***
По идее, если в произведении имеется интрига, то она должна заключаться в концовке. И открыть последние страницы и прочитать, что убийцей был садовник, обычно означает испортить себе впечатление. Но мир — в отличии от литературы — так не работает. В мире, даже узнав, чем всё кончилось, у тебя возникает ещё больше вопросов, и начинаются они обычно со слова «как». Как? Как это могло случиться? Как до такого вообще, в принципе, могло дойти? Ведь это же немыслимо, сама идея настолько абсурдна, что… В общем, как такое в голову-то могло прийти? И вот тогда интрига плавно смещается и размазывается, и даже зная, чем всё кончилось, ты пытаешься восстановить промежуточные звенья и понять, как же, язь его укуси, мы дошли до жизни такой. И закономерно возникает вопрос: а с чего всё началось-то? Ну что ж… Всё началось, когда Сальви-Ра родилась в семье… Хотя нет, это будет слишком долго. Предысторию всегда можно втиснуть куда-нибудь в середину, ибо кому, в самом деле, интересно хронологическое повествование? Тогда, пожалуй, можно сказать, что всё началось с ленточки.***
Это произошло вскоре после оглушительной дисквалификации Осоки, и соответственно, после Большого Предательства. Осоку успели второй раз отчислить с курсов по плетению сетей за непосещаемость, Олло, с добрейшей улыбкой и, внезапно перестав заикаться, сообщил, что больше наливать в долг не будет — ради её же блага! — а когда она постучала к соседке стрельнуть одувейп, та старательно притихла и сделала вид, что её нет дома. Одним словом, ситуация была довольно печальная. Осока возвращалась домой, погруженная в свои зацикленные мысли, и когда она шла мимо торговых рядов, её внимание привлекла ленточка. Это была прекрасная атласная лента, гладкая и широкая, потрясающего качества и на редкость приятная на ощупь — и была она глубокого, насыщенного алого цвета, который совершенно никак не сочетался с рыжей шевелюрой Осоки. Некоторое время она стояла, держа ленту в руках, медленно закипая от ненависти. Миру явно было недостаточно унизить и втоптать её в грязь этой гадкой историей с Корпусом, миру, похоже, казалось недостаточным сломать ей жизнь, лишить друга и оставить об этом вечное напоминание в виде шрамов на руках, и мир решил ещё демонстративно плюнуть в поверженную Осоку посредством этой самой ленты — такой прекрасной и такой неподходящей ей по цвету. Если бы она была зелёной, или синей — да хоть бы и чёрной! — но нет, она должна быть явно несовместимой. Нарочито неподходящей. Это было словно распутье. Позволить миру плюнуть в тебя, или плюнуть в него в ответ. Это был жест, это был акт неповиновения несовершенной вселенной, когда Осока, отказываясь подчиняться идиотской логике происходящего, сжала ленту в кулаке и купила её, хотя из активов у неё были преимущественно долги. Но больше она была не намерена терпеть выходки мира. Придя домой, она с мрачным удовлетворением вплела ленту в волосы, полюбовалась в зеркало на это кошмарное сочетание, от которого кровоточили глаза, и убрала ленту в шкаф. До лучших времён.***
Осока хотела стать учёным сколько себя помнила. Ещё когда в детстве они играли в рыб и кадетов, она стремилась поймать «рыб» в плен и препарировать, а не затыкать гарпуном, как делали другие дети. Исследование Маревого мира было её идеей фикс задолго до того, как она узнала, что такое «идея фикс». Корпус был воплощением всех её стремлений и идеалов, единственно возможной судьбой и вообще, примером для подражания, и прочая и прочая. Как же быстро всё это рухнуло. Настолько быстро, что понадобились недели, чтобы вся система ценностей Осоки успела развалиться до основания, похоронив её под обломками. Корпус, который она рисовала в своём воображении, как выяснилось, никогда не существовал. Не было ни пытливых учёных, раздвигающих границы познания, ни бесстрашных кадетов, бросающих вызов неизвестности — были лишь скучные патрули, однообразная систематизация и каталогизация, бесчисленные правила безопасности, и сети, сети, сети, опутать сетями весь Ойкерон, забиться в угол, переждать, отстроить дома, повторять до бесконечности. Все эти нелепые правила, своды, уставы и кодексы сами были словно одна огромная сеть, накинутая на Корпус, она делала его жалким и беспомощным. Прочувствовав реалии Корпуса, Осока поняла, что и сама бы не хотела