ID работы: 7063020

Мужчина французского лейтенанта

Слэш
NC-17
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 447 страниц, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 163 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 18. Вечер в Осло

Настройки текста
Измерение близости открылось здесь по-новому. Рене впервые видел его вот так – зачастую словно бы наедине с самим собой. Он простил Норвегии все – холод, дожди, ветра – как только догадался, что Мартен нарочно дарит ему эту возможность. То, что поначалу казалось ему отрешенностью, необъяснимой погруженностью в себя, оказалось близостью, не предполагающей вообще никакого расстояния. Рене мог вспомнить еще лишь одного человека, который давал ему такое же право. Он не способен был тогда постичь, что творит Венсан, но понимал теперь, что делает Мартен. Границы таяли, растворялись – такие, что Рене придержал вертевшуюся на кончике языка шуточку. Эта крошечная граница могла остаться. Он позволил ему увидеть себя молящимся. Прекрасно понимая, что пялиться не следует, и все же поглядывая в незакрытую дверь, Рене Марешаль думал о том, что все прежнее время парень украдкой делал это...где, в ванной? И кое у кого не хватало такта понять, что ему нужна эта четверть часа. Он позволил ему увидеть себя мухлюющим, выигрывающим, проигрывающим... Игра велась с другими участниками, и после наблюдений через плечо, позволивших постичь основные правила, Мартен предложил: — Сыграй за меня с ребятами. Они не узнают. Отпустив шпильку по поводу гасконских приемов, Рене вступил в игру. — Послушай, ты слишком медленно принимаешь решения. Здесь же все на время! – встревоженно заметил Мартен. — А то я не заметил!... Допустив пару полагающихся новичку просчетов, Рене Марешаль вскоре услышал за плечом: — Что-то тебе как-то странно везет... У меня никогда не получалось, чтобы поле само вот так перестраивалось... — Так в этом же смысл, – удивился в свою очередь Рене. – Ты никогда не выиграешь, если каждое твое действие не будет вызывать предельной лавины последствий. Не все должны быть максимальными, не все будут благоприятными для тебя, но стратегия, на которую ориентирована эта игра, именно такова. Оп-ля! Готово. — У меня никогда не получалось пройти этот уровень. Я играл раз сто. Покажи! – потребовал Мартен. – Покажи еще раз, как ты это делаешь. В следующую секунду послышалось слово из явно нефранцузского горнострелкового лексикона. — Что за кошмарный навес!... Предоставив ему начальные ритуалы нового уровня, Рене невозмутимо и не особо торопясь всмотрелся и начал действовать. — Просто скажи, что ты сейчас делаешь, – тихим жалобным тоном попросил Мартен через какое-то время. — Сею ветер, – объяснил Рене. – Сейчас пожну бурю... Если ты будешь действовать так, будешь выигрывать. Ну, если, конечно, у них с какого-то уровня на предусмотрена радикальная смена стратегии. Натягиваешь нити, потом, так сказать, эффект бабочки... Тебе ли не знать, любимый. Мартен, видимо, считал свои биатлонные трюки чем-то чуждым подобным вещам и не усмотрел намека в сказанном, зато приглушенно спросил: — Так вы и работаете? Сеете ветер, пожинаете бури? Рене уклонился от ответа. — Вам же тоже наверное что-то такое преподавали, – вместо этого сказал он. – Теория сложности в метеорологии, образование лавин... Было же? — Было. — Ну, а в нашем деле все более социально и оттого более сложно. Теория хаоса, агентное моделирование, эмерджентность, контринтуитивность... На, бери свою игрушку. Я вывел тебя еще одним уровнем выше, если что. Мартен вгляделся и тихо отчаянно выругался. — Я даже не понимаю, что тут требуется!... Рене лишь насмешливо улыбнулся. —Ты посеял ветер, дитя мое...позвав меня. Выкручивайся теперь, как знаешь. Я так живу, между прочим, каждый день! — И ты реально все это знаешь? Теорию хаоса и все эти штучки? — Ну, с моей стороны было бы несколько самонадеянно претендовать на полное постижение «всех этих штучек», но, думаю, в том смысле, в котором ты спрашиваешь – да, знаю. Ты и сам кое-чем из этого пользуешься, когда соревнуешься, не знаю, уж, сознательно или бессознательно!... — На кого поведешься, от того наберешься, – все еще недовольно вглядываясь в экран, проворчал Мартен. Он позволил ему увидеть себя не стоящим на ногах. У того предела, у которого его вряд ли кому-то вообще полагалось видеть. «Если Вилли узнает, он из меня душу вынет!» – со слабым смешком признался он, когда к нему вернулась способность разговаривать. Ужас Рене был неописуем. «Так какого черта ты такое делаешь?!» «Себя проверяю. В это время года я тренируюсь недостаточно. Ну, раз я это смог...