На самом западе Техаса

NC-17
Завершён
2885
22
автор
Размер:
375 страниц, 128 832 слова, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2885 Нравится 237 Отзывы 1142 В сборник

Глава 8.

Настройки
Антон выдыхает рваное облако пара и прикрывает глаза. Горячая чашка перестает греть руки — кажется, что тыльная сторона ладони все равно замерзает. Шаст чуть не роняет телефон, пристроенный на колене. Наклоняется, почти утыкаясь в динамик носом, и говорит: — Дим, мы в самом ебанутом месте, куда только можно было поехать зимой!.. У родителей Арса, оказывается, есть дача под Омском, сука, мы пока до нее добрались, я несколько раз чуть не потерялся в сугробах, там, блять, снега по пояс. — Хреновенько, Шаст, — отвечает Дима — но Антон слышит в его голосе смешок, — зато природа, красота! Наслаждайся. — И скорая не доедет, если мы что-нибудь себе отморозим. Сюда никто, блин, не доедет. Дима фыркает, и на громкой связи каждое его слово будто ему не принадлежит. — Хорошо хоть сеть ловит. — Здесь, кстати, есть всего три места, где ловит. И два из них на улице. Арс заходит в комнату, укутанный по самое горло, — и видеть его в доме, с шарфом, в перчатках, застегнутой куртке и ботинках — смешно. — Жалуешься? — беззлобно спрашивает он, усмехаясь. — О, Арс, привет! — встревает Дима. — И тебе, — Арсений мягко кивает, садясь рядом с Шастом. Садится очень близко — так, чтобы они касались и руками, и ногами — и было бы чуть теплей. — Я еще не дошел до той части, где у нас нет камина и лишь несчастный обогреватель. — Несчастный здесь только ты, Шаст, — говорит Дима, рвано дыша: он как раз идет забирать Савину с какого-то детского кружка. — Та не, нормально все, — как-то слишком бодро отвечает Антон. Он улыбается, потому что прекрасно знает, что жалуется на мелочи. — Я очень рад. Арсений усмехается. Они оба сидят у обогревателя, прижавшись друг к другу, пока утреннее солнце медленно поднимается над высокими елями за окном. Приехали сюда слишком рано — настолько, что еще не рассвело, а потом как-то проебали момент, когда небо перестало быть темно-синим, сменяясь на чистый, яркий голубой. Ночевать здесь они не будут — все-таки слишком холодно, но остаться до вечера не могут себе не позволить. — Все, мужики, давайте, я почти пришел. — Савине привет, — говорят одновременно, не переглядываясь, и уже буквально через долю секунды Дима отключается. Арсений откидывается на спинку дивана, и за его спиной поднимается небольшое облако пыли. Шаст кладет телефон в карман и морщит нос. — Через час где-то комната прогреется, — говорит Арс, прикрывая глаза. Делает один глубокий вдох — а потом оборачивается вдруг, поднимается, одним коленом опираясь на диван — и дергает старые тяжелые шторы в стороны, впуская еще больше света. Тот заливает дощатый пол теплом, и под пробивающимися лучами солнца как-то охренительно красиво смотрится летающая по дому пыль, словно мелкие частицы чего-то вечного посреди радостного безмолвия. Арс чихает, Антон отпивает горячий чай. Свет бьет Арсению в лицо — тот щурится, глаза слезятся, но не смотреть на громкую восторженную зиму не получается — и поэтому подглядывает через немного грязные окна за раскиданными впереди пустыми домами и клочком высокого леса за ними и сбоку — вглядывается, щурясь, и улыбается непонятно чему. Солнце не должно греть, но кажется, что греет. Антон чувствует его тепло затылком, продолжая зачарованно смотреть на оседающую пыль. Арсений отворачивается от окна, снова садясь рядом с Шастом. Тот протягивает ему кружку, спрашивая: — Будешь чай? — Будешь, — отвечает Арс, забирая чашку из рук Антона. — Мы можем уехать раньше, если тебе не нравится. — Ни за что, — Шастун быстро качает головой. — Мне вот-вот начнет нравиться, как только станет чуть теплей. Арсений усмехается. — Хорошо. У него слегка усталый взгляд и совсем растрепанная прическа. В последнее время Арс почти полностью состригает челку, но привычка зачесывать волосы остается — и вот ведет он пальцами по лбу, даже не касаясь темных прядей и снова прикрывая глаза. Антон жмется к нему ближе, и куртки трутся друг об друга, разгоняя тишину. Они молчат. Когда Шастун выдыхает — мелкое облако пара вырывается у него изо рта. Сидят напротив обогревателя — даже почти вплотную к нему, и эта огромная черная батарея — единственный источник тепла — урчит себе рядом с их ногами, но никак не может дать нормальную температуру, чтобы наконец не мерзли руки. Они немного проебались, включив обогреватель не в самой маленькой комнате — и прогреваться та однозначно будет медленней. Арсений громко, тяжко вздыхает, и его плечи опускаются вместе со взглядом. Антон отдирает руку от горячей чашки, жертвуя теплом, — тянется рукой к голове Арса и мягко гладит того по затылку. Арсений задирает голову, будто хочет посмотреть вверх — но его глаза закрыты. В себя смотрит. Антон продолжает гладить его по волосам, рассматривая лицо Арса. И замечает эту светлую усталость — такую, которой накопилось слишком много в последнее время. Такую, от которой Арсений постепенно избавляется с каждый спокойным вдохом. Вот так. Пусть уходит. Выдыхай. Антон говорит это про себя, повторяет раз за разом, смотря на Арсения и безмолвно шевеля губами. Выдыхай, Арс. — Вот так… Шепчет тихо-тихо, осенним шелестом листьев — и утыкается в его плечо. Куртка у Арсения прохладная, еще не согретая мелким теплом — и Антон чувствует эту зиму, лишь касаясь лбом его плеча. — Я рад, что поехал, — говорит Шастун. — Что, стало теплей? — с улыбкой спрашивает Арсений. — Стало. Прогрелась, представляешь? Это очевидная ложь — в комнате по-прежнему холодно, обогреватель все так же не справляется, — прогрелось что-то у Антона внутри, теплое спокойное чувство единения не просто с Арсением, а с самим собой, со своими мыслями, с той частью собственного Я, которую он периодически теряет в буднях. У родителей Арса на даче хорошо и спокойно. Время замирает, зима пляшет за окнами, искрится снег и солнце нагло залазит во все углы. Город остается далеко, какие-то проблемы — тоже, все отдаляется от их мыслей, остров зимнего спокойствия принимает их двоих, чуть уставших, к себе. — Ща остынет, — тихо говорит