в такой поступить — разве что если только для того, чтобы снести до основания и перестроить по своему разумению. Иными словами, когда пыль немного поулеглась, Осока поняла, что не имеет ни малейшего представления, что теперь делать со своей жизнью. Плана «Б» у неё никогда не существовало. Любые другие профессии, которые мог предложить Ойкерон, были заведомо бесполезны, и Осока не видела смысла тратить на них время. В заливании горя полынью в «Барицентре» смысла тоже было немного, но это смущало её не так сильно, как одурь от монотонного плетения сетей. В те периоды, когда Осока была относительно трезва, она сидела дома и листала свои детские тетради, словно пытаясь понять, как она могла быть такой наивной, и почему не поняла сути Корпуса раньше. Страницы этих тетрадей были заполнены рисунками — Осока в зеленом мундире орудует двумя гарпунами (потому что один гарпун для слабаков, рук же две), Осока в синем мундире командует лаборантами, Осока в нераскрашенном мундире бороздит просторы красно-оранжевых волнистых полосок, изображающих, видимо, Маревый мир. Если бы только она могла вернуться в прошлое и сказать себе маленькой… А впрочем, что сказать-то? Что мир глуп, нелогичен и восстановлению не подлежит, оставь надежды, дитя? Нет уж, по крайней мере её детство было избавлено от осознания тщеты бытия. О, где вы, детские иллюзии, где ты, блаженное неведение? На дне стакана она уже смотрела, но там мало. Как же здорово было считать, что есть в мире люди, за которыми стоит идти, которые достойны того, чтобы брать с них пример! А с кого теперь пример брать, а, на кого ориентироваться? Разве есть в Ойкероне люди, способные наплевать на правила и сделать что-то во имя науки? Разве есть те, кто не загнал себя в узкие рамки и не боится ткнуть палкой в непознаваемое — просто чтобы посмотреть, что получится? Таких людей не было. Стенания Осоки обрисовывали лишь пустоту, которую некому было заполнить — и, не вполне сознавая, что она делает, Осока достала карандаш и начала рисовать.***
Многое изменилось в жизни Осоки после провала с Корпусом. Она забросила книги, весь её режим дня полетел к лещам — ей больше не нужно было учиться, и не нужно было готовиться к экзаменам. Она сменила свои привычные городские маршруты, чтобы не пересекаться с Аиром, а Олло как-то раз доверительно сказал, что посетители «Барицентра» перестали занимать облюбованный Осокой угловой столик даже когда её не было в баре. Впрочем, всё это было не так страшно по сравнению с тем, как изменилось отношение окружающих. Осока была готова к общественному порицанию, даже к холодному разочарованию и игнорированию, но общество встретило её сокрушающей, невыносимой жалостью. Куда бы Осока ни пришла, её знакомые опускали глаза и приглушали голос, словно общаясь с неизлечимо больной. Смотрите, вон идёт Осока, такая бедная и несчастная, все её бросили. Как нам её жаль, давайте расскажем ей, какая она жалкая и никчемная и как мы ей сочувствуем? А чтобы не показалось мало, окружающие почему-то считали своим долгом поносить Аира в присутствии Осоки, что было совсем уж через край. Неужели они правда думают, что ей от этого легче? И какое вообще право они имеют так говорить о человеке, который им ничего не сделал? Аир был личной проблемой Осоки, и она не собиралась выслушивать гадости о нём от тех, кто его едва знал. Вот так и выходило, что спасаясь от убийственно сочувствующих людей, Осока стала реже выходить из дома, и чаще пропадать в собственных фантазиях. Набросок, сделанный в детской тетради, не выходил у неё из головы. Простая безликая фигурка, обозначенная скупыми линиями, но сама её поза говорила куда больше — сильная и уверенная, попирающая ногой нечто непрорисованное — она словно что-то перемкнула в сознании Осоки, и теперь, вместо того, чтобы сокрушаться о том, что она утратила ориентир в жизни, Осока стала задумываться — а каким он был бы, если бы существовал? Деталь за деталью в её голове возникал образ учёного и солдата, авантюриста и чудака. Человек против всего мира. Совершенно нереалистичный и тем притягательный. Осока изводила бумагу, рисуя эскиз за эскизом, пока наконец не нащупала нужное сочетание — вычурные волнистые волосы и немыслимые широченные шаровары. Сам этот образ бросал вызов прилизанным и застёгнутым на все пуговицы