значит, в порядке». По мнению Рене, о порядке говорить не приходилось. «Я могу для тебя что-то сделать? Тебя всего трясет!» «Приведи в себя, если потеряю сознание». Рене припомнил все инструкции этого героя на случай чрезвычайных ситуаций, но, к счастью, ничего из этого не понадобилось. Основательно нанервничавшись, советник Марешаль не спускал с него глаз до того самого момента, пока не завершились все восстановительные процедуры. — Чего ты так смотришь? – невинно спросил Мартен, запахивая халат. — Радуюсь, что мы обошлись без мальчиков по вызову. Устремив на него непонимающий взгляд, в следующий миг Мартен чистосердечно рассмеялся. Этот здоровый звонкий смех изгнал остатки страха. — Не дрейфь. Я понимаю, что мы здесь одни. Я чувствую грань и не сделаю больше, чем надо. Советник Марешаль в непарламентской форме выразил одолевшие его сомнения и общее отношение к биатлону. Не желая лишний раз оставаться один, за время пребывания в Норвегии он дважды оказался там, где эти люди стреляли. Мишени показались ему смешными. Все на ладони. «Хочешь, я с закрытыми глазами в это попаду?» «Хочу. Только сперва пять кругов, пожалуйста. В комфортном для тебя темпе. Но бегом!» «Пожалуй, я воздержусь». «Два круга. Давай». На первый раз Рене ограничился изучением винтовки. Он не любил ружья, винтовка ему тоже не понравилась. На второй раз ему стало интересно. Он прекрасно понимал, что стрелять на повышенном пульсе совсем другое дело, и наглядно в этом убедился. Чтобы как-то реабилитироваться, не столько даже в глазах Мартена, сколько в своих собственных, он разыскал порядочный тир и показал, на что способен, выбрав старомодный Sig Sauer. «Этому в министерстве обороны учат?!» «Нет, в семействе Марешаль». Мартен в порядке уточнения одними губами добавил к фамилии паспортное продолжение. Рене помнил, как расширились его глаза, когда он впервые увидел ее целиком на авиабилетах. А потом взгляд стал сосредоточенным и деловитым. «Ты хотел подучить меня стрелять из «магнума». Здесь есть». Они доплатили еще за час, и Рене убедился, что борьба с мартеновыми дыхательными рефлексами и привычкой к винтовочному прицелу тоже целое дело. «Жуткая отдача у этой пушки...» «Имеется. Не каменей в плечах». — Скажи, если бы не твои теперешние занятия, кем бы ты мог стать? – полюбопытствовал Рене уже дома, валяясь рядом с ним у озера и наблюдая за тем, как от солнечных прикосновений подрагивают его веки. Мартен потянулся за очками и изумил: — Оружейником. Винтовки, думаю, я мог бы конструировать очень хорошие. Но мне не хотелось бы работать на производстве. — Тебе было бы о чем поговорить с моим отцом. У него такая коллекция ружей, что хватило бы на весь ваш батальон! – вздохнул Рене. Мартен заинтересованно приподнялся на локте. — Зачем ему? Просто страсть? — Да. — Это он научил тебя так стрелять? — Да. Хотя мама тоже отлично стреляла. В юности выигрывала национальные соревнования по стрельбе из мелкого калибра, – сказал Рене и по улыбке на его лице догадался, что полученные в тире впечатления наконец улеглись в его голове. — Это она, – просто сказал он, протягивая Мартену телефон, хранящий фотографии. – Ее уже нет в живых. Рак. Больше десяти лет назад. Мартен сдвинул очки, по обыкновению пристально вгляделся, и Рене вновь показалось, что он бледнеет. — Боже, – тихо произнес он. Рене хранил те фотографии, что казались ему самыми лучшими. Среди них была одна, которую он теперь особенно ценил – на матери было великолепное изумрудное ожерелье итальянского ювелирного дома, изображавшее змею. Снимок был сделан все в том же вечернем Монако. Ни одна другая женщина на том приеме не смогла бы себе позволить такой цвет платья - menthe glacée*. Ни на одном другом изображение выражение материнских глаз не было настолько характерным и настолько свойственным самому Рене. До ее ухода оставалось всего три года. — Сколько в тебе от нее... Ты очень на нее похож! Больше, чем твоя сестра. Это была чистая правда. — Знаешь, — задумчиво глядя на озерную зыбь, произнес Рене, — мне всегда казалось, что любовь отца к ней была довольно холодной. Но теперь в доме нет ни одной комнаты, где не было бы ее портрета и еще нескольких фотографий. Она повсюду. Просто повсюду. — Он один живет? — Ну, во всяком случае, вдовствует. — Ты давно с ним виделся? — Сопровождал его в Монако. «Формула» тоже его страсть, но он не ездит дальше Монте-Карло и Монцы. Домосед, каких поискать. — Про моих предков ты все давно знаешь, — с всепрощающей улыбкой вздохнул Мартен. Рене изобразил двусмысленное покачивание головой. Потом предупредил: — Имей в виду, папаша теперь за тобой следит. Переживает за твои старты и при случае припомнит тебе обстоятельства любого промаха. Ты ему ужасно нравишься! – довершил он и рассмеялся, увидев выражение его лица. – И это не моя заслуга. В довершение всего, Мартен позволил ему увидеть себя подбирающим мелодию на гитаре, ищущим тональность, сочиняющим новые слова для старой испанской песни. Он оставался погруженным в интимный процесс поисков, проб и ошибок у него на глазах, словно не замечая его присутствия. Гитара звучала отлично, и Рене тихо похвалил себя за сделанный практически наугад выбор. Когда он спросил: «Что у тебя получилось?», то услышал: «Ну, получилось – это сильно сказано...», однако в этом не было ни избегания, ни отказа. Поначалу он лишь наигрывал, и Рене успел придти к заключению, что голоса не услышит. Однако, сбылось. К изумлению Рене, язык опять был ему неизвестен. Он не мог похвастаться прогрессом, но на уровне узнавания не мог ошибиться. Недавно он нагляделся в Брюсселе, как помощник его ирландского коллеги вместо английского вовсю пользуется беглым гэльским – мальчик имел полное право. «Молодежь! – вздохнул коллега. – Нам бы и в голову не пришло. Другое поколение». Рене пожал плечами – не исключено, что родители этого парня в свое время сражались еще в рядах ИРА – а потом перед глазами проплыла аккуратная печатная страница личного дела...