Арсений. Антон делает глоток теплого чая, чуть морщится — и протягивает чашку Арсу. Тот аккуратно берет ее в свои руки — и почему-то начинает рассматривать почти стертый рисунок, не сделав ни глотка. Усталость отступает. Мелкое, змеей вьющееся под кожей последние пару недель разочарование — тоже. У них двоих в последний месяц стало как-то много работы и совсем мало времени друг с другом — Антон только и делал, что оформлял заказы на зимнюю резину, мерз в помещении и всеми силами старался давить в себе мелкое раздражение. Арсения заваливали тоже, временами он оставался на работе до позднего вечера, пару раз даже ночевал там, приходил домой и сразу ложился спать, и Шаст не трогал его до следующего утра. Но каждый раз оба ловили себя на мысли, что их работа им нравится. Что вряд ли бы они хотели столько времени заниматься чем-то другим. Арс глубоко и спокойно дышит, и его плечи чуть поднимаются. Когда работы в их буднях стало слишком много — Антон первым предложил уехать. Арсений выбрал куда. Выходные оба забивали строжайшим образом, чтобы не дай бог ни один желторотый сотрудник или недовольный начальник не позвонил — в Омск летели ночью, не дожидаясь утреннего рейса, а потом тряслись в электричке почти час, досыпая то время, которое накопилось с начала зимы. И вот они здесь — в богом забытом месте, где, к счастью, практически не ловит связь — греются друг об друга, жалостливо смотря на обогреватель, и рассматривают наконец зиму — не московскую, грязную, неуютную, злую и неудобную — а дикую зиму, которая ближе всего к природе — от которой идет настоящий свет, и снег мягким одеялом накрывает просторы вокруг. В молчании сидят около двадцати минут. Арсений все еще держит в руках кружку, обхватывает ее пальцами, словно нечто ценное, и смотрит вперед. Теплее становится. Антон громко, облегчено выдыхает и расстегивает свою куртку — даже снимает ее, просто накинув на плечи — и расшнуровывает ботинки, стягивает их, оставляя на полу, — с ногами забирается на диван. Опирается спиной на подлокотник, отодвигает рукой занавески, чтобы было удобней смотреть в окно, и Арсений наблюдает за тем, как солнечный свет встречается со всеми побрякушками на руках Антона. Шаст теперь почти не носит кольца, и многочисленные деревянные, кожаные, плетеные браслеты сменяются на массивные серебряные. Их уже не так много — по одному — два на руку, но смотрятся они классно, Арсу, если честно, так нравится намного больше. Антон смотрит в окно, медленно подсовывая ступни под ногу Арсения, греясь, и Попов лишь ставит чашку на пол, так и не сделав ни одного глотка. Антон сглатывает, с трудом оторвав взгляд от широкой белой земли перед глазами. Дача родителей Арса почти на отшибе, на небольшой горке, и если смотреть вниз — катится снежное поле так далеко, что не видно конца, а слева — редкие разбросанные дома, наблюдающие через свои глаза-окна за зимним лесом. Но Антон не смотрит на это всё. Смотрит на Арса. Улыбается ему вдруг, спрашивает как-то совсем не серьезно: — Жизнь меняется после тридцати? Как? Арсений удивленно поднимает брови, усмехаясь. — Что, готовишься уже? — Надо начинать. Антону до тридцати чуть больше двух месяцев. — Как ты себя чувствуешь в двадцать девять? — спрашивает Арсений. — По-разному, — пожимает плечами Шаст. — Но чаще все-таки хорошо. — После тридцати это не изменится. Постарайся, чтобы не изменилось. Арсений чуть опускает взгляд. Антон хочет, чтобы он продолжил что-нибудь говорить, и оба понимают это. Также понимают и то, что ему нужно время. Арс выдыхает, обхватывает лодыжку Антона пальцами и мягко ведет по ней, прижимая грубую джинсовую ткань к коже. Им и молчится здорово. — Тебе шесть, — начинает Арс. — Ни черта вообще не понимаешь, но не паришься. Ты любознателен, но то, что не можешь понять — не пытаешься. Мир новый. Люди — либо плохие, либо хорошие. Ты… знаешь мало и делишь жестко. Тебе двенадцать. Ты все так же любознателен, и кажется, будто ты ближе к взрослым, чем когда-либо. В двенадцать узнают о всяком дерьме — типа наркоты, бухла и сигарет. Правда, мало кто пробует. Это уже ближе к пятнадцати. Святой беспричинный бунт. Озлобленность на родителей из-за их непонимания, взрослые вообще долбоебы, говорящие о херне. В пятнадцать — первые ценности. Легкая осознанность — примерное нечеткое понимание того, что ты хочешь от жизни, приправленное желанием поскорей потрахаться, и вечный поиск одобрения и поддержки. Восемнадцать — охуенно. Долгожданная свобода, которая способна разделить тебя с домом. Независимость. Чуть больше четкости в отношениях — не только секс, но и времяпрепровождение, универ, первые заработанные деньги и глобальные разочарования, если не повезет. Интересы смещаются — с тусовок и популярности — на окружающий мир. Эмоциональность — которую, кажется, должен был пережить давно, — возрастает до пизды, хочется кого-нибудь спасти либо чтоб тебя самого спасли — если вовремя не пережил период саморазрушения. Куча незакрытых в детстве и юношестве гештальтов, которые вылезают назойливыми проблемами везде, где только можно. Тебе кажется, что ты достаточно умный и охуенно понимаешь мир, но к двадцати пяти ты смеешься над собой прошлым. Двадцать пять — это первое безразличие. Испаряются куда-то амбиции, вроде как находится тебе место, мир вокруг — обычный, и мало чем удивляет. Есть нормальный график, есть взрослые проблемы, есть какая-то мелкая разочарованность и назойливое чувство того, что просрал свои желания по пути в сегодняшний день. Нерешенные проблемы, которые тянутся за тобой всю жизнь, врастают в кожу, в мясо, сидят там мелкими паразитами, питаясь твоей нечеткой осознанностью этой херни. Идеальный вариант — избавиться от всего мешающего дерьма до двадцати пяти, чтобы потом набираться нового, — он усмехается. — Тридцать — черта. И дай бог, чтобы ты нормально ее переступил. В голове меняется многое — ты знаешь, что от тебя ожидают и уже примерно представляешь, сможешь достичь этого или нет. Ты забиваешь на себя чуть больше, чем несколько лет назад. Вообще перестаешь себя слушать. Все, что идет после тридцати — либо период саморазрушения, либо возрождения. В самом худшем случае — стагнация, которая тоже через пару лет приведет к саморазрушению. Ты мало рассуждаешь — все, что можно вычленить из своей головы, ты уже достал, пережевал и засунул обратно, у тебя, в общем-то, бо́льшая часть жизненных вопросов уже закинута на дальние полки, разобранная до последнего винтика, до каждой облупленной мыслишки — для тебя перестают существовать великие смыслы, в окружающем мире больше нет ни таинственности, ни величественности. И дальше — после тридцати, проебав собственные надежды, остается продрать себе путь к той незамысловатой истине, что мир на самом-то деле поразительно прост. И позже — вся жизнь, чтобы таким его полюбить. Арсений хмурится, смотря на дощатый пол, поджимает губы, будто ему больно, и зимнее молчание по-прежнему не нарушает ничего, кроме мерного гула обогревателя. Кажется, будто Арс и вовсе не говорил. — Трудный у тебя был путь. Антон хотел сказать не это — ему бы вообще хотелось промолчать, но вся нереальность обстановки выбивает слова из его глотки, чтобы проверить, что они сейчас здесь, что не отступается спокойствие от сердца, если нарушить тишину. Не отступается. Все остается как прежде. Антону будет тридцать одним апрельским днем, когда зима наконец уйдет, оставляя после себя слезные разводы тепла, и первое пограничное дыхание весны, неумелое и слабое, мечущееся от России и снова долетающее до нее, настигнет столицу — и проснется онемевшая от холода жизнь. Антону через два месяца тридцать. И для него это ничего не значит. Одно из немногого, что действительно имеет значение, это сегодняшний день. То яркое радостное понимание, что они наконец совместили свой отдых, что зима в самом разгаре, февраль — вот настоящий месяц вьюги и мороза — тот вид из окна на искрящийся снег, шуршание арсовой куртки, которую он никак не снимет, его слабые пальцы на лодыжке — еле ощутимое прикосновение. Они вместе почти три года — и даже несмотря на то, что абсолютная откровенность уже давным-давно воспринимается как что-то естественное — все равно кроет. Всё так же приятно, необходимо, чувственно, искренне, прошибающее — и Антон снова и снова радуется, что им удалось это сохранить. Шаст последний год, наверное, все чаще ловит себя на мысли, что это охренительные отношения, с какой-то всепрошибающей уверенностью в человеке, со спокойной, решительной верностью от каждого — с тем приятным, весомым пониманием, что у них нет постоянной усталости друг от друга, — и много чего еще, как аргумент его хорошего состояния. Антон чуть усмехается, ударяясь в воспоминания, и вдруг — когда он начинает говорить — в его голос проклевывается яркая, кристально-чистая морозность, по-настоящему зимняя, радостная и веселая: — Помнишь, как ты работу искал? — спрашивает Шаст. Он улыбается, щурясь от солнца, и потирает пальцами подбородок. Арсений наклоняет голову набок, в какой-то момент остановив кивок — и просто смотрит на Антона, тоже чуть прищурившись — бьет ему это странное необоснованное веселье по глазам. — Когда только уволился? Помнишь? — Помню. К чему ты ведешь? — Ни к чему, наверное. Мне просто как-то нравится вспоминать такие моменты, ну, значимые, понимаешь? Арсений улыбается — чуть-чуть устало, ласково, откидывает голову на спинку дивана, затылком чувствуя легкий пробирающий сквозняк. Окна в доме старые, прохудившиеся — и ни у кого не доходят руки их заменить. Родителям эта дача не важна — ни о каких огородах уже давно нет и речи, да и добираться не очень удобно, так что ездят сюда изредка и ненадолго. Арсений позволяет мыслям разбегаться. Те мягкими волнами накрывают комнату, залитую солнечным светом. Антон действительно иногда ударяется в воспоминания — ему нравится копаться в памяти, выуживая оттуда что-то хорошее, вертеть его в руках, перекатывать описание события на языке и снова откладывать, возвращаясь. Сейчас он тоже это делает — замирает, прикрыв глаза, ведет языком по нижней губе — задумчиво так, медленно, словно подбирая слова. — Хорошо, что ты меня не послушал, — медленно начинает Антон. — Когда я говорил соглашаться на ту должность, которую изначально предлагали. Теперь… вон как. — Это всё так далеко, Антох… Шаст смотрит на Арсения, прикусив губу — она у него, дурака, и так в ранках постоянно — Арс с напускным недовольством цокает языком, кивая на нее, и Антон чуть улыбается, для проформы. Но губы больше не кусает. После увольнения у Арсения все было далеко не так гладко, как хотелось: фирмы предлагали очень хреновые условия, пока у Арса играла гордость, и идти туда он отказывался, шатаясь с собеседования на собеседование, и каждый раз натыкаяся на новые проблемы: то с главным невзлюбили друг друга с первого взгляда, то профиль не совсем его, то условия катастрофические, то компания мутная какая-то. В определенный момент Арсу реально стало не хватать денег. Это настолько резануло по самолюбию, по принятой давным-давно финансовой уверенности, которая уже срослась с ним за долгие годы, по его общему состоянию в принципе — конечно, он и раньше экономил в обычной жизни, редко поддавался на совсем уже не целесообразные и бессмысленные покупки, и прочую бесполезную трату денег — но он отвык экономить буквально во всем. Зарплаты Антона кое-как хватало на них двоих и коммуналку, отложенные на какое-то время деньги Арса уходили только на ипотеку, которую Шаст предлагал даже разделить на двоих — и тогда еще Арсений не нашел сил согласиться. Последней каплей стало решение продать машину — здесь Антон взбунтовался как только мог, отговаривая, и пока Арс искал покупателей — Шастун распихал последние неунесённые вещи в большие дорожные сумки и сдал собственную квартиру. По меркам Арсения, брал он дороговато, но квартиросъемщики — прекрасная милая семья — платили исправно и без возражений. Это был еще один доход в их теперь общий бюджет — и пока Арс злился на собственную медлительность в поисках и свои неудачи — Антон напоминал ему об очередном собеседовании. Когда нашел наконец молодую фирму — переживал еще несколько серьезных муторных разговоров по поводу должности. Ему гарантированно предлагали одну, Арсений настаивал на другой — выше, сложнее, ответственнее. В какой-то момент даже Антон