кадетам. Кто сказал, что исследователь не может выглядеть стильно? В конечном итоге это не столько вопрос удобства и практичности, сколько внутренней смелости, и уж если её вымышленный персонаж готов броситься в Маревый мир в одиночку, то уж точно не испугается носить вызывающий наряд. Дольше всего Осока придумывала аугментацию — казалось бы, не так уж это и важно, но ей хотелось сделать значимой каждую черту. В конечном итоге, после получаса бесплодных поисков идеи, Осока перевела взгляд с листа бумаги на собственное запястье и её осенило. Шрамы-шпаргалки. Шпаргалки — шпоры. Шпоры! Она торопливо, короткими резкими движениями пририсовала шпоры к ногам человечка и они смотрелись на ней как влитые. Осока захихикала. Да, теперь хорошо. Она зашифровала в рисунке часть себя, и это заставило её по-новому на себя взглянуть. А зачем, собственно, она так стыдливо прячет шрамы под длинным рукавом? Все и так знают её историю. А скрывая их, она словно сама признаёт, что сделала что-то недостойное. Какая глупость! Осока облокотилась на стол и с наслаждением размяла хрустнувшие пальцы, зажмурилась и ущипнула себя за переносицу. Было уже очень поздно, но она была довольна рисунком. Вымышленный образ дарил странное утешение, превращал её саморазрушительную энергию в нечто конструктивное, как бы глупо это ни звучало. Наверное, подумала Осока, гася лампу, даже вымышленный кумир лучше, чем никакого.***
Осока знала, что идеям свойственно обретать плоть, но не рассчитывала, что это будет настолько буквально. В её защиту можно сказать, что она тут была ну вот вообще не причём — означенная плоть сама постучалась к ней в дверь. Тоже буквально. — Привет, Осока, — постучавшаяся соседка, ровесница Осоки, без спросу протиснулась внутрь и решительно спросила: — У тебя же есть ножницы? — Где-то были, — пробормотала Осока и начала шарить в завалах на полках со всякой мелочевкой. — Тебе надолго? — Нет, — гордо сказала соседка, набрала полную грудь воздуха и торжественно выдохнула: — Я хочу, чтобы ты отрезала мне волосы. Осока растерянно взглянула на неё, словно проверяя, не ослышалась ли она. У соседки были роскошные иссиня-черные волосы, густые и вьющиеся, а сама она чуть не подпрыгивала от нетерпения, ожидая наводящего вопроса. — Зачем? — спросила Осока, чтобы не ломать ей сценарий. — Там, куда я иду, они мне не понадобятся, — восторженно ответила соседка явно заготовленной фразой. — Кадетский Корпус, Осока! Слышала историю про кадета, у которой волосы намотались на гарпун? — Всегда считала, что это байка, — пожала плечами Осока. — Вот! — Соседка уже собирала волосы в хвост. Похоже, она её даже не слушала. — И вообще, я давно думала постричься. За короткими волосами ухаживать проще, и смотрятся ничуть не хуже, и… — Ладно, ладно, хек с тобой, я уже поняла, — что саму себя ты убедила, и бесполезно говорить, что многие кадеты носят длинные волосы. Отрезать так отрезать. — Покуда тебе обрезать? Где пальцами держишь? Хвост с честью сопротивлялся тупым хлипким ножницам, но после нескольких отчикиваний всё-таки смирился с судьбой и расстался с головой воинственной уже-вот-почти-что-кадетки. — Держи, — Осока протянула ей хвост, но та лишь гордо покачала головой и, ещё раз повторив, что они ей не понадобятся, ушла к себе. Осока скептически осмотрела доставшийся ей трофей, пожала плечами и стала искать, чем бы перевязать хвост, чтобы он не рассыпался. Не выбрасывать же, в самом-то деле, вдруг куда сгодится. Парик можно было бы сделать, например. Не то чтобы ей был нужен парик, конечно, но почему бы нет? Может, удасться продать кому-нибудь. Перевязав хвост бечевкой, Осока уже убрала было его в шкаф, но там ей на глаза попалась та самая ленточка. По цвету она подходила к этим волосам идеально. Смутные мысли закопошились в голове Осоки. Она разложила волосы и ленту на столе и уставилась на них. Действительно, почему бы не сделать парик? Свободного времени у неё хоть отбавляй, основу она где-нибудь раздобудет — да хотя бы из ткани сделает. Хоть будет чем отвлечься от грустных мыслей, верно? Совершенно ничего подозрительного или сомнительного в таком занятии. Осока не врала себе. Тут и впрямь не было ничего странного — по крайней мере до тех пор, пока ты смотришь на свои поступки по отдельности, и не рассматриваешь их в совокупности.