ID работы: 7006942

Небо над

Слэш
NC-17
Завершён
223
автор
Размер:
449 страниц, 26 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
223 Нравится 567 Отзывы 80 В сборник Скачать

17.

Настройки текста
Сначала мы пытались сохранить прежний ритм, стараясь связываться друг с другом, думать, скучать в привычные и строго отведенные для этого промежутки времени, однако быстро стало понятно, что попытки уложиться хоть в какое-то подобие расписания, заранее обречены на провал: ничего из того, что мы оба делали после “Скам” - ни его фильм и ни одна из моих постановок - не шли по размаху ни в какое сравнение с этим проектом. Не успели, фигурально выражаясь, высохнуть чернила на контракте, а кофе-машина в холле редакции забрать новую порцию зерен для помолки, как он, ловко соскакивая с подножки студийного микроавтобуса, уже выходил на дорогу где-то у Ильфьорда, где-то бог знает, где - прикурить, пряча зажигалку от ветра, вдохнуть белый теплый дым и набрать пригоршню снега. Съемки шли в таком режиме и с такой скоростью, что напоминали скорее подготовку военной осады укрепленного форта в условиях близкого конца света, чем типичный норвежский творческий процесс с перерывами на кофе, чтением колонки сплетен и совместным обсуждением последней серии “Жизнь после смерти”. Vårt Lille Land смотрела вся Норвегия. Вся, испокон веков, с того самого момента, как в Эйдсволле* 112 мужчин - лысых и волосатых поровну, - решительно отставив в сторону чашки и вынув изо рта недоеденные булочки, облизали карандаши и крупно вывели черным по белому: “Конституция”. Потом стряхнули крошки с парадных сюртуков, подумали самую малость и дописали: “Норвегии”. С того самого дня. Ну, или со следующего - точно. Смотрели ее и у нас дома: отец всегда говорил, что все богатства страны, включая нефть, фьорды и рецепт “Лучшего в мире торта”*, - ничто по сравнению с ее истинным сокровищем: норвежским народом. И что, в идеале, неплохо было бы вот так, с экрана, рассказать о каждом из нас. О каждом самом неприметном, самом маленьком человеке, приходящем в мир уже сразу в мариусгенсере* (в пару к нему - теплые штаны зимой или шорты строго с 1 июня по 31 августа, будь то “ясно, легкий бриз, не забудьте крем от солнца” или “переменная облачность, осадки после обеда, к вечеру ожидается наступление ядерной зимы); о каждом, кто считает лакрицу государственным стратегическим запасом, у кого в венах течет кофе, в палисаднике на 17 мая трещит на ветру триколор, а в сердце торжественно звучат первые две строчки национального гимна (потому что, давайте будем честными: мало кто может воспроизвести последующие строфы, а там целых восемь куплетов, и что - помнить их все?! - да вы с ума сошли). “Познакомить Норвегию с Норвегией” - вот, по определению отца, в чем была цель этой программы, и, учитывая, сколько лет она уже шла в эфире, создатели серьезно вознамерились этой цели достигнуть. Что касается меня, то судьбы и чаяния рядовых норвежцев, “таких же, как ты и я”, являясь, безусловно, интересными с точки зрения истории страны, все же… занимали меня “не очень сильно”. Это если говорить обтекаемо и вежливо, по-норвежски. Если же перевести эту же фразу с букмоля на любой другой язык, то мало они меня занимали. Почти не занимали совсем. Не то, чтобы мне было на них плевать - на незнакомых людей. Но... То есть да, конечно: я кинул бы им спасательный круг, навернись они за борт во время столкновения с айсбергом, и подвинулся бы на чертовой двери. Прижал бы к их груди электроды автоматического дефибриллятора, дал отхлебнуть из своего термоса (я все равно как раз собирался его менять) и ненадолго одолжил бы свои варежки, угрожай им обморожение. Я даже проголосовал бы за них в каком-нибудь конкурсе памяти Оге Блумквиста*, что-то вроде “Диско: зажигающие ритмы Финляндии”, случись им подняться достаточно высоко… В общем, там, где потребовалась бы экстренная помощь - я помог бы. В конце концов, не каменное же у меня сердце!.. И человеку, попавшему в беду, я помог бы конечно, но... при одном условии: несчастные жертвы непогоды, провидения или собственной глупости должны были бы при этом молчать и выражать свою благодарность единственно приемлемым для любого нормального человека способом, который, как и все самое лучшее в мире, со всей справедливостью можно отнести к традиционно норвежским: кивком головы и полуулыбкой. Тот момент, когда висящий над бездной человек открывает рот, чтобы сказать “А вот какая занимательная история приключилась со мной во вторник, тридцать семь с половиной лет назад, в два часа пополудни - вы только послушайте!” - это как раз тот самый момент, когда я разжимаю пальцы и отпускаю свой конец веревки. И не то, чтобы мне претили другие вселенные - нет. Просто… просто я всегда больше интересовался своей. А с тех пор, как в ней появился он, и она стала уже не моей, а нашей, осветилась синим и заколосилась консервированными ананасами в банках, - с тех пор и подавно. Рассказы о том, как незнакомые мне Беаты, Йонасы и Нильсы проводят будни, чем примечательны их праздники, какой из трех сортов кофе, представленных в местном супермаркете, они выбирают к завтраку перед работой, а какой на торжественный случай - как, например, если Королева Англии, чавкая по осенней грязи резиновыми сапогами, заглянет посреди недели обсудить последние деревенские сплетни... ... какие предметы они любили в начальной школе, кем мечтали стать, когда вырастут, кем стали на самом деле, играли ли в “Саймон* говорит...”, дышали ли в пакет перед самым первым свиданием, есть ли у них аллергия на глютен и в какой именно цвет красили стену хютты в момент, когда 22 июля 2011 года Андерс Беринг Брейвик, сидя в своей гостиной, закрыл полностью прорешанный сборник кроссвордов, положил сверху ручку, потянулся и сладко хрустнул пальцами, размышляя, чем бы еще ему заняться этим теплым летним днем… Эти рассказы казались мне откровенно скучными. Все в них было обычным: мечты, слова и выражения лиц ничем не отличались друг от друга и всех тех, что я видел вокруг себя каждый день. И поэтому я думал, что на создание телепередачи об обычной жизни обычных людей должно уходить совершенно обычное количество времени. Однако реальность, как водится, существенно отличалась от представлений о ней, и это стало понятно очень быстро. График съемок и передвижений был расписан чуть ли не по минутам, и там, где в нем чудом проскальзывало слово “пауза”, рядом непременно уточнялось: “кофе, сендвичи, 15 минут”. Так работала производственная группа одной из самых рейтинговых программ второго по охвату телеканала Норвегии, и именно так предстояло работать ему. И если мне казалось, что он был постоянно занят в дни съемок в Копенгагене, то это не шло ни в какое сравнение с тем, насколько недоступен он был сейчас. Сначала я пробовал звонить как можно раньше с утра, еще лежа в кровати, но все чаще и чаще случалось так, что к тому моменту он был уже давно на ногах. И - занят, занят, занят. Они то ехали куда-то в темноте, по пустым заснеженным дорогам, стараясь успеть попасть на отдаленный хутор или в прибрежную деревню до шторма, то по туманным тропинкам карабкались в горы, то спускались к морю, то были уже на месте и настраивали оборудование, делали панорамные кадры, торопясь поймать утренний свет… Или у них были ранние редакционные встречи. Так что теперь, каждый раз, как я слышал его голос, фоном непременно звучали и другие голоса - чужие