намекал ему прекратить упрямиться, мол, бери, что дают. Арсений дожал свое. Доказал, что может работать тем, кем хочет, и Шастун молча поражался, с какой же чертовой уверенностью он это делал — будто бы ни на секунду не сомневаясь, что получится. Если честно, в то время Арсений сомневался чуть ли не каждую минуту своей жизни, просыпаясь с опасениями не заметить переступленной черты между всепрошибающей целеустремленностью и бесполезной борьбой. В итоге, годовой контракт он подписывал с одной лишь единственной мыслью: «Пронесло», а спустя шесть месяцев Арсу уже открыто говорили, что он здесь надолго. Арсений глубоко выдыхает — и ловит взгляд Антона, чуть улыбается ему, показывая — да помню я всё, конечно, помню, только губы не грызи. Шаст слизывает выступившую кровь, моргает несколько раз и тянется рукой к плечу Арса — ведет по нему, гладя, и куртка шуршит под его пальцами, прерывая молчание. — Будешь чай? — спрашивает Арсений. Антон чуть морщится. — Он же холодный, фу. — Так я новый сделаю. — Тогда буду. Арсений поднимается с дивана, обходит обогреватель, вытянутый на всю длину провода ближе к Антону, и медленно, почти прогуливаясь, идет на кухню. Свет льется отовсюду, день сегодня поразительно солнечный, и у Арса начинают слезиться глаза, когда мельком смотрит в окно. На кухне холодно, при дыхании со рта Арсения вырывается пар, как самый верный призрак зимы. Пальцы все еще мерзнут, так что приходится греть их, держа над зажженной конфоркой — и запах газа щекочет нос. Арс снова ставит чайник, старый, не электронный, как у них уже последние десять лет, — а пузатый, жестяной — черт его знает, может, и советский. И смотрит на него с какой-то необъяснимой меланхоличной нежностью, словно видит старые фотографии. Полустертые узоры красных маков смотрят на Арса в ответ — и спокойствие, поселившееся в груди, расползается алым светом по телу, нагреваясь, как те маки на жестяном боку чайника. Арсений не удерживается — выходит на улицу в так и не застегнутой куртке, слышит от Антона недовольное: «Куда ты поперся, блять! Дверь только закрой», — и усмехается еле заметно, щурясь, и в первые секунды ему кажется, что на улице даже теплее, чем в доме. А потом вдыхает свежий, морозный воздух — и всем телом чувствует это зимнее освобождение, брошенное на пороге — подхватывает его вместе со снегом, прижимая к рукам, и зима застывает на его пальцах лишь на пару секунд — разливаясь в итоге, утекая ледяной водой. Снег в ладони тает, хо́лода становится больше — тот забирается к запястьям, мурашками касается спины, предательски не теплая куртка мешком висит на плечах, грея лишь слегка, до минимальной необходимости. А холод-то бодрит. От этого так хорошо становится, так легко на выдохе, словно где-то между ребер пробилось яркое зимнее солнце внутрь. У него в грудине все успокаивается, перестает клокотать от радости и красоты, раскинувшейся вокруг, — видятся только осколки домов сбоку и одинокий лес напротив, большая зеленая полоса, мохнатые верхушки елей, раскинутые перед ясным небом, тонкие хрупкие стволы — и снег, чистейший, сверкающий на солнце снег, тот самый, который ярче солнца, и глаза слезятся от этого обилия светлых красок вокруг. Арсений замирает, останавливается на пороге, задержав дыхание, — и еле качается, словно мелкому доброму ветру вот-вот удастся его сдвинуть. Он один. И ему хорошо. Это мягкое, забившееся в легкие понимание: ему хорошо одному. Не давит, не скребется, нет этого чувства всепрожигающей безысходности, нет желания откреститься от собственного тела и своего грустного существования — он чувствует себя хорошо. Он знает, что делать. Он понимает, зачем живет. Знает, чего хочет добиться и что хочет сохранить. Его интересует жизнь. Ему не все равно. Арсению так чертовски хорошо. Еще три-четыре года назад у него и в мыслях не было, что можно просто стоять на пороге старого дома, совершенно одному, замерзнув, — и чувствовать себя настолько на своем месте. Арс закрывает глаза, и спокойное дыхание сбивается. Прошибает какой-то кристальной искренностью, яркой и холодной, как брошенный в лицо снег. Он не может поверить, что когда-то ему было настолько плохо. Арс не может представить, что несколько лет назад он ничего не хотел. Думается вдруг, что все прошлое стоило сегодняшнего дня — и нет бо́льшего подтверждения того, насколько же он отыскал себя в конце концов, как ему охренительно удалось вплестись в реальность и найти здесь свое место. И хорошо ему сейчас, потому что у Арса все — выстроенное, отвоеванное, сохранённое и отпущенное — удачно. Чайник закипает почти в тот момент, когда Арсений возвращается к нему. От пара все еще идет тепло, и первое желание — прикоснуться руками к жестяному боку, греясь, но Арс просто достает чайный пакетик, большую, до нелепого оранжевую кружку — и морщится от валящего в лицо пара. Антон все так же сидит на диване, с ногами, прикрытыми курткой, — смотрит что-то в телефоне, сосредоточенно облизывая губы, и Арсений рассматривает его профиль какое-то время, сжимая пальцы на горячей чашке. Антон поднимает глаза от телефона, сразу же натыкаясь на Арса. Доля секунды — еле заметное удивление, и мягкая улыбка — после. — О, хоро-о-ош! Спасибо. Арсений подходит к нему, протягивая чай, стоя совсем рядом с обогревателем. — Ты чего на улицу ходил? — спрашивает Шаст. — Да так, — Арсений пожимает плечами. — Там охуительно красиво. — Так и здесь, — Антон кивком головы указывает на окно. — Только еще и тепло. Арсений улыбается, садится рядом с Шастом, протягивая руки к обогревателю. Смотрит на Антона: наблюдает за тем, как тот осторожно делает один глоток на пробу — как удовлетворенно кивает, убедившись, что не кипяток — Арсений уже давно привык разбавлять его чай холодной водой, — ловит каждый взмах ресниц, каждую секунду того, как Антон чуть щурится, чтобы пар не валил прямо в глаза, как моргает несколько раз, перебирает пальцами на чашке, и всего лишь пару колец с тихим звоном ударяются о бока. Ничего нового в Антоне он уже не видит — каждое его движение — вместе или отдельно — Арсений уже замечал не раз, уже рассматривал и запоминал — и все равно смотрит на Шаста с еле