м-да, другое поколение. — Это каталонский, – улыбнулся Мартен. – Я его учу. — Зачем? — Просто так. Ревность требовала перевода, но Рене из гордости промолчал, лишь похвалил манеру исполнения. По привычке начав словно издалека, в конечном счете Мартен распелся, и завершил свое творение уверенно и красиво, хотя и печально. «Такая вот cançó», – со вздохом подытожил он, в последний раз прошедшись по струнам. Выудив на другой день из-под кровати ускользнувший исчерканный листок, Рене настучал увиденные строчки в переводчик. Возможно, где-то ошибся он, возможно, Мартен в итоге отбросил этот вариант, но так или иначе на экране высветилось: «Пусть она у него одна, пусть она еще не жена»... Оставалось вспомнить интонацию. Рука Мартена обняла его за плечи, а другая сцапала лежащий рядом листок. — Знаешь, что самое странное? – не таясь, проговорил мгновенно уставший Рене Марешаль, сдавливая эту руку на своей груди. – Я ненавижу его даже не за эту твою каталонскую тоску по нему, а за то, что он причинил тебе столько страданий. Чтоб ему достались такие же. — Покажи! – произнес несколько удивленный голос, а потом над ухом глухо прозвучало: – Не «еще», а «уже»... Ошибка переводчика. Понадобилось несколько секунд, чтобы оценить смысловые перестановки, а затем встретить карающе нежный взгляд. «Так что не рой другому яму», – шепнули эти губы, довершая пытку. Больше всего Рене хотелось нежно простонать «Дурачок...», но не хотелось вновь ощутить сдавливающую железную руку на скуле. В свое время Рене Марешаль уяснил, что слова здесь бессильны («Не говори со мной об этом. Я слышать про это не могу!»). Все, что Мартен считал правами, обязанностью и долгом, обладало в его сознании огромной властью. Законность этих уз обрушивала его на колени. Он терпел, сносил, терзался, стискивал зубы. Объясниться и оправдаться могла лишь распятая на кровати плоть. Скользя ногами по его плечам, почти плача от сладостной агонии, он отчаянно исповедовал ему телом то, чего не мог доказать на словах – с женой это просто не могло быть так. И Мартен примирялся с ним, отдавшим всего себя, с угасшим дыханием и взмокшими веками... Прощал что-то кому-то...ему, себе, судьбе. Впивался пальцами в ребра, сползал к подножию своего распятия. Перестав изгонять из сознания мысли обо всем этом, Рене научился пугаться задним числом. Из записей на полях вытекало, что парень в форме, с которым он разговаривал под сенью ансийского сикомора, принял решение с ним расстаться. Это решение было твердым, как каменная скамья. Он не намеревался продолжать эту связь; у Рене Марешаля было столько же шансов увидеть его бегущим по воде, сколько по бетонным плитам, что мостили путь к стоянке. Осознав это, он почувствовал потребность немедленно нащупать его в реальности. Ощутить его как тогда – волну и удар. Дважды в одну реку не войдешь, но... Мартен поднял на него чуть удивленные глаза, оторвавшись от присланных тренером графиков, одарил шершавостью щеки, привстав в кресле, и только почувствовав непререкаемость его стремления, отозвался всерьез и спросил: «Что?» Озабоченность в его тоне огорчила Рене. «Не болен, не бойся». «У тебя всегда что-то на уме!» – с легкой улыбкой неожиданно отозвался Мартен, возвращаясь в кресло. «Всегда?» – с иронией спросил он. «Всегда!» – твердо заявил Мартен. «А у тебя?» «А у меня тоже». Их глаза встретились, и вот в этих смеющихся глазах Рене обрел все, что искал: волну, удар, слияние. Ревность была оборотной стороной медали. И судя по таким вот cançó, мальчик настрадался вдоволь. Поняв, что Мартен теперь ни за что не уступит его настояниям – он обнажался постольку, поскольку был уверен, что это остается тайной – Рене выдрал у него инструмент. Мартен тут же с готовностью умостился на прежнем месте и замер. Не в силах сдержать улыбку, Рене дал небольшое представление. «Regardez-moi, je suis le plus beau du quartier... »** Для этой песенки его голос годился – будучи глуховатым и неярким, он, тем не менее, был поставлен в должной мере, чтобы звучать неплохо, передавая все оттенки бахвальства и самолюбования, исполненного тончайшей самоиронии. Слова как будто целиком и полностью приличествовали тому, перед кем не могли устоять ни жены, ни мужья, однако Рене видел, как щеки короля биатлонных трасс все явственнее заливает краска по мере того, как лились куплеты, воспевающие кое-чей победный аллюр. Привычка побеждать cделала свое дело – если когда-то пересекающего финишную черту Мартена Фуркада не интересовало ничего, кроме времени, то теперь он вплывал в объятия любящей публики, для которой, казалось, время и место не имели значения. Рене доводилось лицезреть, как победителей гонки бросали на произвол судьбы, чтобы ликующими возгласами приветствовать того, кто греб четырнадцатым...а причина маячила еще позиции на четыре позади. И кулаки несчастного парижанина разжимались, прикушенные губы таяли при виде этого неподдельного, неистового, невосприимчивого ни к каким промахам восторга... Его мальчик принадлежал им всем. И они ему принадлежали...о, да. «Полюбуйтесь на меня, я самый красивый, самый обожаемый... Стоит мне явиться, меня провожают все взгляды, все околдованы мной...мои жертвы готовы повеситься на моих шнурках, и даже парни отдали бы все, чтобы меня раздеть. Изучайте с головы до ног – второго такого нет, я король, желанный и непобедимый...» Под конец Мартен схватился за голову. — Ты нарочно это сочинил?! — Господь с тобой, это сочинила жена нашего экс-президента...