мне, но уже знакомые ему: основных ведущих, редакторов, режиссера, операторов, настройщиков света, администраторов… Он отвечал - брал трубку сразу или перезванивал позже, - но каждый раз словно бы из центра какого-то мощного водоворота, торнадо, вихря, где, прилагая все возможные силы, на самом пределе концентрации, старался держаться на поверхности. - Прости, мне надо бежать, - сбивчиво выдыхая, извинялся он. - Прости, прости, прости… Я позвоню вечером, хорошо?.. Я постараюсь днем, когда будет пауза - но вечером точно, хорошо?.. Прости… - Не бери в голову, - так же торопливо возражал я. - Ерунда, созвонимся вечером. Беги, куда нужно, работай... - Я тебя не заслуживаю... - Это точно. Он фыркал и приглушенно смеялся - виновато и счастливо, а потом я снова слышал, как его звали: ехать, снимать, обсуждать, принимать участие. По-прежнему короткие смс: “Доброе утро”, “Как дела?”, “Где вы сегодня?” - и такие же короткие, сбивчивые ответы: “Осторожней”, “Позвони, как освободишься”, “И я”. Одной рукой я набирал текст на дисплее, другой пихал в рюкзак лэптоп и сценарные листы на день. Потом, бросив беглый взгляд на часы, залпом допивал кофе и уже на ходу застегивал куртку. Слова летели неприметными точками, похожие на насекомых или птиц, - подхватываемые метелью, швыряемые в стороны колючим северным ветром, - упрямо летели вперед, то и дело взмахивая крошечными, слабыми крылышками, только чудом держа курс. Я садился в метро и представлял, как в полутемном салоне студийного автобуса по пути в какую-нибудь богом забытую деревню, они наконец приземляются на корпус его телефона, разбегаются по местам, усаживаются, поджимают продрогшие лапки, греются… И он тогда начинает быстро бегать пальцами по клавиатуре, приглушенное мерцание дисплея подсвечивает снизу его улыбающееся лицо... И как же я… как я скучал по его лицу… дотронуться до него, осторожно коснуться закрытых век, щекотно пройтись по изгибу ресниц, по коже на висках - тонкой, почти прозрачной, словно слюдяное стрекозиное крылышко... и вниз - к губам, очертить контур, погладить уголки, тронуть свежие заплатки, осторожно царапнуть, дождаться, пока он прихватит губами мой палец, ласково лизнет кончик… Как давно я… … В автобусе он улыбается и сдавленно фыркает, а потом, словно опомнившись, прикусывает губу, придавливает обветренную кожицу клыком, и, чтобы в замкнутом пространстве не столкнуться со слишком откровенным, слишком счастливым взглядом с сидящими рядом коллегами, поспешно поворачивается к окну и смотрит, как за деревьями встает плоское и ослепительное северное солнце…. Днем у него чаще всего был включен автоответчик. Он перезванивал, но быстро и коротко - сказать, где они, чем занимаются, кого снимают в этот раз, а затем торопливо обрывал самого себя: “Черт, мне снова надо идти, я люблю тебя, очень-очень”. “Я тоже тебя...,” - начинал я, но он уже не слышал. Потом наступал вечер, я возвращался домой с репетиций, перебрасывался парой слов с Тариком-Али, если тот сидел внизу, поднимался к себе, стягивая обувь, привычно улыбался ему, все еще за столиком кафе на набережной, разогревал готовый ужин, делал кофе, листал учебники или смотрел что-то в Netflix и так же, как и всегда, ждал, пока его имя загорится зеленым в окошке мессенджера или Скайпе. И оно загоралось: ближе к девяти, или десяти, или даже чуть позже - когда как. Мы говорили некоторое время - вернее, чаще я слушал, а он рассказывал - взахлеб, жарко, сверкая глазами, жестикулируя: на него невозможно было смотреть без улыбки... Но через какое-то время, сам того не замечая, он начинал сонно моргать - сначала редко, затем чаще; с силой сжимать челюсти, сдерживая зевоту, и то и дело тереть руками лицо, отчего на коже горели потом яркие пятна. Часа через полтора ему стоило уже огромных усилий держать глаза открытыми, и, когда он снова повторял вопрос, который задавал десятью минутами раньше, я отправлял его спать. Он хмурился, нетерпеливо мотал головой, упирался и отнекивался: “Что за глупости, я не устал! Я не видел и не слышал тебя целую вечность - весь день, я соскучился!” Я прикусывал язык и стискивал руки на коленях в кулаки, чтобы не поддаться искушению и не начать ныть, как скучаю я, как мне не хватает его - всегда, с того самого момента, как я закрыл за собой нашу дверь, а теперь, когда он почти всегда занят - особенно... как с его футболки совсем исчез его запах… хотя я и стирал ее порошком совершенно без отдушки… и я скучаю, скучаю тоже, каждый день… по тебе, по твоему голосу, по прикосновениям… ты так давно не касался меня - по-настоящему, а не моими руками, в моей голове... я скучаю по тебе, Холм, черт тебя побери, и… и мне страшно - всегда страшно, а теперь - еще и потому, что ты там, неизвестно где, и мне страшно, что может позвонить Сив и, задыхаясь, сказать, что с тобой что-то случилось, что ты упал - под лед, в синюю воду, и она обожгла тебя, лизнула твои веки и горло, и теперь ты навсегда ослеп и онемел… или случайно сорвавшись с высоты, потому что, конечно, куда-то полез, тебе вечно не сидится на месте, весь мир для тебя один большой Неаполь, лабиринт и хаос, и тебе кажется, что ты можешь им управлять, этим хаосом… запросто разгуливать перед машинами… улыбаясь... как будто это в порядке вещей - разгуливать перед машинами, как будто ты неуязвим... но я-то знаю, что может быть, что может случиться: я видел своими глазами - там, на шоссе, я видел… я никогда не забуду… а ты - ты и не подумал быть осторожным, быть внимательным, ты снова куда-то спешил, снова забыл шапку и перчатки, и некому было бросить тебе в карман Липсил… я скучаю - каждый день, каждый раз, как твое лицо появляется передо мной… я скучаю, слышишь?.. Ты слышишь меня?.. - Лучше ты расскажи, как прошел твой день, - он упрямо таращился в экран, тер глаза и поминутно прикрывал рот, зевая. - Хорошо, - я улыбался ему мягко, расслабленно, послушно, чтобы у него не возникло ни малейшего подозрения относительно моих намерений. - Давай только я дойду до кровати, ладно?.. Я что-то сам так устал… Ты ляжешь со мной?.. - Конечно. Он улыбался тоже, брал лэптоп, и мы оба залезали каждый под свое одеяло. - Выключи свет, - просил я, притворно щурясь. - Так лучше?.. - Да, спасибо. Сегодня… Сегодня был довольно интересный семинар, а сразу после него - практическое... И мы снова лежали рядом, подушка к подушке: я - здесь, он - там, где-то в гостинице или мотеле - оба в одной постели. За окном шел снег или моросило, по потолку ползли густые чернильные тени, он по-прежнему устало бодрился, но я уже видел, что нам осталось недолго: тени стекали с потолка на его лицо, закрывали ему глаза, заливали уши, и совсем скоро у меня оставалось только его безмятежное и размеренное дыхание. Я ждал некоторое время, впитывая его в себя через экран, стараясь воспроизвести в памяти его запах, тепло его тела, нежность кожи на запястьях и сгибах локтей, в ямочке у шеи и за ухом... И сразу за этим - корочки мозолей, которые появлялись у него на ладонях, когда в ресторан приходил очередной заказ, и он помогал перетаскивать ящики в подсобку… Ждал - совсем немного, а потом осторожно опускал крышку, надеясь, что экран рядом с его подушкой погаснет достаточно быстро. “Прости, я снова уснул вчера - какой-то сумасшедший был день. Хотел рассказать тебе, где мы и что снимаем - тебе понравится! Позвоню вечером, когда ты дома - как обычно?.. Хорошего дня!” Вечер наступал снова, и был таким