заметной, полуосознанной улыбкой на губах. — Тох… — зовет его тихо, в глаза смотрит несколько секунд приятного молчания, стелющегося теплотой по всей комнате. — Что такое? — Ничего. Арс пожимает плечами, улыбается ему совсем уже нежно, радостно как-то и свободно — и вдруг подмигивает почти по-ребячески, отворачиваясь. Антон поднимает вверх брови, делает еще один глоток и глупо улыбается чему-то своему, тщетно скрывая эмоции за чашкой. И потом вдруг смеяться начинает — не с чего-то конкретного, а просто так. Арсений удивленно оглядывается на него. Ухмыляется, забирает чашку из его рук, потому что Шаст почти проливает чай себе на колени — и придвигается ближе, трется своим носом о его, коротко целует в губы — и Антон перестает смеяться — подается вперед, кладет руку на затылок, мягко перебирая пальцами волосы — наклоняет ближе к себе, целует глубоко и жадно, будто вдруг неимоверно соскучился. Арсений кладет одну ладонь ему на грудь, нависая сверху, — и чувствует каждый вдох. Чувствует, как Шаст дышать перестает, когда они целуются, чувствует, как вдыхает после, и пальцы Арса наконец согреваются, лежащие на мягкой ткани чужой кофты. Шмоток на них много, до тела не добраться — так что лишь комкают пальцами одежду друг друга и перехватывают чужое тепло, касаясь скул. Арсений царапает щеку Антона короткими ногтями, ведя пальцами по щетине, Антон забирается-таки ладонью ему под кофту, дотрагиваясь до шеи и почти достав до ключиц, и волосы Арса чуть щекочут ему лоб. — Спасибо, — шепотом говорит Антон. Его благодарность — простая, зимняя, снежная. Арсений не понимает, чем заслужил это «спасибо» — но улыбается еле заметно в чужие губы, кивая чему-то своему. Арс лохматит ему челку, жмурясь, и целует снова. Они ерзают на неудобном одноместном диване, всё не зная, куда пристроить длинные ноги, и пыль от старой мебели поднимается, взлетает выше, потревоженная, и летает вокруг них, освещенная солнцем. Арсений признался первым. Сказал уже тогда, когда все было очевидно, когда они жили вместе почти год. Он не ждал момента, не подгадывал, не волновался — просто в один выходной они как-то дурачились на кровати, то валя друг друга, то шутливо избивая подушками — и Арсений, наконец-то отвоевав себе нечестную победу с кучей подножек и ударов сзади, просто взглянул на Шаста — такого лохматого, раскрасневшегося, улыбающегося, — взглянул и выпалил абсолютно честно, совсем не задумываясь: — Я люблю тебя.  — и улыбка Антона стала шире. От этого сквозило всепрошибающей правильностью, тем терпким, стойким видом отношений, за которые не нужно бояться. Арсений сказал это осознанно, естественно, без страха, без ощущения, что он поспешил. И — сказав — навсегда запомнил то чувство уверенности, которым были наполнены его слова. Сейчас Антон вытягивает свои ноги между Арсовых, и куртка, каким-то хреном все еще лежащая у него в ногах, сваливается на пол. Арсений чуть отстраняется, но продолжает лежать на Шасте, неудобно опираясь одной рукой тому на грудь. — Прекращай, всё, пей свой чай. — Ну так подай мне его, че ты. Арсений закатывает глаза, но за чашкой все-таки лезет. Шарит рукой по полу, натыкается на нее пальцами и протягивает Антону. Шаст полусидя делает лишь один глоток, пока Арсений укладывает свою голову тому на груди. Молчат следующие минут семь — десять, пока Антон не протягивает кружку обратно Арсению в руки, и тот снова ни ставит ее, уже пустую, на пол. Антон гладит его по спине, обнуляясь. Перестает думать вообще обо всем. Дышит свежим воздухом вперемешку с пылью, которую они тут подняли, и молчит. Чувствует только дыхание Арсения самыми кончиками пальцев — и то, как в комнате наконец-то становится жарко. Он не думает о том, чтобы продлить момент. Нет и тяжелого страха, что это все может закончиться — его ладонь на спине Арса, и в эту секунду им обоим хорошо. Антон пиздецки его любит. И впервые единственного — без малейшего сомнения, любит уверенно и сильно, любит не задумываясь, априори, как есть. Без собственничества. Без этого рамочного мой — не мой, без страха за собственные чувства — любит в любом случае, любит ответственно и верно, не как может — а как никогда не представлял. Арсений шевелится, Антон шипит, когда тот кладет локоть ему на живот, но ладонь со спины Арса не убирает — продолжает гладить, будто нет скованности в его движениях и вторая рука совсем не затекла. Это разбитые идеалы. Когда видишь человека таким, какой есть, без прозрачной вуали влюбленности, без очков симпатии — видишь и цепляешься за то, что остается в этом сухом образе самым главным. Не оправдываешь его слабости, а принимаешь их. Не целуешь кожу, а лишь касаешься взглядом, и этого достаточно. Отказываешься от желания обладать, спрятать от всего мира, защитить безоговорочно, стеной стать перед его дорогой — наоборот, отпускаешь, поддерживая. Не живешь его жизнью — или вашей общей — но четко знаешь, что двери всегда открыты. Они вместе почти три года, и Антон навсегда принял простое правило: не отдавать всего себя. Человек — бездонный сосуд, которому никогда не бывает достаточно, и сколько бы ни пытался влюбленный из себя выпотрошить, выскребать, вырезать, выдернуть и сломать — все попытки обречены на провальное разочарование. И это нормально. От этого никуда не деться, не избавиться и не спрятать за фальшивой восторженностью. В тебе никогда не будет столько, сколько нужно тому, кого ты любишь. Нельзя заменить собой целый мир, но можно брать от него многое, идя рядом. Если хочешь вкладываться в другого человека — наполняй себя. Не позволяй себе закончиться, иначе ни у кого из вас не останется сил. Еще одно Антон принимал скрепя сердце и разрывая собственными пальцами уродливые швы мнимого успокоения: как бы ему ни хотелось, он не может знать Арсения от и до. Не изучим другой человек полностью — и сколько бы времени вместе они ни проводили, как бы откровенны друг с другом ни были — все равно остаются углы осознания, в которые никто не забредет, все равно сделает что-то непредсказуемое однажды, не угадаешь, — все равно будут и ссоры, и мелкое недовольство какой-то фигней, и те проблемы, которые необходимо пережить одному. Антон выдыхает, проводя