и пою я так же хорошо, как она. Но песня чудесная, не находишь? Мадам всегда мне импонировала. Перечислив все фамилии бывшей Первой дамы – подобные гирлянды помогали ему считать свою собственную чем-то естественным – Рене отложил гитару и с улыбкой подпер щеки. — Почему ты никогда не говорил, что умеешь? — Я и теперь этого не скажу. Рене и правда так не считал. Научившись кое-чему в юности, в последний раз он упражнялся на Рождество 2008 года – как раз с этой песенкой, вдохновленный тем обстоятельством, что ее создательница поселилась в Елисейском дворце. Став Первой дамой, она продолжила бренчать на гитаре, как ни в чем ни бывало. Она и правда ему импонировала. Она была неправильная – такая же, как он сам, такая же, как его мать – таящая струение устойчивого безрассудства под послушной лощеной оболочкой. Все они производили впечатление людей рассчетливых, хитрых и целеустремленных, будучи на самом деле лишь данниками своих потоков, никогда не предупреждавших, что там за поворотом. Рене помалкивал о том, что ему доводилось встречать ее брата – мельком, на тех сумасшедших вечеринках. Он был одним из тех, чья судьба, подобно полоснувшему холодному ветру, напоминала о том, какой близкой и безжалостной всегда была опасность. Счастье, что Марти все-таки другой. Да и вообще, другое поколение... — Еще на чем-нибудь? Я помню про скрипку. Рене рассмеялся. — Меня удержала при ней только безгрешная любовь к Вивальди...нет, ничего больше. — А хотел бы? – с интересом спросил Мартен и потянулся к его пальцам. Рене задумался. У него было чрезвычайно противоречивое отношение к саксофону. Звуки его чаще раздражали, чем ублажали, в то же время это был единственный посторонний инструмент, с которым он почему-то мог себя вообразить. — В реальности я бы никогда за него не взялся, – подытожил он. – Но сакс иногда способен выразить переживания, невыразимые в принципе. Пробраться куда-то в человеческой душе, куда не дано больше никому. Быть может поэтому в отношении него я привередлив до безумия. По-настоящему хорошую игру слышал, считаю, один-единственный раз. — Где? — В Бостоне. И если вот так – да, я бы хотел. — А я завидую, когда слышу, как люди по-настоящему хорошо играют на гитаре. Но тут у меня нет амбиций, – Мартен улыбнулся и замолчал, глядя ему в глаза. Рене не знал, что радует его больше – обретенная, наконец, способность читать его молчание между строк или же способность добираться своей игрой туда, куда не дано никому. — Я сыграю тебе, на том, на чем умею, – пообещал он, и Мартен удовлетворенно дрогнул ресницами. – В следующий раз. Здесь, сам понимаешь, нет возможности. — Единственный недостаток этого места... — Если погоды не считать! — Не знаю, чем ты недоволен. Все в меру. Мне нравится. Душа эта здесь большую часть времени и впрямь блаженствовала. Бегала и лазала всюду, куда могла добраться. Шаркала по утренней росе, в чем родила мать. По вечерам сворачивалась у камина с нераскрытой «Terre des hommes» под рукой. Долго и крепко спала, долго и крепко имела...и Рене Марешаль смирился. Почесывая утром о край кружки небритый подбродок, он с каким-то окончательным, безотчетным удивлением понимал, что магнитные полюса сместились. Пусть бар горнолыжного курорта оказался обманчивой декорацией, все же до недавнего времени он продолжал рассматривать для себя свидания с Мартеном как возможность развеяться. Встряхнуться, расслабиться...разбавить будни. Святое дело. Однако среди норвежских гор он внезапно задумался о том, кто, чего и кому разбавлял. Причем с самого начала. Кажется, это он сам всю дорогу был чьим-то отдохновением, возможностью оттянуться всласть. Теперь, когда чемпион методично добирал за все недочеты, это было гораздо более очевидно, чем когда застенчивый мальчик встречал его на улочках Анси, едва успев сменить камуфляж на футболку и джинсы. Быть может, норвежское откровение настигло потому, что Мартен здесь тренировался. Его день был вполне себе расписан. Рене Марешаль был частью этого расписания и подозревал, что некто Андре детально информирован о том, в каких дозах. Быть может даже, дозы согласованы и отрегулированы на самом высшем уровне. Он никогда не спрашивал... И спрашивать незачем. Естественно, так и есть... Оглушенный этим соображением, Рене открыл дверцу кухонного шкафчика и зачем-то потянулся за сахаром. Он всегда пил кофе без сахара. За дверцей стояла нераспечатанная пачка и, среди прочего, ровным строем мартеновы присыпки. Часть проживала у него в сумке. Рене случалось сопровождать процесс их поглощения насмешливым «закинулся?», но по поводу них он тоже никогда не спрашивал. Горнострелковая жизнь, помноженная на спорт высоких достижений, требовала коррекций и компенсаций. Кинув в рот кусочек сахара, Рене запил его остывшим кофе и решился на еще одну чашку. Мартен все еще не вернулся с пробежки. Дожидаясь, пока напиток будет готов, он потерянно взирал на второй кусочек сахара. Сама мысль о том, что Мартен обсуждает с физиологом интенсивность происходящего между ними в постели, возможно даже следует его указаниям, оказалась нестерпимо горькой. Он потянулся за сахаром в момент, когда понял, что, пожалуй, заплакал бы, если бы спросил. Сжав в руках чашку, он ощутил, что плачет, не спрашивая. Нужен не сахар, а антидепрессант посильней... Вернувшемуся Мартену хватило одного взгляда, хотя Рене уже успел вытереть глаза и допить кофе. — Что расстроило тебя? — Собственная глупость. Мартен разжал руки, уселся за стол и мягко потребовал: — Если дело касается нас, то скажи. Поборовшись с собой и с этим взглядом, Рене уселся рядом и сказал. Мартен улыбнулся. Эта улыбка была такой, что враз отлегло от сердца. — Конечно, Андре о тебе знает, с самого начала. Знает, что мы до сих пор вместе, что я люблю тебя...