя мира вокруг из-за проснувшейся и пылающей огнём памяти, Бату вдруг подался вперёд, обнимая ладонями широкое смуглое лицо перед собою, и коснулся бездумным и отчаянным поцелуем плотно сжатых любимых губ. — Ты можешь разбить мне лицо вновь, — взгляд Бату был прямым и уверенным; руки его продолжали касаться щёк багатура, но сам он дрожал, точно степная трава от малейшего дуновения ветра, — а можешь и не лицо; что угодно. Но это вряд ли что-то изменит, Субэдэй. Не изменило за столько лет; так к чему ты обманываешь себя? Мир, суровый и непростой, но понятный, дробился у Субэдэя прямо на глазах, захлёстывая его духотой. Он вцепился в шёлковый халат Бату, вздёргивая сжатые кулаки к самому подбородку, и стал дико всматриваться в карие глаза, не в силах прийти в себя. Ответственность, возложенная на него за молодого Хана, гордость, возделанная годами упорного труда, и сомнения, словно яд тысячи китайских предателей, сцепили его распалённое сердце в один-единственный миг. Глаз его полыхал злобой, а на губах ещё теплилось смазанное касание. «Можешь разбить мне лицо вновь...» О, крепко приложить ему хотелось!.. Дикий нрав настойчиво шептал, что так будет правильно, что так ещё можно будет достучаться до рассудка Бату. Но беспристрастным разумом Субэдэй понимал: бесполезно. Он не успел. — ...До Кайфына, Бату? — глухо спросил багатур, словно горло его давным-давно иссохло. Бату промолчал, опустив руки. Все его яды вдруг испарились, словно и не было их вовсе, и на такой простой вопрос: «Когда?», он вовсе не знал, что ответить. Как рассказать так, чтобы Субэдэй наконец понял. — ...До. Бату поморщился. Он грезил об этом разговоре годами. Грезил о Субэдэе: близком, спокойном, родном. Однако, когда хордза из его головы вдруг выветрилась, а слова застряли где-то далеко-далеко в горле — всё обратилось во что-то глупое и ненастоящее. ...Он скоро разменяет свой четвёртый десяток; ни у кого из них больше не было времени на очередные ошибки. Бату отстранился, чувствуя, как шёлковая ткань халата остаётся в руках багатура, и поднял слегка напуганный, но шалый взгляд ввысь. Залитое тьмой лицо его заходилось дрожью, а губы — сухие и обветренные — просили ещё. Снова. ...Ему казалось, что он задохнётся: от сдавливающих грудь вопросов, колющей под сердцем обиды. Но вместо этого только произнёс затравленное, точно из тумана: — Знаешь?.. Ночная темень не позволяла видеть лицо Субэдэя, но Бату чувствовал лучше прочего: сомнения, что запрятались меж его морщин, стачивали суровое сердце. — Волею Небес, моё детство было несносным. Ты лишил меня всего, чему только мог бы радоваться ребёнок, родившийся у могучего Джучи-хана! Я не был его первенцем, меня называли «баловнем», но вы с дедом как будто сговорились. Вы словно захотели перехитрить судьбу; пускай Бату будет ханом! Пускай к нему будут ходить на поклон! Пускай он будет вести войска в проклятущие северные земли, пока Орда будет владеть всем, что досталось ему в знак покорности!.. Как только он ещё письма не подписывает своим именем, а?.. Вы с дедом отняли моё детство, воспитывая меня, подобно наследнику. И я ненавидел вас за это так, как может ненавидеть лишь несмышленый ребенок: утром ещё пытаясь огреть шею взрослого чем-то потяжелее, а вечером уже греясь на его коленях. Ты не отвечал на мои вопросы, если они не касались стрел, и никогда не слушал мои рассказы. Мне интересно: задумывался ли ты хоть однажды, как был важен мне с самого начала нашего пути? Тот самый лучший багатур деда, у которого, поговаривали, на поле боя вырастали ещё две руки и ещё два глаза? Твоё великолепие ослепляло меня, я хотел прикоснуться к нему ладонями, но возможно ли: дотянуться к солнцу, не сгорев дотла? Тогда я ещё об этом не знал. Ты был одновременно для меня и сошедшим с рассказов старух батуром, и моей личной карой. Ибо у меня хватило ума уже тогда понять, что таким, как ты, мне вовсе не суждено стать. Я, увы, не воспетый нашими хурчи бесстрашный могучий воин!.. Бату ненадолго умолк, переводя сбитое дыхание. — Когда мне было пятнадцать — я хотел уничтожить тебя. В пятнадцать мужчины выигрывают свои первые сражения и берут себе