же, и еще один, и опять - чуть позже или чуть раньше, но с тем же результатом: я не успевал за ним. Не успевал. Его жизнь не просто пришла в движение - она ускорилась многократно, засвистела ветром в ушах, замелькала смазанными деревьями по обочинам дороги, и мне не хватало времени на то, чтобы разглядеть их, отличить одно от другого, проводить взглядом. При этом моя собственная вселенная, повинуясь расписанию занятий и четким интервалам между театральными звонками, вращалась гораздо медленнее и размереннее и с каждым днем все больше выбивалась из его орбиты. Он работал, я учился, мы разговаривали - реже и короче. Я добавил в “Избранное” сайт по продаже билетов на текущие театральные постановки, продлил абонемент в бассейн и в один из дней, когда после репетиции все собрались выпить по бокалу, впервые присоединился. Как ни странно, тот вечер оказался весьма неплохим: мы обсуждали пьесу, о чем-то смеялись, кто-то довольно успешно пародировал преподавателей - и мы смеялись снова... Все было - или, по крайней мере, стало - совсем как в прошлый раз: время утекало сквозь пальцы, мчалось вперед от хутора к хутору, от одного северного городка к другому, дремало на перегонах внутри съемочного автобуса, облокотясь лбом на промерзшее стекло и поминутно соскальзывая; зевало, ерошило волосы, прищуривалось, отпивая кофе из бумажного стаканчика на очередной заправке, и желтая линия разметки, связывающая наши запястья, туго натягивалась и вибрировала. Жизнь опять ощущалась как with and without. Как в тот раз: с ним и одновременно без него. У него было очень мало времени - для меня, для нас. Его время теперь почти полностью было - его. Мне он давал столько, сколько способен был дать, а больше у него не было. Почти совсем как тогда - в тот первый раз, который привел нас к краху. Почти… Но не совсем. Вечерами я смотрел на него - как он, торопясь и блестя глазами, рассказывал, чем они занимались сегодня. Смотрел, машинально кивая и улыбаясь, и думал, насколько все же захватывает его эта работа… Как он ждал ее, как изголодался по чему-то именно такому: вескому, стоящему… Как он счастлив оттого, что может заниматься любимым делом, что дождался своего шанса - даже не столько быть занятым в солидном и известном проекте, сколько просто быть: быть целым, состояться, заполнить, наконец, ту брешь внутри, которая голодной крысой грызла его медленно, но верно; шевеление которой я чувствовал точно так же и в себе каждый раз, как подходил к дверям театра. Теперь он был настолько на своем месте, что глядя на него… на его совершенно счастливое лицо - вечером или в те редкие случаи, когда я заставал его днем - на его обветренное, усталое, невозможно счастливое лицо… Я ждал одиночества. Одиночество - я был готов к нему теперь более, чем когда бы то ни было раньше. Теперь я знал, как незаметно оно может подкрасться, как сначала не показывает себя, ничем не выдает своего присутствия, таится под кроватью, в темных углах, прячется в трубе пылесоса, позади стиральной машины, в складках гардин, в том шкафу у самого кухонного потолка, вымыть который у вас никогда не доходят руки. Молчит, не издает ни единого звука… И вам уже кажется, что вы избавились от него навсегда, что оно покинуло вас - быть может в тот момент, когда вы пересекали один из неапольских перекрестков, или, затаив дыхание, лежали на дне крохотной лодки, входящей в грот, или когда сувенирной ручкой в виде обглоданного рыбьего скелета подписали договор продления аренды - бог его знает, когда это произошло!.. Но произошло: вы почти совершенно уверены!.. Вам кажется, что в истории вашего одиночества поставлена точка, армия мертвецов повержена, и вам больше нечего опасаться… И, наверное, кто-то и попался бы на эту уловку, пал жертвой собственной доверчивости и недальновидности, раз и навсегда забыл, что это такое - одиночество. Кто-то - может быть. Кто-то - но не я. Нет, я слишком хорошо его помнил, чтобы не расслышать тонкого, неясного, ночного шевеления где-то в недрах квартиры, слабого шипения, пока еще заглушаемого звуками дня и жизнерадостными, болтливыми голосами по радио. Я знал, как бывает, когда в какой-то момент в темноте загораются желтым голодные глаза, когда оно поднимает плоскую голову и пробует языком воздух, удостоверяясь, что все готово к его появлению, а потом, сжимая и разжимая сильные мускулы на чешуйчатом теле, наконец выползает из своего укрытия. Как сначала просто осматривает свои владения, делая широкие, неспешные круги, не торопясь, не бросаясь вперед, давая понять, что теперь спешить уже нет необходимости - теперь, когда все решено, и ничто не в силах ему помешать. И как постепенно подбирается ближе… Все ближе и ближе, пока не чиркнет скользким хвостом по ногам - сначала легко, едва ощутимо, мгновенно исчезая, будто и не было, затем еще раз, уже медленнее, основательнее, и снова, и еще… А потом наконец обовьется вокруг щиколоток - крепко, не вырвешься - сдавит и, не мешкая, станет накладывать сверху кольца, одно за другим - сухие, горячие, сильные. Я помнил его, как оно добирается до горла, разевая пасть с двумя сверкающими зубами, как вгрызается в кожу, впрыскивая яд, и как по венам мгновенно вспыхивает; как кричит в голове, как стучит барабаном в ушах: “Ты больше не нужен ему, больше не нужен, не нужен!..” И если некому высосать из раны кровь - прямо сейчас, мгновенно, не теряя ни секунды, - вы пропали. Вы умрете, и это будет долгая и мучительная смерть. Все это я помнил - все до мельчайшей детали. И как раз в этом, странно или нет, было мое преимущество. Я был готов к одиночеству. Я мог разгадать первые, самые незаметные признаки его появления. Я ждал - его и его армию, его черные знамена на изъеденных термитами древках, его безмолвных, угрюмых воинов с жестокими лицами, его забранных в доспехи лошадей, его шаманов в ожерельях из человеческих голов с вырванными зубами, его скалящихся псов, его колесницы, его мечи и “утренние звезды”* - блестящие, наточенные, метящие точно в голову. Я ждал и был готов сражаться - на восходе, при свете дня и в сумерках. Сражаться за каждую каплю синевы, за каждую самую тонкую морщинку у глаз, за искры, за его лицо, за руки… за дыхание, за каждое прикосновение, за тепло… за заботу, за нежность, за возможность быть нужным - ему... за Неаполь, за его фантазии, за детские шалости, за глупые шутки, за фырканье и смех… за мечту быть найденным, обнаруженным и спасенным. За бело-красную полосатую шапочку с помпоном, потерянную где-то в переулках синего-синего города. За корнетто с клубничным джемом на балконе с видом на море. За основополагающую потребность. За него. За него в моей вселенной. До самого последнего вздоха, упрямо вставая снова и снова, призывая на помощь единственное заклинание, которое я знал: как угодно с ним лучше, чем без него. “Лучше так, чем никак”. Aliquid melius est quam nihil. Мне следовало вытатуировать это. Да, насколько это возможно - я был готов к одиночеству, каждый раз выискивая его в углах, стараясь определить его присутствие по запаху, по шороху, но… Но, странным образом - и у меня не было этому сколько-нибудь разумного объяснения - удивительным, непостижимым, невозможным, нереальным образом… … оно так и не появилось. Вместо него - раз за разом, вечер за вечером, когда я отправлял его в постель, не рассказав, по сути, ничего о себе, о том, как прошел мой день, что видел я, чем жил сегодня - вместо одиночества я