знает, что не предохраняясь. Но я не могу каждый раз ему врать и каждый раз с тобой вытаскивать презерватив. Ты так элегантно сказал тогда о себе и том парне – «очарован и одержим»... В устах Андре это звучит «да ты с ним вконец ебнулся». Большой романтик. — Как все физиологи... — Он знает – понимаешь, знает много лет, – что говорить со мной о тебе бесполезно. Ты из-за этого переживаешь? Что я с тобой следую его диктату? Если бы он был здесь сейчас, здорово посмеялся бы...и, пожалуй, взялся бы за тебя! Попробовал бы договориться хотя бы с тобой. — Ну, перед олимпиадой ему удалось на тебя повлиять... — Перед олимпиадой я сам был дурак, – убежденно сказал Мартен, вылезая из-за стола и в свою очередь открывая дверцу шкафчика. – Ну, или умный, не знаю... У меня после Парижа вообще на тебя перемкнуло. Я понял, что не смогу держаться в рамках. Я еще только настраиваюсь, пытаюсь с собой договориться на будущее перед олимпиадой... Работа над ошибками. Рене заинтересованно обежал его фигуру глазами. Интересно, как он это понимает. — Я хорошо знаю свое тело. Секс странная вещь, – Мартен уперся бедром в край стола, помешал в стакане и уставился на Рене задумчивым взглядом. – Он сказывается, но не все так однозначно. После не раз все бывало не так, как я думал... И сейчас я пробую, да, ты угадал. Но не в том смысле, что сплю с тобой по схеме. Не успело стрельнуть ревнивое соображение, что большую часть открытий о влиянии постели на результаты по ходу сезона Мартен делал вовсе не с ним, не успел прыгнуть на язык подлейший вопрос, ставил ли он Андре в известность, сколько раз кончил со своим русским любовником, как беспомощная улыбка на этом лице заставила осознать еще кое-что. Этот парень привык взнуздывать себя, умел подстегивать, но что касалось сексуальности, Рене не раз ловил себя на мысли, что сам всегда был куда гибче, в целом ряде аспектов. Он способен был состоять в браке с женщиной, к которой не испытывал особенного влечения – это было не обязательно. Он в принципе мог себе представить ночь за плату. Не то чтобы тому американцу просто не повезло, но если бы в том была насущная необходимость, Рене Марешаль пошел бы с ним, не моргнув глазом. Мартен же – это он чувствовал безошибочно – был абсолютно лишен способности эксплуатировать себя сексуально. Даже его отказ фотографироваться обнаженным был того же толка. Он не смог бы принудить себя переспать с кем бы то ни было из прагматических соображений. Или, как он сказал, по схеме. Сдерживаться мальчику было тоже непросто. Рене не мог забыть, как увидел его здесь на коленях среди ночи, услышал пошатнувшее: «Отец Всемогущий, Ты не для того сохранил мне руки, чтобы я не давал ему спать... Он и так страждет, у него бессонница, сжалься над ним... Дай мне силы его не трогать». Этот миг навеки оплатил в его памяти счет, оставленный полночью амьенского особняка. Обнаружив, что Мартен отсутствует в кровати, он первым делом рванул проверить, на месте ли его машина. Здесь некуда было идти среди ночи, можно было только уехать. Мало ли, что...или кто...быть может, явился в Норвегию... быть может, и был здесь всю дорогу... дорого им...не дороже денег!... Но обе машины смирно стояли бок о бок, тускло поблескивая плоскостями в разреженной тьме северной летней ночи. Это несколько успокоило. Значит, просто решил поговорить... Меньше всего Рене предполагал, что разговор окажется таким. Спустя какое-то время Мартен появился в спальне и до невозможности плавным движением улегся на своем краю кровати. Рене из-под ресниц созерцал очертания покрытого загаром тела, а потом сам протянул к нему руки, ощущая, что для нахлынувшей любви ему безумно мало собственного тела. Что оно могло? «Я разбудил тебя...» «Я не хочу спать», – промурлыкал Рене. Мартен притянул его к себе, впиваясь горячими губами. Было что-то слишком неправильное в том, чтобы он придавливал собой лишь кровать. Тело могло принять удар его жажды, выдержать его, ответить своей. Про себя Рене уже решил, что если им все-таки доведется делить супружеское ложе, то он не станет пренебрегать своими обязанностями. И даже если ударные силы его оставят, мальчик будет получать удовольствие, способов предостаточно. Он еще не все видел... Будет все, чему он только позволит быть. Сжимая его, судорожно вздымающегося над собой, Рене уже безмятежно вспоминал царящий вокруг дома пустынный покой. Безлюдную тишину, белеющие прогалины тропинки, полусвет над горами. Да, здесь был покой. И под этой крышей он был тоже, постанывающий, поскрипывающий...под конец разразившийся симфонией божественных звуков. Как бы ни менялся Мартен, этот неистовый стон со дна легких, обрастающий по дороге первобытными клыками и уже на излете, под ударами пронизывающего наслаждения, превращающийся в чистый жалобный человеческий крик, оставался таким же, как в первую ночь. Нежность прибежала на этот крик даже тогда. И все же, если бы кто-то сказал тому Рене, что через годы спустя он будет безостановочно гладить ту же спину, шепча то, что шептал теперь, он бы ни за что не поверил. Мартен не отвечал ему ничем. Он лишь слушал, а потом прерывисто выдохнул, вжимаясь него: — Что я могу ответить...