по волосам Арсения рукой. Комната прогревается, и жара чувствуется отчетливей, наполняя все уютом. Словно они по-прежнему дома, и Шасту вот-вот хочется попросить Арсения открыть окно. Арс словно понимает его, привстаёт с груди Антона, руками опираясь на диван по разные стороны его бедер, и смотрит исподлобья, расслабленно, чуть брови приподняв. — Я выключаю, здесь слишком жарко, — говорит, поднимаясь. Антон наблюдает за ним с ленивым интересом, пригревшийся, разомлевший, мягкий — щурится, ловя взглядом глаза Арса — еле-еле улыбается ему, словно что-то вот-вот должно произойти. Происходит — сейчас. Тихое и нежное спокойствие, застывшее в теплоте дома посреди зимы. Арсений потягивается, зевает, сбрасывая с собственных плеч легкую сонливость — и выходит в центр комнаты. — Есть предложение, от которого ты не сможешь отказаться, — говорит чуть лукаво, что-то задумав. — Ну-ка? — Гулять пойти. Мы что, приехали сюда дома сидеть, что ли? — То есть ты ждал, пока я согреюсь, чтобы тут же потащить меня на улицу?.. — Антон громко выдыхает. — Вот уже… Арс усмехается, тянет свою куртку, поднимает одежду Шастуна, протягивая ему. — Идешь? — спрашивает, будто не видя согласия в глазах Антона. — Конечно, — кидает Шаст. Он поднимается как-то совсем бодро, стряхивая с тела ленивость, одевается быстро, словно они могут опоздать, натягивает ботинки, шнурует крепко, капюшон тянет на голову, оставив шапку где-то в коридоре. Сразу же лезет руками в карманы куртки, проверяя зажигалку и пачку сигарет. От легкой морозности не хочется прятаться, забившись в самый теплый угол комнаты, — наоборот, хочется полностью окунуться в эту бодрящую зимнюю прохладу, кусающую губы. Окунаются — еще не выйдя со двора. Замерзают — через двадцать метров от забора. Арсений глубже сует руки в карманы, сжимает кулаки, чтобы удержать тепло в ладони, поднимает плечи, прячется носом в шарф. Антон идет рядом, по нерасчищенной дороге, хрен знает куда. — Здесь виноградник рядом, — говорит Арс. — Мы подростками устраивали бои. Срываешь горсть — зеленых, твердых, еще не созревших — и бросаешься. Антон усмехается. — От них потом синяки оставались, — продолжает Арсений. — Я один раз пацану какому-то, даже имени его не вспомню сейчас, по лицу попал. Штук десять виноградин, самых крупных, представляешь? До крови. Перепугался тогда — жуть. Даже не извинился, по-моему, сбежал домой. Антон смеется. — Мы в прятки в детстве играли, — говорит Шастун. — Я однажды друга так искал, искал… весь двор облазил. Даже, помню, на дерево полез — и штаны порвал возле голени, еще место такое заметное. До вечера домой не приходил — мама бы за это не ругала, а мне просто стыдно было, ну, знаешь, такой детский полуосознанный стыд, когда еще не о последствиях думаешь, а лишь о том, как в глаза родителям посмотреть. Потом осмелился все-таки — и знаешь что? Никому не сказал, зато шить научился. — Да? У меня как раз штаны порвались, — мягко улыбается Арс. Солнечные лучи падают прямо на снег — тот отражает эту яркость, бросаясь ей в глаза — режет так сильно, будто вместо воздуха здесь — мелкие песчинки. Антон все время щурится, Арсений жалеет, что не взял очки — в последнее время он забил на линзы, стал все чаще таскаться в них, скупая многие модели и каждый раз с дотошной тщательностью подбирая оправы. Дома Шасту уже некуда класть браслеты, потому что в комоде — на их единственной общей полке — они видите ли царапают стекла. Арсений вдруг усмехается — и с разбегу прыгает в сугроб. Проваливается — чуть выше колена, ловит баланс, размахивая руками несколько секунд, пока Шаст тянет свои, чтобы поддержать. — Ну и зачем, Арс? — Проверить, насколько глубоко. — М, ну постой так еще немного, и я проверю, сляжешь ли ты с температурой, — Антон чуть отступает в сторону. — Вылезай, правда. Арсений поднимает одну ногу — морщится из-за растаявшего снега, попавшего во второй ботинок — и прыгает на то место, где только что стоял Антон. — Такой ты дурак конечно… — говорит Шастун. Он качает головой, Арс легко хлопает его по спине, предлагая идти дальше. Идут, подбирая ботинками зиму, разбрасывая снег. Дорожка скудная, еле протоптанная, узкая — так что приходится плестись друг за другом, и плечо Антона почти закрывает Арсению солнце. Идут — просто так. Потому что могут, потому что холод бодрящий и сладостное ощущение небольшого отпуска прокрадывается под куртку, мурашками касаясь спины. В итоге, конечно, не пришли к чему-то завершающему. Стали на пороге прошлой жизни, перешагнули сожаления и те обстоятельства, на которые были не в силах повлиять, — и пошли дальше, открывая новую страницу. Они вот, живые, дышащие, любящие, идущие куда-то — так что ничего не завершается. Не спаслись. Потому что не от чего было спасаться — оказывается, нужно было лишь вытащить ту часть себя, которая мучается. Не оторвать с потрохами, выбрасывая, а залечить, укрыть, принять, не отказаться от себя, а простить и поставить собственное тело на тот путь, который приглянется среди обилия мелких дорожек, уходящих в неизбежную бесконечную неизвестность. Поменяли отношение к жизни. Выстроили что-то хорошее, что пришлось по душе. Создали то, что в конечном счете страшно разрушать — то, за что готовы бороться, что сто́ит многого в итоге. Арсений находит себе занятие: идет, наступая ровненько в следы Шастуна, и смеется тихо себе под нос, пока Антон делает вид, будто не слышит этих приглушенных смешков. Им хорошо друг с другом — спустя три года отношений, им все еще есть о чем поговорить, о чем молчать и что узнавать вместе. Они друг другу интересны — и примерно раз в месяц каждый попеременно думает, что каким-то хреном отношения стали еще лучше. Они не устают от совместной жизни. Даже ссориться меньше стали в последний год — стали лучше понимать друг друга, научились не только слушать, но и читать между строк — и это все, в совокупности, подкрепленное вниманием, нежностью, готовностью защищать, влилось в жизнь, не дав чувствам угаснуть или надоесть. Отношения не строятся только на эмоциях. Одной любви в совместной жизни недостаточно — это готовность взять ответственность, не отказаться от последующих сложностей, это