чувствовал... … счастье. Я был так счастлив его долгожданным счастьем, его нетерпеливым, почти жадным ожиданием следующего дня, его несомненным успехом, что это было каждый раз поразительно: мне приходилось останавливаться и смотреть на себя в зеркало, чтобы поверить, что во мне действительно нет ни капли горечи, что я действительно это чувствую. Счастье. Не страх, не обиду, не разочарование оттого, что он может быть счастлив где-то еще, далеко от меня, делая вещи, о которых я не имел ни малейшего понятия. Не зависть, не раздражение, не ярость. Не боль. Счастье. Гордость. Причастность. Только теперь мне стало до конца понятно, что он чувствовал, когда мы дома вместе смотрели записи моих спектаклей, и он потом долго молчал и улыбался; когда мое имя проскользнуло в короткой газетной заметке рядом с именем Арнфинна, где тот говорил о талантливом молодом поколении, идущем на смену старому… Когда он всеми силами старался отправить меня сюда и когда через какое-то время я сказал, что из сорока с лишним соискателей на дополнительный курс при театре я вошел в число пяти победивших. Когда говорил: “Твой успех - это и мой успех тоже”. Теперь его успех был и моим успехом. Моим огромным, ошеломляющим успехом. И каждый раз, как я видел это - его невероятное облегчение, неподдельную радость от признания профессиональной пригодности, нужности, в каком-то смысле - исключительности… Я был так счастлив за него и так горд, что у меня невольно пережимало горло. Странным, удивительным, мистическим образом эта наша вынужденная, затянувшаяся разлука не развела нас по сторонам, как я боялся, не вбила снова между между нами тяжелый клин непонимания и недовольства - нет, как раз наоборот!.. Она помогла нам стать… ближе. Ближе, когда казалось, что ближе быть уже невозможно - немыслимо!.. И, тем не менее, мы смогли - или, по крайней мере, наконец смог я. Понять его лучше, увидеть на расстоянии, цельным, в полный рост. Всей многоцветной мозаичной картиной. Огромным, ярким, витражным полотном. With and without. Within. Дальше и ближе. Ближе. Мы стали ближе, и я осознал - с кристальной, доселе неведомой мне очевидностью, - что восторг личного успеха кого бы то ни было из нас не идет ни в какое сравнение с эйфорией, чистым счастьем, безоглядной радостью за успехи другого. Ты - это я. Ты - это мы. **** Все чаще и чаще он присылал мне видео: любительские куски съемок - небольшие, по несколько секунд, по минуте - те, что делались вспомогательной камерой вторым оператором или свои собственные, снятые на телефон или, уже позже, профессиональным оборудованием. Последнее меня определенно удивило: всё-таки у него не было ни специального образования, ни достаточных навыков работы с аппаратурой. Однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что это, должно быть, случилось так же естественно и плавно, как и на съемках “Скам”, когда я нет-нет, да замечал его за камерой, рядом с операторской группой. Должно быть, здесь сыграло свою роль его увлечение фотографией: он умел найти подходящие ракурсы, необычные углы, выгодно использовать свет, так что врожденная способность “видеть глазами объектива”, и видеть правильно, помогала ему скомпенсировать отсутствие практических навыков и опыта. Конечно, съемками сюжетов занимались профессионалы, но тот факт, что он мог временами участвовать и в этом, чисто техническом аспекте, радовал меня тоже. Все это время они снимали на севере, уложив в первый сезон обновленного выпуска Финнмарк и Тромс. Поворачивая вокруг себя камеру, он показывал мне обожженную снегом, слепую землю севера, вмерзшие в нее скалы с такими острыми вершинами, что, казалось, тронь их - и порежешься; ледяные озера с просвечивающей под хрупким зеркалом синевой - глубокой, безмолвно зовущей, безвозвратной; горные перевалы, где мокрый, рыхлый, словно бы второсортный снег сменялся дождем, а потом сразу - туманом; кипящие весной, а теперь застывшие, словно заколдованные водопады по обеим сторонам уходящей в никуда дороги… И вдруг, посреди этой безжизненной, сверкающей белым пустыни - красные домики на кромке воды, сараи со спящими внутри тракторами и косилками, сушилки для рыбы - пока еще пустые, подернутые морозом, сами по себе напоминающие рыбий остов, и сразу за ними - церковь с увенчанной шпилем крышей, кладбище, магазин, кафе и здание для общественных собраний, где неизменно отмечается каждая веха человеческой жизни: крещение, причастие, свадьба, рождение детей, смерть. Иногда он комментировал что-то, рассказывал, кто из новых участников программы здесь живет, чье стадо овец пасется на этом склоне с понедельника по среду, а чье - с четверга по воскресенье включительно; кто вывел новый, более морозоустойчивый сорт клубники и кому теперь завидует вся округа, или кто, с упорством, достойным лучшего применения, первым полез на Егеварре*, чтобы на самом пике отхлебнуть кофе из термоса, оглядеться по сторонам и прийти к выводу, что это все же не самое подходящее место для первомайского гриля. Я слушал его голос за кадром и рассматривал все, что он хотел мне показать, а потом закрывал глаза и ставил видео на повтор: уже знакомые картинки мелькали перед глазами, и мне казалось, что он лежит со мной рядом - здесь, в этой постели, и вдохновенно рассказывает о том, что уже видел - давно, в прошлой жизни, до того, как вернулся ко мне. А иногда он не говорил ни слова: молчал и не двигался, снимая с одной точки. Тогда я видел только встающее солнце - слепящее, ледяное, разрывающее синюю темноту вокруг, - слышал шорох волн по камням и чувствовал запах водорослей. Потом были новые кадры - снова обычной, ничем не примечательной северной деревни: все те же самые пейзажи, те же дома, то же название кафе, тот же шпиль на церкви, такая же почта или библиотека, такие же коляски, пасущиеся в палисаднике у детского сада - все, абсолютно все, что я уже видел раньше... И вдруг, в этих одинаковых, как клоны, декорациях - полноценная звукозаписывающая студия в подвале дома по Большой Улице, 5 - и Ингве, которому на прошлой неделе стукнуло девяносто, а его самой первой блюзовой пластинке, которую он смикшировал “вот прямо здесь, где мы сейчас стоим” - больше пятидесяти лет. Или Туре, собирающий модели локомотивов и поездов, и Венке, его жена, пекущая восхитительные торты по железнодорожной тематике с этими самыми поездами, взбирающимися по бисквитным холмам на самую вершину - “из кондитерской мастики, лучшего качества, все детали вручную, посмотрите, включая сцепки и свисток у будки машиниста, сначала мы делали их только для себя, на семейные праздники, но теперь заказы приходят отовсюду, вы только посмотрите, этот Венке испекла специально, а вот это, вы только гляньте: точная копия легендарного CZ, “Калифорнийского Зефира”, с панорамным куполом, великолепная “Серебряная Леди”, откуда вам отрезать кусочек - от хвоста или от локомотива?.. ” Или Анита и Анне-Кари, усыновившие ребенка из Буркина-Фасо, для чего им пришлось выучить французский, - единственная гей-пара на всю округу, чинно гуляющая во время прайда по главной улице с коляской, украшенной с одной стороны радужным флагом, c другой - норвежским. Или Май-Бритт, с синдромом Дауна, “солнечная девочка” тринадцати с половиной лет, мечтающая стать премьер-министром, в одном кадре хихикающая и краснеющая: “Ой, а это правда ты - тот самый Эвен?!”, а в другом машущая рукой в камеру: “Привет, Эмилия из Осло!” Поколения неожиданно