когда ты спрашиваешь: «Почему я?»...когда они спрашивают: «Почему он?» Рене Марешаль больше не находил в себе сил спрашивать: «Почему я?», хотя теперь это был бы совсем другой вопрос, чем тот, что он требовательно задавал еще совсем недавно. Юноша, что когда-то удрученно прижимался к его коленям после первого минета, спрашивал так же. «Почему я?» Он казался себе каким-то неподходящим. Недостаточно молодым. Недостаточно энергичным. Его не удивляло, хотя и уязвляло, что кто-то спрашивал «Почему он?». Ему самому казалось почти неоправданным, что из всех возможностей на этой земле Мартен Фуркад избрал для своего досуга человека старше себя, не блещущего кондициями, глотающего транквилизаторы...перед поездкой сюда размышлявшего, что хуже – крашеные волосы или седина. В Париже он поймал себя на том, что провожает глазами тоненьких мальчиков на полголовы ниже. Он соскучился по тому, чтобы чувствовать себя выше ростом. Соскучился по уверенности и превосходству. Норвежские горы явно были не тем местом, которое бы ему их сообщило. Мартену, очевидно, не было до его комплексов никакого дела. Он со смехом таскал его на руках. Ласкал, стискивал, благословлял под утро, тихо клял среди ночи («Оbsessió...»), вздымаясь, вдавливаясь... По контрасту с дистантными, прохладными, заполненными непонятно чем днями, норвежские ночи были жаркими. Временами Рене хотелось попросить пощады у этих ночей – их не вмещали ни тело, ни душа. Мартен изменился вновь, словно испытываемая им страсть сбросила последние путы. Рене Марешаль окончательно убедился, что чаша, о которой предупреждал отец, его не миновала. Мужчина, обладающий им, вгонял себя в него, как клинок. Порой этот мужчина необычайно глубоко задумывался о чем-то, лежа с ним рядом и баюкая ленивым, сонным биением сердца. Все его мускулы были расслаблены, в уголке глаза так же лениво и сонно поблескивала влага. Эта влага, в сущности, не была слезой – не больше, чем весенняя капля воды, стекающая по ледовому насту – но в ней было то же: толика печали, таяние, свет. Рене не беспокоился о его задумчивости. Сейчас, когда он пережил такое удовлетворение, когда он любит и знает, что любим, ему не может придти в голову ничего плохого. А хорошие мысли пусть гуляют в этой голове сколько им угодно. В одно из утр – было еще очень рано – Рене в конце концов взмолился: — Не уходи. Хотя бы сегодня, раз уж я проснулся... Просто останься. — Не уйду, – подозрительно сговорчивый Мартен прильнул к нему. — У тебя сегодня перерыв! – догадался Рене. Выражение лица Мартена подтвердило его правоту и он вздохнул: – Я же говорил, что я у тебя по расписанию. — У меня спорт по расписанию, служба по расписанию, учеба по расписанию. А ты... – и не успел Рене с пристрастием вопросить, какая такая учеба, как эти губы торжественно прошептали: – ...ты ночь всех дней. Усмехнувшись, отдав должное этому поэтическому определению, он внезапно услышал продолжение. Строки казались знакомыми, но память оказывалась давать подсказку. — Чье это? — Думаю, твое, – невозмутимо сказал Мартен. — Ты сам это придумал?! Да, это было всего лишь четверостишие, но... — Нет, – парень, лежащий на нем, был категоричен. – Это придумал ты во мне. Я просто запомнил. — После такого мне просто необходима сигарета. — Нет. Тебе необходимы свежий воздух и вода, а совсем не дым. — Одну. Пожалуйста. — Нет, Рене. — О, Господи!.. Я всю ночь ему... — Да, любимый. Ты мне всю ночь, и если ты сейчас не уймешься, то я тебе весь день. К ночи не сможешь даже щелкнуть зажигалкой. — Тогда следующей ночью тебе будет скучно. — Ничуть. Люблю мужчин в беспомощном состоянии. — Много ты их видел... — Весь биатлон. Ладно, поскачет на пробежку, тогда... Мартен огладил его, со стоном потягивающегося, скользнул пальцами по шее. Губы тепло следовали за рукой, на полдороге их пути разошлись. Рука отправилась дальше, а губы нежно обогнули выступы груди. Рене прекрасно знал, что они на этом не остановятся. Этот парень, по сей день смущавшийся любого чувственного прикосновения к этой части тела, сам без зазарения совести еженощно обхаживал вдоль и поперек, трепал и вылизывал его соски, рисовал узоры на грудных мышцах. Через минуту Рене упирался лбом в подушку, недоумевая, как так получилось. Ведь он не собирался отдаваться. Ночи и правда хватило. И вот, пожалуйста, поставил во вторую биатлонную. Все, больше никаких разговоров о сигаретах под утро... Это лишнее. Отпусти мальчика побега-а-ать... — Поцелуй меня. Рене рискнул шеей, чтобы подарить ему этот поцелуй. До чего он все еще юноша...юное, романтичное сердце...блин, одна сплошная мышца... На какой-то момент ему показалось, что с позвонками что-то все-таки случилось. Поцелуй был упоительным в своей неистовости, Мартен прижимал его к себе все крепче, и привставший Рене выхлестнулся ему на руки, впервые в жизни изумленный какой-то внезапностью оргазма. Подобное скорее было свойственно тому, кто льнул к нему всем телом. Он не сказал ничего больше, но Рене отчетливо уяснил утреннюю мораль от Мартена Фуркада – затягиваться ты будешь исключительно мной. Во все дыры вдую, если что. За время своего пребывания в Норвегии Рене четырежды брал пачку в руки и четырежды откладывал. Стрелок в нем стоял стеной, не снимая палец с курка. Рене прекрасно знал, что скрыть факт затяжки не удастся – он ощущал запах безошибочно, как запах стреляной гильзы. Ну и ладно...