поддержка и реальная заинтересованность человеком — всем, полностью, до самого нелепого его увлечения. В конце концов, Арсений мерзнет на трибунах по выходным, болея за Шаста и их команду, когда те снимают поле и по несколько часов играют на улице в футбол. В конце концов, Шастун его фоткает. В самых ебанутых местах с самых разных ракурсов. Арсений все еще идет, наступая ровно в следы Шаста, и тот, заметив это, начинает делать шаги шире. А снег глаза слепит. Не придумав себе великой цели, не добившись охуительных высот, не став на вершину славы — они все равно приходят к чему-то очень важному. К спокойствию, к нормальному. Любить жизнь каждую секунду невозможно, потому что помимо слепого восхищения миром существуют и реальные обстоятельства, затмевающие восторг. Потому что любить жизнь по-настоящему у нас получается только в целом — либо не любить вообще. Антон резко переходит на совсем мелкий шаг, и Арсений чуть не врезается в него. Он недовольно фыркает, и Шастун, еле повернувшись через плечо, улыбается слегка ехидно, щурясь. Антону вот-вот чертовых тридцать лет — и он совсем не думает об этом. Ему все равно на возраст — тот дает знать о себе лишь морщинами и всякими неожиданными болячками, но, в целом, ему плевать. У него нет саднящего чувства неудовлетворенности собой — он перескочил этот момент, смотря, как выбирается Арс — и теперешнее состояние Попова стало примером того, что не нужно бояться чего-то не достичь или не оправдать собственные ранние ожидания, вбитые в голову как мнимый залог успешности. Со многим можно справиться — Антон знает это и ему спокойно. Прошлое теперь кажется чем-то эфемерным, полувыдуманным, случившимся будто бы не с ним. Арсений осторожно двигает Антона чуть вбок, когда узкая дорожка расширяется, и теперь они все так же медленно идут вдоль мелких деревянных домов. Солнце иногда скрывается за высокими крышами, и в эти моменты кажется, будто в тени охренительно холодно. Антон говорит о сервисах — он все чаще думает открыть свой — попробовать снова, уже знакомый со всеми подводными камнями этого дела и все так же трепетно влюбленный в свою работу. Арс его целиком поддерживает, потихоньку начиная откладывать деньги, и каждый раз, вот как сейчас, вслушивается в его нечеткий план, о котором Шаст говорит с той мягкой, почти ранимой нежностью, непривычной его голосу. Он проговаривает последовательность действий, продумывает все вплоть до помещения, квадратов для рабочей зоны, мойки, фирмы подъемников, говорит тихо и себе под нос, больше для собственной ясности — и Арсений с еле заметной, украдкой проскочившей улыбкой, наблюдает, ловя какой-то необъяснимый кайф. Оставшаяся часть дня проходит спокойно — они возвращаются в дом, снова включив обогреватель, взбодрившиеся после недолгой прогулки — и отступившая ленивость скрывается в углах комнат, когда небольшая промерзшая кухня наполняется запахом разогретой еды и легким, мимолетным весельем. Шутят о чем-то, готовя есть, и Антон вглядывается в уходящее солнце. Еще не сумерки — лишь небесная подготовка к ним, когда наконец-то можно смотреть на закат — теперь оранжевый, не яростно бросающийся в глаза огненный шар — мягкий и плавный, крадущийся к линии горизонта в зимней тишине. С дачи едут уже в темноте, снова замерзшие, Антон не прекращает о чем-то говорить — он вот, проснувшийся, заинтересованный всем, рассказывает Арсу про недавно просмотренный фильм, и такой блеск в его глазах видится, что Арсений на полном серьезе не может смотреть никуда, кроме Шаста. Сильный он, все-таки. Яркий какой-то, с тем светом внутри, который неизменно идет от человека, знающего, что делать. Арсений смотрит на него — и молчаливо, искренне радуется тому, что Антон такой есть — не только у Арса, рядом с ним — а есть вообще, что он улыбается, кутаясь в свой огромный пуховик, рассказывает о чем-то, что ему интересно, и глаза горят. Дима как-то говорил, что Арсений такой же. Он тогда, в который раз проебав попытку бросить курить, засмеялся легко и по-дружески, ударяя Арсения по плечу. Так и сказал, затягиваясь: «Тебе известно, чего ты хочешь. Поэтому и лыбишься сейчас как человек, у которого есть не только прикольная цель где-то в стремном будущем, а еще и хорошее «сейчас», и это дорогого стоит, не проеби, — а потом помотал головой, словно не соглашаясь с тем, что говорит: — Хотя… черта с два ты проебешь, ты тому, что у тебя есть, цену знаешь». Арсений тогда как-то отвлеченно кивал, не особо вслушиваясь. В тот день ему казалось, что Поз говорил это для себя, чтобы объяснить себе самому Арсения Попова и его беспричинно хорошее настроение в семь утра. А теперь вспоминает это, и что-то теплится внутри, под курткой, потому что в него не просто верят — его видят таким, каким он раньше себя даже не представлял. Антон смеется громко, а потом, словно спохватившись, прикрывает рот ладонью, поворачиваясь к Арсу — и ловит-таки на себе пару недовольных взглядов их попутчиков. Арсений толкает его под ребра. Дальше — отворачиваются к окну, смотря на зиму через стекло — а та проносится, бликует снег, и все внутренности вагона отражаются в окне, мешая. Потому что вечером в электричках из-за постоянно включенного света в первую очередь видишь лишь собственное отражение и только потом — то, что проносится за окнами, что минуешь с неизбежной скоростью. И вдруг, остановившись на какой-то станции — оба прослушали ее название — одна нечеткая дорожная полоса замирает, мягкий желтоватый свет фонарей режется о стекла, и всё обретает четкость — и на этой невзрачной станции, где стоять им осталось меньше минуты — вдруг видится снег. Настоящий, зимний, февральский — падает на землю, медленно уходя из-под света фонарей, и замирают оба, обдавая дыханием стекла. И перед тем, как тронуться, Арсений жертвует секундой этой красоты, чтобы взглянуть на Антона — и восторженная зелень его глаз как-то максимально подходит этому моменту. Антон тоже знает цену. Он это так просто не разбазарит — хранит в глазах своих, и себя грея, и тех, кто рядом. Сильный он все-таки. У него — какое-то внутреннее упорство, раздалбливающее ледники сомнений, и вот оно — тянется к его рукам, к самым кончикам