разных людей, ищущих связь друг с другом и миром вокруг. В гостиных своих домов, во дворе, на фоне молчаливого, пушистого от инея леса, в горах, на борту рыболовной лодки, в больнице, в конторе соцобеспечения, на ферме ездовых собак… На ферме ему дали в руки новорожденного щенка: маленький комочек шерсти прижимался толстым, голым пузом к его ладони, вздрагивая лапками на весу, пищал и слепо тыкался крохотным носом в его пальцы. В какой-то момент он глянул в камеру - его широко распахнутые, сверкающие глаза, ослепительная улыбка, само выражение лица ребенка, обнаружившего под елкой шевелящуюся и тявкающую картонную коробку… - Даже и не думай, - рассмеялся я. - Слышишь меня, Холм?! Даже не думай!.. А потом - видимо, им все же пришлось сделать паузу - камера подхватила его в загончике для щенков чуть постарше, своеобразном манеже для игр: он лежал на спине и хохотал в голос, а щенки - наверное, двадцать, или даже больше, так что совершенно невозможно было разобрать, где чей нос, чей вертлявый хвост, чья черно-белая спинка - щенки прыгали ему на живот, топтались по груди, лизали руки, лицо и уши, с забавным недоуменным выражением на мордочках жевали его волосы и тут же выплевывали их, чтобы с устрашающим рычанием, наброситься на его ноги, изо всех своих детских сил оттягивать в сторону штанины, воевать с шнуровкой ботинок.... Вокруг слышались веселые голоса и восклицания, он жмурился, гладил, кого успевал схватить в этом постоянно движущемся и высоко и заливисто лающем клубке из теплых, должно быть, еще пахнущих молоком, живых существ, - жмурился и непрерывно и невозможно счастливо смеялся; и хозяин фермы, отца которого в 1944 году, в конце Петсамо-Киркенесской операции*, русские вывели из тоннеля горных выработок у Бьорневатна, смеялся, глядя на него. Все эти люди - у каждого была своя история, своя сторона, своя правда, и, вслушиваясь в отдельные фразы, в смех или возгласы удивления, я неизменно находил схожие с моими собственными жизненные повороты и события, мысли и впечатления, каждый раз немного больше проникаясь осознанием общности, принадлежности к этой стране, этому народу. Впрочем, не это поражало меня сильнее всего. Эти люди - он здоровался с ними, улыбаясь мимолетно, пока еще не в полную силу, почти неловко, словно далекий родственник на широкой сельской свадьбе, седьмая вода на киселе. Представлялся, протягивал руку, и в ответ они подавали свою. Все шло своим чередом, как обычно: “Ах, так это вы, какой-то сериал, кажется, что-то припоминаю”. Первые минуты они смотрели на него, заметно смущаясь, недоуменно, почти настороженно, словно не вполне понимая, как этот высокий молодой человек оказался в их гостиной, на их диване, с подушкой, вышитой самолично бабушкой Гьерд еще в далеком девичестве, под боком. Разглядывали, чуть прищурившись, как диковинный экспонат в музее, как типичного жителя столицы - далекого, чужого, наверняка высокомерного. Улыбаясь самыми уголками губ, церемонно предлагали кофе в белой чашке и праздничное печенье с шоколадной крошкой. Он кивал и снова улыбался в ответ, пряча до поры синеву, мимоходом хвалил печенье: “Как вкусно, спасибо! Мама пекла точно такое же, когда я был маленьким...” … и вышивку бабушки Гьерд: “О, это традиционная вышивка Бардю-бюнада… Конечно, знаю… Что?.. Осло?... Нет, что вы: я с севера!.. Осло - конечно, красивый город, но я всегда был и останусь северянином, en nordlending!.. Из Тромсе… О, это самый прекрасный город в Норвегии, вы согласны?.. “Северный Париж”, да… У бабушки по маминой линии семья жила в Бардюфоссе, у нее как раз был такой бюнад - вот именно с этой вышивкой… Ей он достался от ее мамы, а той, в свою очередь… Да вы что, у вас там тоже есть родственники?! Как здорово, я передам тогда бабушке, вдруг она помнит… Их как зовут?..” … успокаивал: “Знаете, я ведь тоже новичок - первый раз участвую в этой программе… Да, конечно, мы всегда смотрели ее дома с родителями… Вы не волнуйтесь, если мы с вами что-то забудем, нам сразу же подскажут… Все будет хорошо, не переживайте... ” … задавал общие вопросы, скорее просто расслабляющие, чем действительно информативные, шутил сам, заразительно смеялся чужим шуткам, незаметно переходя к сценарным наработкам, к самой истории. Он вовлекал их в беседу, постепенно, но совершенно безвозвратно очаровывая, обнимая вниманием, слово за слово опутывая, словно яркую и пугливую рыбу, незаметной, но прочной сетью своей магической улыбки, подтаскивая к себе ближе, мало-помалу рассвечивая комнату синим - сначала один угол, потом второй, затем стены, потолок… Несколько минут - и они уже по пояс утопали в перламутровом свечении, неотрывно смотря на него, машинально повторяя его жесты, положение рук и наклон головы, ощущая исходящее от него внутреннее тепло, греясь в нем, улыбаясь уже не столько тому, что именно он говорил, сколько самой его улыбке. Я должен был бы давно привыкнуть, давным-давно начать относиться к этому как к самой естественной и обычной вещи на планете. В конце концов, я видел это раньше, и неоднократно: то, как безотказно люди реагировали на него, как, стоило ему зайти в комнату или зал, - и они хотели оказаться к нему ближе, обратить на себя его внимание, хотели, чтобы он заговорил с ними. Не просто должны были разговаривать с ним, слушать его - если, например, брали интервью - а именно хотели, желали этого. Я видел это постоянно - но все равно... Все равно меня каждый раз глубоко поражало, как в один момент, словно по какому-то волшебству, одной только улыбкой, взглядом, только звучанием голоса он подчинял их себе, привязывал, безвозвратно втягивая на свою орбиту, давая взамен чувство общности с собой, принадлежности к его роду, ощущение “он такой же, как мы, а мы - как он” - чувство, которое они принимали с радостью. Это - и одновременно безоговорочное признание исключительности их собственной истории, их жизни, ее неповторимости во всех галактиках мироздания. Мгновение - и они были ранены им, контужены ударной волной его обаяния, заражены излучением синевы - без малейшей надежды на спасение, точно так же, как заразился я сам, однажды посмотрев в эти калейдоскопические глаза. И вот уже менялись их лица и позы; дрогнув, расслаблялись черты, опускались плечи и размыкались напряженно сжатые пальцы. Вырывались из груди и тут уже испарялись в воздухе скованность, нервозность, неловкость перед камерой, инстинктивное недоверие к незнакомым людям, разговаривающим на чужом диалекте, снующим туда-сюда по дому в тяжелых ботинках, таскающим непонятную технику, задевая при этом углы, оставляя следы на паркете, то и дело норовя перевернуть горшки с только-только взявшейся геранью. Разные люди - взрослые, подростки, старики, врачи, дальнобойщики, рыбаки, полицейские, женщины, мужчины, тайские иммигранты, русские жены, пакистанские дети, коренные норвежцы или еще более коренные саамы: стоило ему только приблизиться на достаточное расстояние, как синева врывалась в них упругим, живым потоком - прямо в центр, в солнечное сплетение, освещала изнутри, питала, придавала сил, распрямляла спины, расплетала волосы, гладила по вискам прохладными пальцами, подбадривала и поддерживала, если они, вдруг смутившись взгляда телекамеры, запинались на полуслове. Потом они говорили - с ним, рассказывали - ему, вспоминали - в ответ на его вопросы. Для него - порывшись в альбомах или старых коробках из-под обуви, извлекали на свет пожелтевшие фотографии