будет еще предостаточно времени для одиночества и сигарет. Усаживаясь поутру на ступеньки и глядя на следы, оставленные синими кроссовками у крыльца, он чувствовал счастье и безрассудно делил его с зеленой землей, по которой где-то бежали эти ноги. Накрапывающий дождь потихоньку заполнял и размывал узорчатую вмятину, но ничего не мог поделать с этим счастьем. Прохладный ветер заставлял возжелать горячего кофе, Рене уходил и возвращался на крыльцо с чашкой, закутавшись в кардиган поверх пижамы. Временами ему казалось, что этот пар исходит не от кофе, а от его губ, словно уже наступила зима. Зима... Нет, еще далеко. Август. Такой вот норвежский август... Мысленно вминая в отпечаток следа несбывшийся окурок, гася его в дождевой воде, Рене вспоминал неприличные выкладки психоаналитика и посмеивался. Да, нужна терапия...правда, неизвестно, когда она прибежит. Из-за облака пыхнуло солнце, вода заблестела, Рене на миг зажмурился, а когда открыл глаза, то чистосердечно вопросил – Господи, не слишком ли? Это вот явление в лучах солнца... Завидев его издалека, Мартен наддал ходу. Он несся так, словно ничто не оказывало сопротивления, и только когда добежал и остановился у крыльца, уперевшись в колени, роняя капли, сияя изнеможенной улыбкой, стало ясно, что у этого марафона все же была цена. Давно породнившиеся дождь и пот вкупе с тяжелым дыханием красили его так, что бледнолицый парижанин отставил чашку и шепнул: «Подойди!», а когда доверчивый Мартен шагнул к нему, вжался в его пах. Не в силах себя у него отобрать, чемпион поначалу отчаянно оглядывался на окрестное безлюдье, а потом перестал. После он сидел у его ног на мокрой земле, вернув трико на место («Не волнуйся, не промокает. Если бы ты знал, по каким буеракам я здесь в таком бегал...» «Носят тебя черти...» «Охота пуще неволи, ты же знаешь»). Рене теребил его шею, все еще ощущая его привкус. Между прочим, действительно надо начинать что-то думать. Дидье уже пару раз устремлял на своего патрона выразительный взгляд, в котором читалось: «Пхенчхан?...» Рене ежился. Ему не хотелось ехать в Корею; он не мог забыть своих ощущений, когда узнал, что основным конкурентом в борьбе за звание столицы Олимпийских игр 2018 года был Анси. Анси, черт бы его взял! Просветивший его Мартен заинтересованно выслушал из его уст развесистое ругательство. Впрочем, будь то в Анси или в Пхенчхане, Рене испытывал страшнейшее нежелание вновь видеть очередное пересечение линий жизни... Может, и хорошо, что не в Анси. В довершение всего, вдоль позвоночника ползал холодок неуверенности, что к тому времени он все еще будет настолько близким человеком для Мартена Фуркада, чтобы его присутствие в далекой Корее имело смысл. При мысли об этом веки враз тяжелели, на лбу залегала складка и из груди вырывался вздох. — Вечность буду это помнить, – неожиданно произнес голос Мартена. – Этот дождь, это солнце и тебя на этом крыльце. — Радуги не было? – насмешливо спросил Рене, придушивая своих демонов. Он представлял, сколь влекущее зрелище являл собой в мятом кардигане, небрежно наброшенном поверх пижамы. — Была. Ни о чем не мечтал? – поднимая на него глаза, в тон ему отозвался Мартен. — Нет, – сознался он. – Только вспоминал...то, что тоже буду помнить вечно. — Это что? Рене грустно вздохнул и дотянулся до него губами. — То, что ты не любишь вспоминать. А я люблю. Пошли, завтрак готов. Он приучился готовить ему завтрак. Обеды Мартен брал на себя, а за ужин даже развилась конкуренция. Приехав, Рене обнаружил в доме заполненный холодильник. «Прости, здесь нет повара, да и ресторанов поблизости особо тоже... – объяснил Мартен. – Нам надо будет иногда готовить самим. Если не хочешь участвовать, скажи. Я справлюсь, мне не трудно». «Упражняться давно не доводилось», – проворчал Рене, вновь ощутив недостаток уверенности. Но в целом, это действительно сказалось нетрудно. Обедать случалось тут и там, время за приготовлением ужина проходило приятно, а один из вечеров они провели в дорогом ресторане в Осло. — Ты был здесь прежде? – спросил Рене, когда они, наконец, туда добрались. Ответ он и так знал. — Да. С большой компанией, вроде вон той... Это был конец сезона, он пригласил своих родителей, были еще несколько норвежцев из команды, гости, кто-то пришел с девушками. Мы жутко набрались, но было весело. — Ночевать остались... – подтрунил Рене. — И как ты догадался? Если хочешь знать, завалились на кинг-сайз втроем – я, он и его папа. И ничего, хорошо выспались... Папа спас, улегся в центре. — Вот перед кем я в долгу!... — Думаю, да, – серьзно подтвердил Мартен и подвел черту: – Вдвоем я никогда ни с кем здесь не был. — Волнуешься? – спросил Рене. Он и сам ощутил волнение, когда осознал, что место отнюдь не из укромных. Мартен призадумался на мгновение, словно прислушиваясь к себе, а потом произнес привычное: — Нет. Мне здесь спокойно. Рене тоже ощущал странную гармонию, причем повсюду неизменную, ту же самую. В этом вертикально выстроенном, льдисто-черном пространстве, куда украдкой добиралось столичное свечение, царила та же сдержанная, отрешенная благодать, что расстилалась за двести километров отсюда, над озером вблизи дома. Пожалуй, в этом было нечто созвучное его внутреннему состоянию – тому самому, с которым он упорно боролся, депрессивно-приглушенному, пригашенному... Норвегия лишь пожимала плечами: возможно, в этом не было никакой нужды? Возможно, этому состоянию следовало позволить быть? Здесь все такое...