первых жён. Мои ноги гудели, по твоей воле, точно сотня ульев, а руки слезились, расплываясь в мозолях. Ты говорил, что я ничего не умею; что Мункэ, Орда, Гуюк, да кто угодно из внуков деда — лучше и опытней меня. И что их заберут в поход к Последнему Морю, а меня — нет. Ты говорил, что я — слаб, а я натягивал тетиву снова и снова, и надеялся, что эта стрела — таки войдёт в твою шею. И я никогда не услышу больше твоих колючих слов. Я рос в твоей тени и тени своих братьев. А ты почему-то до белых тэнгириев в глазах был уверен, что я смогу пойти по вашим с дедом огромным стопам. Хмель с крови Бату вышел так же, как и с тела — дурное желание. — Дальше был Китай. Твои упреки, твоё молчание, твоё отчуждение. Как вышло так, что у лучшего багатура моего деда… такой бестолковый ученик? Да ещё и по роковой ошибке Неба внук Покорителя Вселенной!.. Интересно, ты хотел тогда воротить время вспять? Чтобы дед приказал тебе усердно воспитывать кого-то другого? Не меня? — Бату усмехнулся затравленно и упал прямо на сбитые шкуры тигров. — Мне казалось, что я тебя ненавидел. Потому всё, что способно было привести тебя в ярость, я делал с завидным упрямством. Начиная с побегов от твоих тренировок, заканчивая... Когда мы вернулись с Кайфына, я понял одну вещь: на самом деле, мне хотелось лишь одного: твоего одобрения. Я хотел, чтобы ты в меня верил: как мать, как отец, как дед, как самый родной человек мне — после их смерти. Я хотел, чтобы ты мной гордился, и хотел, чтобы... Дед любил меня больше, чем Орду; отец любил меня больше, чем Орду. Шаманы и мудрые женщины говорили, что с моим рождением в отцовскую юрту вошёл сам цагийн эзэн. Солнцеликий, ослепительный... Я был для всех баловнем и любимцем, мальчиком, которого поцеловало само солнце... Дед это видел, прижимая мою голову к груди, и шептал, что великие духи спустились на землю дабы охранять меня от всех эрликовых дьяволов... Это видели все вокруг, Субэдэй, все — кроме тебя. Я беззвучно злился, не в силах понять: почему? Почему, подобно деду и подобно отцу, подобно каждому, кто трепетал предо мною и восхищался, ты не мог любить меня так же? Больше, чем всех моих братьев, больше, чем всех своих сыновей. Больше, чем жён, наложниц, войну и пролитую своими руками же кровь? Почему, зная, что все вокруг благоговели передо мною, ты был единственным, которого солнце в моих косах не грело, но иссушало? Измученный взгляд прошёлся по Субэдэю лезвием. И он лишь на мгновение прикрыл глаза, чтобы не видеть кипучей боли, способной вырвать его сердце с груди тотчас же. — И всё же... Я тянулся к тебе, к моему свету, к моей тьме. Тянулся к тебе с самого детства, а ты с завидным усердием всё отсекал. Почему, Субэдэй? Ты всегда напоминал мне о том, что станет с тем, кто нарушит Великую Ясу; что должно было стать со мной, в конце концов. Ну так что же, разве я — мёртв сейчас? Разве любовь подвластна каким-либо мирским законам? Долгие слова ложились Субэдэю на сердце приспанной дикой кошкой и пробуждали во хмеле старые мысли. Он даже считал, что улыбался, когда говорил Бату, но его усталое лицо на деле оставалось как всегда неподвижным. — Ты не был лучшим воином среди своих братьев, — негромкий голос багатура мягко утонул в пряной темноте, — ты не повиновался приказам. Ты с умыслом шёл наперекор всем моим словам. Ты всё пытался решать сам. Ты был самым назойливым, любопытным и прозорливым мальчишкой из всех. Субэдэй помолчал, смакуя в памяти запах дыма и шкур. Плывущий с гор туман, бегущие ручьи, старый, искрящийся на солнце снег. Взгляд сердитых, темнеющих из-под бровей глаз... — Ты был создан для того, чтобы вести за собою людей. Тэмучжин видел твоё большое сердце и знал, что именно его проще поразить стрелой. Это знал и я. Да, я надеялся, что ты однажды перестанешь играть в свои игрушки и примешь статус, который тебе полагается. Но я никогда не предпочёл бы никого из твоих братьев, случись мне выбирать: я знал, что именно ты хранишь величие своего рода, и я не устану попирать врагов под твоим знаменем. Шумно выдохнув, багатур повернулся к Бату, подпирая свою косматую голову рукой. — Всё, что я мог — отвести ядовитую