с мягкими, потрепанными кончиками, вырезки из газет и журналов - заботливо сохраненные, вложенные в пластиковые конверты или наклеенные на плотные белые листы истории прошлого, забавные или трагические случаи из жизни. И в глазах всех этих людей, которые видели его в первый и, может быть, последний раз в жизни, искрилась неподдельная, теплая радость. Он покорял их: каждый раз, каждый день, в каждом новом доме - он покорял каждый новый Неаполь, и отныне и навсегда становился в нем своим. При этом он не делал ничего особенного, чтобы расположить их к себе, не прикладывал никаких сверхъестественных усилий: он просто был собой, и этого всегда оказывалось достаточно. Каким-то образом они вдруг понимали, что он верит в них, ничего о них, по сути, не зная, но по свойству натуры - верит сразу и непоколебимо: каждому их слову, каждой истории, верит в их уникальность, в единственность, в “штучность”; в то, что их жизни, как снежинки, похожи друг на друга только на первый, самый неискушенный взгляд, а на самом деле на свете нет и никогда не существовало даже двух похожих. Он верил в них, и в благодарность за эту безоглядную веру, они так же верили в него - в то, что он поймет, услышит то, что они хотели сказать. Увидит то, что они показывали, почувствует, что чувствовали они. Что подхватит нить их жизни и сможет переплести ее с другими такими же. Иногда - я видел это четко на дисплее - иногда в их глазах проскальзывало какое-то странное, задумчиво-мечтательное выражение, словно они смотрели на него и представляли, что было бы, если бы этот молодой и улыбчивый мужчина жил совсем рядом, в их городе или деревне, на берегу одного с ними моря или реки, или у подножия водопада, или огромной горы… Если бы, когда был маленький, он ходил в ту же школу, что и они, читал бы те же книжки и носил те же самые заводные машинки на дне рюкзака, а по субботам покупал бы сладости на развес в киоске на углу улицы и бегал в кино… У него, наверняка, был бы обильный и гостеприимный дом, беззаботное детство и самые лучшие подарки, какие только может принести Юлениссе. Он был бы самым очаровательным ребенком, самым статным юношей, самым добрым и щедрым мужчиной, и когда, повзрослев, нашел бы себе жену - самую красивую, с самыми струистыми волосами и самыми нежными руками, - у них были бы самые синеглазые дети во всей округе. Рядом с домом этого молодого мужчины был бы сад - без конца и края, без границ и заборов, с такой мягкой травой, что, случись кому-то прилечь на нее летним днем, она прохладным шелком обвивала бы руки и плечи. И раскидистые яблони в нем были бы самыми плодоносными - такими, что по осени вся земля горела бы пышным ярко-красным золотом, а вокруг, на многие мили, стоял бы свежий, нежный, яблоневый аромат; речка рядом с его домом обязательно была бы самой быстрой и прозрачной, а небо темными августовскими ночами - самым глубоким и звездным. За отзывчивость и щедрость он был бы всеми безоглядно любим и, случись что-то, сотни людей пришли бы ему на помощь, подали бы ему руку и сделали бы все, что он ни попросил. В его глазах они видели бы просторное небо и необъятное море - густое, влажное, вспыхивающее под солнцем, точно усыпанное бриллиантовой крошкой, свежую и пахучую майскую зелень, белые цветы миндаля с нежной розовой сердцевиной, истомленные летом полнокровные вишни, южные ветра и теплые ливни... И когда он состарился бы и умер, они ощутили бы эту утрату горше, чем уход члена семьи или близкого друга, потому, что одно только его существование рядом, его теплота, его забота и нежность, его взгляд и улыбка делали бы их беспричинно счастливыми. Делали бы их лучше. Как делали лучше меня. Они никогда не знали бы его настоящего, его сути. Никогда не увидели бы таким, каким в разные периоды видел я, никогда бы не подумали, что он может быть обижен, сердит, пьян, несчастен, несправедлив... несовершенен. Что ночью у него мерзнут ноги, что иногда он, вздрагивая, просыпается и не может снова заснуть, что слишком яркое солнце режет ему глаза, что тонкая кожа сохнет и трескается на ветру, и тогда трещины покрываются корочками, саднят и чешутся; что он плохо переносит лактозу и так до сих пор и не смог заставить себя навестить могилу отца. Всего этого они никогда не узнали бы, не только потому, что им просто не пришло бы в голову выяснять такие вещи, смотреть дальше расцвеченного огнями фасада Гранд Отеля, но еще и потому, что его тепло и умиротворение отражали бы их собственные, являлись бы их источником, и рисковать этим никто не захотел бы. Все они - все, кто окружал бы его, - все были бы слепы этой приятной добровольной слепотой, зная только то, что лежало на поверхности, и удовлетворяясь лишь тем, что в его присутствии, под его синим взглядом, они думают лучше о себе самих, видят красивыми себя самих, улыбаются своим собственным мыслям, гордятся своими достижениями. Этого было бы достаточно. Они расцветали бы рядом с ним - и этого было достаточно. *** Первое время я смотрел только на него и ревновал его к этим людям, как совсем недавно ревновал к соседям по дому. К незнакомым улыбкам, похлопываниям по плечу, чужим - не моим - радостным взглядам; к тому, что это они, а не я, чувствовали тепло его руки, вдыхали его запах и слышали голос - его живой, гибкий голос, не приглушенный, не отдаленный, не искаженный телефонным микрофоном. Однако постепенно я стал обращать внимание и на них тоже, замечать, какими удивительными они были, какими, сначала казалось, обычными, ничем не примечательными, но на самом деле - яркими, свежими, цельными, крепко стоящими на ногах, остроумными каким-то приземленным, жизненным, сочным юмором. Какими действительно “плодами норвежской земли”* И он... Он видел их такими, он смотрел внимательно - невзирая на кажущуюся лёгкость, гораздо внимательнее и пристальнее, чем когда-либо мог я, - он смотрел и видел в них интересных собеседников, неповторимых и оригинальных персонажей, раскрыть которых для широкой публики было его профессиональной задачей и одновременно искренним удовольствием. Он с легкостью делал то, что доселе никогда не удавалось мне: он видел людей. И в какой-то момент я стал учиться видеть их тоже - сначала его глазами, пытаясь понять, чем они так интересны ему, а потом и своими собственными. Спустя месяц, на очередном занятии по актерскому мастерству, нас попросили представить себя кем-то, о ком мы не имели до этого никакого представления, с кем не встречались раньше, но внезапно столкнулись в определенной точке пространства. Некоторое время я недоуменно пялился со сцены в зал, пытаясь понять, как вообще можно представить себя кем-то, кого вы никогда не встречали, и вдруг, в какой-то момент, совершенно неожиданно, передо мной встало лицо Стейна из Тальвика, раскладывающего свежие овощи по полкам супермаркета в виде Эйфелевой башни, Эмпайр-стейт-билдинг, Тадж-Махала, Колизея... А затем Тура-Йоргена, который держал молочную ферму в Викране, рядом с Рюойя, в часе езды от Тромсе, а в свободное время фигурно загибал зубцы на вилках, делая весьма невероятные вешалки для одежды, брелки и женские украшения. И Вибеке из Мазе, традиционно саамской вотчины, каждый день приходящей на могилу к мужу - который умер пять лет назад, - чтобы обменяться последними новостями: “Да-да, он прекрасно меня слышит, и если вы думаете, что в том мире совершенно ничего не происходит, и не о чем рассказать, то вы глубоко заблуждаетесь!..” И