пальцев, к уголкам губ, растягивающихся в улыбке. Он в жизнь верит, понимается вдруг Арсу. Не надеется на спасение, а сжимает в ладони стальную уверенность в том, что главный путь человека ведет именно в сторону хорошего, и нет смысла искать страдания там, где у нас мало времени на моменты, которые запомнятся. У человека вообще поразительно мало времени в жизни — и понимается это только после того, когда минимум треть уже проебана — и Антон, тот самый парень, который раньше бухал при любой возможности, чертовски счастлив сейчас, потому что у него все хорошо. Сквозь мрак и дебри, через беспросветное разочарование и каждый окровавленный шаг, согнутый под камнями боли и обиды, он приходит наконец к тому, что как будто бы всегда искал. И лицо его ловит яркий, назойливый свет электрички, пока Арсений всматривается в глаза эти — лесные, не пестрящие бешеной зеленью, таежные какие-то, спокойные. Они каждой клеткой тела чувствуют, как электричка замедляется. Как начинают останавливаться огромные колеса, как натужно скрипят под их тяжестью рельсы, как всё вдруг грохочет, встречая город, и среди всей какофонии звуков, шуршания пакетов и длинных пуховых пальто их попутчиков — Арсений все равно слышит Шаста. А тот это как будто знает — говорить не перестает ни на секунду, не останавливается вместе с поездом, не прекращает свой монолог. Он многое вспоминает: и их поездку в Америку, с которой все-то и началось, и все последующие, и Питер, в который они стандартно мотаются раз в три месяца, и много чего еще. Антон не ведет к чему-то конкретному, ему это не нужно — он лишь говорит о хороших моментах, совсем незаметно, своим голосом, создавая еще один — вот прямо сейчас, когда холодное дыхание Омска бросается в лицо, когда асфальт под ногами на долю секунды чувствуется как что-то непривычное, когда удается оглядеться вокруг, ловя привокзальную суету и теперь уже — совсем четко — не мимолетный взгляд с запотевшего окна электрички — тот самый снег. На улице ветрено, холодно и пробирающе. Но огромные хлопья летят на землю, устилают асфальт и пляшут в воздухе под фонарями — так, что улица приобретает особенный зимний уют. Антон закидывает рюкзак на одно плечо и натягивает капюшон, смотря немного вверх, туда, откуда летит снег. — Ну и где оно, твое спасение? — тихо говорит Антон, и холод снова касается его лица, когда снежинки падают прямо на лоб и щеки. — Пизде-е-еж, нет его вовсе. Гонимся, гонимся, а впустую. Он как-то абсолютно весело пожимает плечами, и Арсений, слушая его слишком внимательно, ловит даже тот мимолетный звук, когда куртка Шаста шуршит от его движения. — Ну, зато хоть Америку с тобой увидели, — усмехается Антон. — На Вашингтон посмотрели, Техас, Питсбург твой… Круто ведь было, а? Арсений кивает. Он без капюшона, без шапки — и снег падает прямо на его волосы. Арсу приятно все — и холодный ветер, и хрипловатый голос Антона, и разговор этот — Арсений уже знает, к чему Шаст ведет, и улыбается чуть заранее. — И все, — кивает сам себе Шастун. — Нет его, спасения. Жизнь есть. Все ведь, на самом деле, просто: чувствуешь, что дорога не твоя — остановись, сойди с нее и выдохни — а потом свою ищи — не на ощупь, типа, а на желание. — На желание? — с легкой усмешкой переспрашивает Арс. — Ну вот я верю, знаешь, что у человека есть какое-то внутреннее ощущение того, чем он должен заниматься. Арсений не переубеждает. Может быть, и есть — только у некоторых так глубоко, что не докопаешься. — Арс, — зовет Антон. — Смысл же просто в том, чтобы не переставать идти. Он как бы спрашивает, но не ждет ответа. Арсений все равно кивает — не столько Антону, сколько родному холодному городу в знак приветствия и того, что несут они за плечами что-то очень важное. Не сговариваясь, подходят к небольшой площадке для курения. Антон достает из кармана пачку сигарет, тянет одну, подкуривает, пока Арсений водит ногой по припорошенному снегом асфальту, рисуя невнятные дуги своим ботинком. Вместе смотрят на женщину, проходящую мимо. Она несет пакет в руках, сжимая его ручки своей рукавицей, теплой и мягкой даже на вид, — лица ее не видят — лишь светлую кучерявую прядь волос, выбивающуюся из-под капюшона — она спешит куда-то, проходя мимо, и Антон с Арсом просто цепляются за эту женщину взглядом, с какой-то необъяснимой нежностью к ней и ко всем людям в принципе, провожают ее быстрый шаг своими глазами, и ее спину, на которую ложится снег. Он повсюду — мягкий, светлый, как будто бы теплый. На плечах Антона, на его рюкзаке, под фонарем, у них под ногами — метёт вокруг, гуляется с ветром, потихоньку заметая город. И в такую погоду, медленно, прогуливаясь, — хочется идти домой. Антон выдыхает, и дым от сигареты сливается со снегом. Арсений стряхивает назойливые снежинки с ресниц. Все обретает четкость. Все становится ясно — и колючий вдох царапает холодом легкие. Арс чуть улыбается, смотря вокруг: медленный, плавный танец зимы перед глазами, и они одни, посреди вокзала, — как часть этого всего. Антон затягивает снова. Свет от его сигареты сливается со светом фонарей. В наступившей ночи не получается отыскать темноты — подсвечивается все снегом, кружится и живет, нескончаемое и быстрое, и дыхание режет воздух — и будто бы нет времени, чтобы вдохнуть. Арсений делает небольшой шаг вперед, потом еще один и еще. Становится посреди дороги — сунув замерзшие руки в карманы, сбив снежинки с волос, чуть шмыгнув носом и громко, как-то по-настоящему облегченно выдохнув. Он улыбается — радостно, восторженно, искренне — так, что от его улыбки исходит какой-то необъяснимый свет — теплый и согревающий одним лишь своим видом. Антон подходит ближе — выбросив сигарету, быстро сунув покрасневшую от холода руку в карман, — подходит, встав рядом, — и точно так же, молча смотрит на огромные невесомые хлопья, не удержавшись отчего-то под конец, срываясь на веселый и праздничный смех. У них — необъяснимое, броское, пьянящее чувство единения друг с другом, и осознание вот этого вот непонятного «нечто» — что витает в воздухе, разделенное на двоих. Арс легко толкает Антона под ребра. Молча предлагает идти.
2885 Нравится 237 Отзывы 1142 В сборник
Отзывы (90)