стрелу от твоей груди и научить тебя быть сильнее. Сила ведь не только в крепком ударе или в меткой стреле, да только не мне было объяснять это юнцу, грезящему ведьмами и драконами. Бату лежал, словно в какой-то измученной полудрёме. Его богатые расшитые халаты так и остались раскинутыми, а руки лежали без сил. Взгляд, до того живой и дикий, был таким нездешним, каковым бывает только у старых шаманов, забывших свой ум среди каких-то неведомых грёз. Субэдэй видел, что Бату больше не тот мальчишка, который рвал тетиву и загонял кобылу ради шуточной победы. Однако теперь, смотря на него, он видел чужие тягучие сны. Грёзы, налипшие мхом и превратившиеся уже в застарелые, усталые тайны. Такое накладывает особенный знак на людях. Бату не переставал мечтать — о нём в первую очередь — и от этой мысли горечь собиралась под языком. Субэдэй опустил ладонь ему на грудь. — Мы неотделимы от того, кем являемся, Бату. Это не золотой наряд, который можно легко скинуть. Ты всегда будешь моим Повелителем, моим Ханом. И мальчиком, ищущим драконов в небесах. Я всегда был горд за тебя. Ладонь Бату коснулась чужой руки, и он устало повернул голову в сторону багатура. — Если бы я не был с тобой строг, ты бы никогда не стал тем, кто поведёт наших мужей к Последнему Морю. — Думаешь, ты уберёг моё сердце? — горькая усмешка тронула губы Бату. — Думаешь, его не пронзали холодные стрелы, когда ты отталкивал меня? Думаешь, ты защищаешь меня и сейчас?! Субэдэй не знал, когда его разум успел запропасть в дикой, нездешней пляске весёлых духов. Его сердце замаялось, сделавшись тяжёлым, и каждое слово давалось с трудом. — Да, — грузно ответил он, склоняясь над своим Повелителем и всматриваясь в его поддетые мороком глаза, — да, защищаю, Бату. Как и всегда: твоё сердце от твоих же желаний. Прикажи мне пойти на верную смерть или взять тебя тут и сейчас — я исполню всё без малейших сомнений. Ибо такова воля Хана, и кто я, чтобы противиться ей? Но разве ты не ранишь себя ещё больше, ещё глубже, позволь подобному приказу слететь с твоих губ? Разве ты... простишь себя, зная, что моя любовь к тебе вовсе не в душных китайских маслах, и не в желании, зудящем меж ног? Я живу, чтобы служить тебе, — низкий рык сорвался с его губ, и Субэдэй оставил короткий, злой и дикий поцелуй на взмокшем лбу распростертого Хана, — я защищал тебя от всех напастей. Я прошёл с тобой не одну войну. Я пойду с тобой забирать дальние земли. Ты — единый во всех мирах мой Повелитель. Произнося верные, преданные слова, Субэдэй говорил от чистого сердца. Но близость, что жаждал Бату, была незнакомой и вопиющей для багатура. — Но это... не для меня, Бату, — наконец, выдохнул он, прислушиваясь к своему телу, — я не охоч до мужчин, и не могу любить тебя так, как ты того страстно желаешь. Не оставляй на своём сердце новых глубоких ран, но позволь мне и дальше служить тебе с той же преданностью. Это всё, о чём я тебя прошу. Бату лежал, словно послушный распластанный змей. Субэдэй видел его сквозь текущую мутную воду, но не смел и не желал цепляться взглядом за что-то конкретное, будто боясь, что тогда — не остановится. Он наконец-то поднялся, желая уже уйти, но Бату коснулся его руки и затравленно рассмеялся: — Какая горькая правда жизни: я управляю тумэнами и лежащими за тремя мангусовыми перевалами землями, но не могу приказать ни своему сердцу, ни твоему чувствовать по-другому. Тэнгри смеются над нами, иначе зачем они даровали человеку такое чувство, как любовь? Бату приподнялся, устало подпирая свободной рукой лоб, и разомкнул пальцы, отпуская ладонь багатура. — Шаманы говорят, что горные ветра лучше прочих лечат тяжёлые душевные раны. Но я им не верю, Субэдэй. Если не твои прикосновения, пускай мои раны залечат степные песни седой Наринэ. Позови мне её и... Бату запнулся, точно не веря своим же словам, и упал обратно в пушистые шкуры. Он воззрился на мерцающие сквозь тооно далёкие звёзды и прошептал: — И ступай... Ступай, Субэдэй. Алтай гадакан улыбалась, глядя на него, и Бату чувствовал, как впервые его касались заботливые руки-лапы холодных созвездий.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.