Пера-Уле из Альты, 78 лет от роду - которую весну, как только на счет поступает пенсия, он садится в свой старенький Форд и едет в Plantasjen, чтобы купить там саженцы деревьев. Потом он аккуратно высаживает их рядом со школой, точно зная, что никогда не увидит кроны. Но он делает это все равно - для детей. И Мартины, подружки Пер-Уле, аккуратно вырезающей из журналов все фотографии наследного принца, наклеивающей их в специальный альбом и украшающей блестками и сухими желтыми, белыми и лиловыми цветочками: за свои шесть лет и три месяца она “никогда еще не была так влюблена”. И Эйвинда, полицейского в Киркенесе, купившего мороженое на заправке Эссо и на спор с товарищем, ради смеха, набравшего телефонный номер из тех цифр, что стояли на чеке, а в этом году справляющего очередной юбилей свадьбы. Он и его жена познакомились друг с другом тридцать лет назад, а на видео он по-прежнему смотрел на нее, как на диковинную и удивительную птицу. А потом они потянулись один за другим: столетние старики на аппарате ИВЛ и их внуки, с гордостью демонстрирующие Военный Крест* в потертой бархатной коробочке, рыбаки со штормовым морем в глазах, домохозяйки, подростки со шрамами от акне или наоборот, с красивой, гладкой кожей, розовой от мороза, беженцы в поисках лучшей доли, владельцы магазинчиков, берущие на работу бывших наркоманов и заключенных по программе поддержки, счастливые парочки и гордые одиночки, родители, всегда мечтавшие о детях, и дети, мечтающие о щенке или котенке, шумные, тихие, говорливые, молчаливые, смешливые или немного меланхоличные… Все они словно махали мне рукой через стекло, через время, через прошлую и бесконечно продолжающуюся жизнь, и в какой-то момент я почувствовал прочную связь с ними, не поддающуюся описанию или точному определению сопричастность, как будто они - все эти совершенно незнакомые мне люди - что-то значили для меня лично, играли какую-то роль в моей собственной жизни, составляли подвижные грани некоего кубика Рубика, который я вертел в пальцах. Я стал брать их с собой в театр. Десятки раз перематывал видео вперед и назад, подмечая их диалект, говор, жесты, мимику, реакции, улыбки, взгляды. Запоминал их истории, их смех, рассказы о самых больших достижениях и самых разочаровывающих неудачах, раз за разом перенося на себя, на свою собственную жизнь, картины их прошлого и настоящего, наслаивая друг на друга лица, перемешивая, тасуя как игральные карты, чтобы в определенный момент вытянуть нужную. Я выпускал их на сцену и, сами того не подозревая, они начинали жить отдельно, самостоятельно, далеко от реальных себя, словно в другом измерении, внутри моего воображения. И каждый раз, как меня хвалили за глубокое погружение в персонажа, за всестороннее раскрытие характера и мотивов, я не мог не думать, что этим многообразием, этим бесконечным источником вдохновения я обязан одному-единственному человеку. С самыми синими во всей вселенной глазами. *** Где-то к концу съемок он прислал мне очередной отрывок. Это была суббота, я проснулся чуть позже девяти, и он уже был там, в глубине моего телефона: новые люди, новые панорамы, может быть, новые интонации его голоса, новый взгляд. Потерев рукой глаза, окончательно прогоняя сон, я тронул пальцем значок воспроизведения. Он стоял на берегу моря - огромного, холодного, слитого с небом в единое целое, так что трудно было сказать, где кончалось одно и начиналось другое. Солнце еще не встало, но у самого горизонта пепельные облака уже горели снизу пурпурным, жались друг к другу, волновались в преддверии нового дня. Ветер налетал порывами, трепал его волосы, выдергивал пряди из-под наспех накинутого капюшона, шершаво облизывал лоб, кончик носа и подбородок, быстро окрашивая их в красновато-розовый. Он смотрел прямо в камеру, и на фоне серо-сиреневого предрассветного неба, по краю косо исчерканного золотыми штрихами, его глаза, огромные и глубокие, блестели особенно ярко. - Доброе утро, - он улыбнулся. “Доброе утро”, - я улыбнулся в ответ. - Посмотри, как красиво… Он сделал круг, захватил небо, на секунду задержавшись на горизонте, далекие черные скалы и мокрый песок у берега, где ломко хрустела ледяная вода, а потом снова развернул телефон камерой к себе. - Это Хиллесойа*. Вон там Свальбард, - он вытянул руку, показывая. - А дальше - океан. Я чуть привстал и удобнее облокотился на изголовье, ожидая, что он станет рассказывать, где они снимают сегодня, и кого. Однако ничего подобного не последовало: наоборот, он неожиданно замолчал и остался так, не говоря ни слова, только смотря по-прежнему прямо и пристально мне в глаза. Не тревожа и не подгоняя его, я остался ждать, как если бы находился сейчас рядом, и через некоторое время он действительно “вернулся”: чуть пошевелился, глубоко и расслабленно вздохнул, глянул вверх, на небо, обвел глазами с каждой секундой набирающие яркость акварельные разводы… А затем я услышал этот знакомый, домашний, мой самый любимый на свете звук: он негромко фыркнул. - Знаешь, - в синеве затанцевали смешинки, - я обычно всегда знаю, что сказать. Ну, или чаще всего… Чаще всего знаю, что сказать. “Никогда бы не подумал!” - Но сейчас… Сейчас мне очень трудно подобрать слова. “То есть настал тот день, и пора вносить исправления в Закон о государственных праздниках, я правильно понимаю?.. Холм, люди будут в диком восторге...” Он снова фыркнул и тут же легко рассмеялся. - Держу пари, сейчас ты закатил глаза и выдал что-то саркастическое и совершенно не смешное. “Ничего подобного” - Иногда я думаю, - он придал лицу наигранно озабоченное выражение, нахмурился и укоризненно покачал головой, - думаю, что ты все же слишком саркастичен для своего возраста… “Угу, конечно...” - Мне кажется, - уголки его губ дрогнули, - нам следует принять какие-то меры… “О, да. Приезжай и прими, наконец, хоть какие-нибудь меры...” - … а то ты совсем... “Отобьюсь от рук” - … отобьешься от рук, - он поиграл бровями. “Я скучаю, Холм… И сегодня тоже” Против ожидания, он не стал привычно развивать дальше тему моего возраста и методов наказания и пооощрения, которым намерен меня подвергнуть при встрече: чуть посмеиваясь, пару раз шмыгнул носом, переменил руку, которой держал телефон, снова улыбнулся - но теперь уже не насмешливо, не игриво, а со значением, и я понял, что он хочет сказать мне что-то серьезное. - Ты, наверное, спросишь, зачем я сейчас… По правде говоря, я и сам толком не знаю. Может быть, просто чувствую, что давно не говорил тебе чего-то действительно важного?.. Мы вообще мало разговаривали с тобой в последнее время, да?.. Я нажал на паузу, встал и забрал со стола наушники, потом лег обратно и уложил его на подушку рядом - как всегда. - Да, - он виновато вздохнул, мимолетно придавив клыком губу. - Все происходит так быстро… Каждое утро я просыпаюсь, и впереди новый день - столько всего нового, столько возможностей!.. До сих пор не верится! И одновременно понимаю, сколько упускаю тоже… Как раз за разом упускаю... тебя, твою жизнь. Я упускаю твою жизнь, а мне казалось, что этого больше никогда не повторится... Он потер костяшками пальцев лоб. - Я лежу и думаю об этом, а потом… Потом обязательно кто-то стучит в дверь, или звонит, или приходит оповещение, что съемку опять передвинули, и прямо сейчас надо собираться… И снова куда-то бежишь, что-то делаешь, скорее, скорее... И черт!.. Прежняя открытая и радостная улыбка снова осветила ему лицо, зажгла