Я передумал. Глеб/Костя (односторонний)
9 ноября 2021 г. в 11:52
Глеб раз за разом запрещал себе ходить к Косте на могилу, но по итогу, когда цветы слишком сильно доканывали, он на автомате накидывал на плечи плащ, рассовывал по карманам пару-тройку пачек сигарет, покупал в цветочном ларьке около кладбища букет ромашек (всегда искренне недоумевая, почему все приносят гвоздики, ведь Костя, скорее всего, на том свете морщился каждый раз, видя их рядом со своей фотографией) и долго-долго сидел на скамейке рядом с ним.
Обычно Самойлов молчал, лишь изредка рассказывал что-то в пустоту, зная, что он слышал каждое его слово. Иногда Глеба накрывало приступом, и тогда он (что до чертиков иронично) выплевывал ромашки прямо рядом с разноцветными гвоздиками и окроплял их кровью, а затем устало прислонялся лбом к памятнику и сидел так, на холодной серой плитке, пока не становилось хоть немного лучше. Затем стирал с губ кровь и уже привычно закуривал, отрешенно всматриваясь в серое небо.
В такие моменты Самойлову казалось, что Костя-с-фотографии смотрел на него с явным злорадством. Мол, видишь – я мертв и свободен от нездоровой любви к тебе, а ты живешь, причем прикованный ко мне крепко-накрепко периодически забрызгиваешь мою могилу своей грязной кровью и чертовыми ромашками.
Глеб вглядывался в безжизненные серые глаза портрета и снова и снова беззвучно проговаривал слова прощения хоть и понимал, что они не до конца искренни.
Хотя толку-то сейчас?
Костя уже мертв. Глеб почти труп. И - что самое ужасное – ему абсолютно все равно.
Если знаешь, что скоро умрешь, смысл постоянно этого бояться? Особенно, когда наконец-то хочешь сдохнуть, как последняя преданная псина у могилы хозяина?
Еще реже, лишь в самые горькие моменты осознания того днища, куда он сам себя благополучно спустил, придав пару пинков для ускорения, Глеб беззвучно некрасиво рыдал, не сдерживая эмоций. Цветы в легких трепетали, закручивались и отчаянно рвались наружу, и Самойлову чудилось, что он вот-вот услышит долгожданный треск разодранных ромашками ребер, и наконец-то его мучения закончатся, и что боли больше не будет…
Чувство надежды всегда пропадало ровно в тот момент, когда чиркало колесико зажигалки и становилось легче от табачного дыма.
Но в этот раз все решительно по-другому.
Нет уже ставшего таким привычным черного плаща, пачек сигарет и букета ромашек. В кармане толстовки - лишь принесенный Вадимом пакетик с порошком, зажигалка, ложка, шприц и жгут.
Глеб приходит к Косте в последний раз и больше никуда не уйдет, он сам себе это пообещал. Привычно уже садится рядом с памятником, но не кладет ромашки рядом и не закуривает, как обычно, а облокачивается на ледяной гранит и молча смотрит в затянутое поволокой грязно-розовое небо. Это дает хоть какую-то зыбкую иллюзию так необходимого сейчас присутствия Бекрева который, увы, присутствовать может только на расстоянии двух метров под землей от Глеба.
Поддаваясь внезапному порыву, Самойлов ложится на землю. Наркотик тянет карман, а сердце бьется быстро-быстро то ли от предвкушения, то ли от страха, то ли от окончательного осознания. Для Глеба все смешивается в одно, в мыслях всплывает, как совсем недавно (или все-таки давно?) он стрелял последнюю сигарету Косте и ласково подтрунивал, называя его Евой. Как он видел Костины горящие глаза и следы тщательно затираемой крови в уголках губ. Как тот бестолково трепыхался в его объятиях и как расширялись его зрачки, когда Глеб был слишком, слишком близко.
Цветы снова недовольно шевелятся, змеями в легких изворачиваются и вьются, и Самойлов понимает – он уже слишком заебался, чтобы оттягивать хоть на пару минут такой желанный момент. Он нехотя усаживается обратно, к памятнику, достает из кармана все необходимое, на автомате готовит дозу и пытается перетянуть руку выше локтя жгутом. Тот соскальзывает, выпадает из влажных и негнущихся пальцев, Глеб злится. Злится на себя, на чертово предающее его тело, на свое собственно паническое подсознательно заложенное нежелание умирать. Но в итоге все же берет себя в руки, закрепляет жгут и бессильно улыбается Косте-с-фотографии, салютую шприцом.
- Доволен? – тихо и совершенно беззлобно шепчет Глеб. Бекрев, конечно же, ничего не отвечает да и ответить-то не может, но Самойлову кажется, что в серых глазах мелькает торжество. – Или все-таки нет?
Где-то в отдалении хрипло надрывается воронье.
Глеб, улыбаясь, всаживает шприц в вену, спускает поршень, через какое-то время, не церемонясь, срывает жгут, и ложится обратно ближе к Косте. Руку безумно простреливает, но он уже не обращает внимания – знает, что умрет совсем скоро.
Наркотик начинает действовать, перед глазами все плывет, а тело становится неподатливым и каким-то облачным. Самойлову больно и безумно охуенно одновременно, а перед глазами встает Костя.
Совсем как живой.
Глеб теряет самообладание, тянет к Бекреву руки хотя подсознательно понимает, что это бред, рыдает, как не рыдал никогда, и бормочет что-то бессвязное.
То, что он скороговоркой проговаривает въевшееся в мозг и легкие «люблютебякостя», доходит до Самойлова лишь тогда, когда он видит на своих пальцах кровь и чувствует слабую боль от развороченной цветами грудной клетки.
Последние предсмертные движения Глеб тратит на то, чтобы вынуть из грудины остоебенившие окровавленные ромашки и положить их точно на букет совсем свежих нежных гвоздик, стоящий прямо у памятника.