мерцающие огонечки в глазах. Несколько секунд он сопротивлялся, кусал губы и изо всех сил сводил брови, сдерживая поднимающуюся волну ликования, но в итоге предсказуемо проиграл: откинул голову и счастливо рассмеялся. - Как я скучал по этому, ты не представляешь! Насколько то, что я делаю... мое. Я чувствую, что мое! Каждый день, понимаешь?.. Я каждый день чувствую, что я на своем месте, и это… Это… Это поразительно!.. Невероятно! Он обвел сияющими глазами панораму вокруг - медленно, прицельно, словно делая ментальный снимок, откладывая в памяти: - Иногда мне хочется ущипнуть себя за руку, потому что все это… Не знаю… Все это по-прежнему кажется сном. Правдой, и в то же самое время - самым потрясающим, ярким, незабываемым сном. Лучшим с тех самых пор, как мне впервые приснился ты... Улыбаясь, чуть наклонив голову, он смотрел на меня ласково и тепло, с нежностью и какой-то обескураживающей, вгоняющей в краску благодарностью. - Я знаю, что ты скажешь: “Я же говорил тебе, Холм, что так и будет! А ты меня не слушал - а я говорил!..” Да, это правда: ты говорил. Ты верил в меня… Ты… Он вдруг запнулся, сглотнул резко, словно на мгновение у него перехватило горло, но почти сразу взял себя в руки и продолжил: - Ты всегда в меня верил. Даже когда мне казалось, что между нами все кончено, и что надежды больше нет, все равно: я знал, что ты веришь в меня. В то, что у меня все получится. Спасибо тебе за это. Я должен был сказать тебе это раньше, намного раньше… Должен был бы говорить тебе это каждый день - прости, что я так редко это делал. И спасибо. Веки моментально обожгло, я прижал к ним пальцы и с силой надавил. - Дурак ты, Холм, - сипло пробормотал я. - Придумал тоже… какую-то мелодраму… - И каждый раз, - продолжил он, - как голос в моей голове повторял: “Ты ни на что не годен, из тебя ничего не выйдет” - каждый раз, как мне казалось, что куда бы я ни направился, я так никогда никуда и не приду, каждый раз… Каждый раз, как я не верил - ты верил за нас обоих. Ты один - за нас обоих. В тебе столько силы, ты даже не представляешь… - Глупости какие-то… ты… зачем?.. не надо сейчас... На секунду он замолчал, словно собираясь с мыслями, а потом я услышал: - Меня не было бы здесь сейчас, если бы не ты. Я не был бы так счастлив - если бы не ты. Не был бы тем, кем стал... Во рту вдруг появился слабый металлический привкус: должно быть, я слишком сильно прикусил губу изнутри. - …. без тебя. Слышишь?.. Я не был бы собой - без тебя. Меня - настоящего меня - не было бы. Без тебя. Я с силой провел ладонями по лицу, а потом посмотрел на экран. Он скинул капюшон и стоял так, подставляя лицо ветру, улыбаясь ярко и свободно - счастливо. - И я скучаю по тебе - всегда. Каждый мой день. Где бы я ни был - каждый день, утро, вечер и ночь. Здесь… Здесь столько всего, что я хотел бы тебе показать!.. Столько всего, столько потрясающе интересных людей - я никогда не мог даже представить!.. И вот это все вокруг - ты только посмотри!.. Он снова обвел камерой по кругу. Солнце медленно поднималось над горизонтом, торжественно и великолепно выходило из воды, окрашивая волны янтарными всполохами. - Все это я увидел благодаря тебе. Благодаря тому, что однажды ты появился в моей жизни и в тот же миг полностью изменил ее... перевернул с ног на голову!.. На дисплее он помотал головой, снова шмыгнул и засмеялся. - С ног на голову… И это было лучшее, что случилось со мной! Ты… Сердце вздрогнуло и заколотилось о ребра, отдавая в голову и горло, и в тот момент я явственно почувствовал, как меня заливает нежность - горько-сладкая, невыносимая, отчаянная нежность, от которой хотелось плакать и смеяться одновременно. - Ты самое лучшее, что случилось со мной, - твердо и в то же время ласково повторил он. - Мой самый главный успех. Это ты, слышишь?.. Только ты. Всегда только ты. На секунду он замолчал, мимолетно глянул в сторону. - Я хотел бы, чтобы отец видел меня сейчас. Какой стала моя жизнь - я хотел бы, чтобы он видел. Чтобы он знал. А потом поднял взгляд: - И чтобы познакомился с тобой. Я шмыгнул носом и невольно улыбнулся, представляя эту сцену, и он там, у себя, будто почувствовал: фыркнул и улыбнулся тоже. - У него был отвратительный характер - до самого конца… Отвратительный! И нет никакой гарантии, что он не спустил бы нас обоих с лестницы, если бы был не в духе в тот день, но все равно… Синева потеплела, осветилась знакомыми яркими искрами: - Все равно: я хотел бы, чтобы он был знаком с тобой. Чтобы увидел, как мне повезло. И чего я смог достичь. Мне кажется, теперь он гордился бы мной... Мой отец гордился бы мной - благодаря тебе. Потому что ты все изменил. Всю мою жизнь. *** Пароль я выбрал простой. “IsFuckingMineToo”, в сочетании с названием аккаунта на Гугл-диске “YourFuckingLife@” - в целом, выглядело неплохо. “Ему понравится”. Сначала я загрузил туда последнее утреннее видео, а потом, одно за другим, стал собирать остальное: все куски предыдущих съемок и любительские кадры, которые он мне пересылал; все, что смог найти относительно его фильма в Дании и “Полубрата”; нарезку наших с ним сцен из “Скам”; блуперы; все доступные интервью - в интернет-изданиях и вживую, новостные отрывки и репортажи; запись той самой церемонии Гюльрутен, где мы оба стояли на сцене. Когда все было готово, я скинул туда же фотографию из Неаполя и еще несколько из тех, что были у меня на телефоне: пару с рождественской прогулки, одну с ужина у родителей незадолго до отъезда, одну у реки, где он безуспешно пытался прикормить с руки утку, и одну, которую я сделал как-то утром в воскресенье: мы только что позавтракали и, хохоча, он тянулся ко мне, весь перемазанный в джеме. Это были самые первые сохраненные свидетельства его успеха, профессионального и личного, которые я планировал отныне собирать. Маркировать описанием и датой и раскладывать по соответствующим папкам. Чтобы потом, через много лет, в один из его дней рождения, когда весь дежурный персонал дома престарелых, вместе с хихикающими практикантками, дождавшись, пока их самый любимый постоялец задует свечи на заказанном специально по случаю торте, пожелав ему по-прежнему счастливого дня и сердечно обняв, разойдется по своим делам, а он, проводив последнего взглядом, все еще улыбаясь, наконец повернется ко мне, - чтобы тогда сказать: - С днем рождения, Холм. И подать ему поздравительную открытку с паролем. Он хитро глянет на меня, прищурится, мол, что это ты задумал, а потом фыркнет и, подвинувшись на кровати, похлопает по матрасу рядом с собой. Я переберусь к нему, поправлю его подушку и стряхну крошки торта с его пижамы. Тогда он засмеется, обнимет меня и потянется губами. Потом я накрою нас обоих одеялом, слегка подоткну с его стороны и возьму лэптоп. Видео - рабочие и домашние, фотографии - наши с ним и те, что будут сделаны профессиональной рукой; интервью, награждения, слова одобрения и признания… Каждый значительный момент, каждое ослепительно вспыхивающее на солнце стеклышко, каждый калейдоскопический камешек его успеха - все они вдруг зазвенят хрустальным, высоким и чистым звоном, зазвучат снова молодо и сине, закружатся перед его удивленно распахнутыми, радостными глазами. И тогда он увидит, какую невероятную, потрясающую, уникальную жизнь он прожил. Каким удивительным человеком всегда был. Каким талантливым. Каким добрым. Неповторимым. И как я гордился им. Всегда.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.