и ничего. И Мартену это даже нравится. Мишленовские звезды были порукой тому, что в бокале окажется настоящее шампанское, блюда ему тоже понравились. Но еще больше ему понравился Мартен. Он никогда не видел его в подобном месте таким расслабленным, таким свободным. Глаза его мягко блестели, щеки горели румянцем, а выкладки, которые он делал за этим столом в конце концов заставили Рене спросить, не пробовал ли он заниматься писательством. — Ты же знаешь мою слабость... иногда переиначиваю песни... — Думаю, ты способен на большее! Я даже повторить не смогу то, что ты сейчас сказал...вот это, про концентрацию, про внутренний ритм. Про рост гор, про духовное значение льда... Прочный, чистый, прозрачный, смиряющий...почему ты сказал «смиряющий»? — Потеряешь концентрацию – либо упадешь, либо потеряешь ритм движения... — Да, точно!... Но это вот, что ты говорил только что...про сам дух человека, про ощущение, что звучащее в тебе начало никому и ничему неподвластно...даже твоему разуму, твоим решениям – это абсолютно верно... — ...ты даже уничтожить его не можешь, потому что оно не от тебя! Я знаю, ты не веришь в такие вещи, тебя напрягает, что я верю... — Да ладно, не напрягайся сам... Мне даже интересно. В этом странном ресторане, где дизайн создавал впечатление полярной ночи вопреки негаснущему небу, Рене открылась тайна. Он уяснил, как устроен Мартен Фуркад. Здесь, среди непроницаемой отрешенности черных стен, он впервые живо и горячо исповедовал ему свою загадочную любовь к зимам, к Норвегии, к горам, и лицо его пылало, как драгоценный камень. Бокал шампанского тут был явно ни при чем. Этой драгоценности требовалась арктическая оправа. Он был ровно тем, о чем говорил – стиснутой во плоти вертикалью, гудением огня в звенящей снежной тишине. Чем более явственными были окружающие холод и темнота, тем выше разгоралось это пламя. Метель обнажала его блистание, холод и пустота выманивали наружу яркий волшебный свет. Вот почему он полюбил все это когда-то – снег и мрак, зимний холод, весь этот биатлон... Он был ослепителен в ту морозную полночь в Шамони... И сейчас тоже. Он инстинктивно берег это пламя, не раздаривал его, и Рене запил шампанским ерзающий на задворках сознания вывод – он безумно, просто безумно себя обделил, отстраняясь все это время от биатлона. Вот где это пламя взлетало, расцветало, царствовало в рассекаемой электрическим сиянием тьме. Вспыхивало на отсечках, гудело на финишной прямой, сияло на пьедесталах. Надо было на все это смотреть, следовало всем этим упиваться, можно было всем этим жить...любить, любить, любить его. Кое-кто видел это постоянно, обнимал после стартов, бегал к нему февральскими ночами, целовал это пламя, окунался в него с головой. Ревность к Антону Шипулину задним числом перешла в совершенно иное измерение. Пока одному доставался молчаливый второй лейтенант Фуркад, другому доставалось это вот сверкание. Не второй, а первый... Кристаллики льда колыхались в прозрачной воде, черные склоны стен возносились, упираясь в стеклянное сияние неба, и Рене про себя улыбался при мысли, что в этом зале нечасто льется французская речь, и что Мартен тоже любуется им, судя по выражению глаз. Взглянув, наконец, на часы, он поинтересовался: — И что мы будем делать теперь? За нами опять вертолет прилетит? — Завтра в полдень. Рене, совершенно не представлявший себе пути домой, только сейчас вдруг понял, что это и не входило в планы Мартена. — А сегодня что будет, кинг-сайз? — Представляешь, я впервые окажусь на нем вдвоем! Рене улыбнулся – он заслужил эту интонацию. Он был благодарен ему за возможность остаться в Осло. И не только потому, что ему нисколько не хотелось обратной дороги, но и потому, что возможность окунуться в открывшееся ему вот это радостное и чистое пламя волновала неимоверно. — Спасибо. — Я рад, что ты доволен. — Я больше чем доволен... Я благодарен тебе этот вечер бесконечно. Он был очень особенным. — Да, кажется, я впервые куда-то тебя пригласил. Но я надеюсь, что у меня будет возможность делать это чаще...несмотря ни на что. Его ладонь приглашающе открылась, Рене какое-то время смотрел на нее. Потом нерешительно вложил в нее пальцы. Мягкие губы обжигающе коснулись, а потом спокойно произнесли: — Представь, этого мне хотелось тоже. По телу пролетела волна мурашек, подгоняемая взглядом черных глаз. — Мне всегда хотелось очень много...думаю, гораздо больше, чем тебе. И думаю, так будет всегда. На столе утвердилась другая рука, ладонь распахнулась. Ощущая, как кровь прилила к щекам и в ту же секунду отхлынула, Рене Марешаль, помедлив, усилием воли выпростал левую руку из-под края скатерти. Мартен чуть крепче сжал его пальцы и поцеловал точно так же. Алея и белея – чертово кольцо! чертов мальчишка, сумел же поселить в нем этот испанский стыд на ровном месте! – Рене Марешаль страшился отнять руки, взирая на того, чьи глаза глядели в упор. — Я люблю не половину тебя, – тем же спокойным тоном произнес Мартен. – Я люблю в тебе и то, что мне принадлежит, и то, что мне не принадлежит. — Как и я. Это вырвалось прежде, чем он успел подумать. Его речь была сбивчивой, безрассудной, он говорил от сердца, так же обнаженно пылая на его глазах своим холодным пламенем. — Я тоже люблю в тебе и то, что мне принадлежит и то, что мне не принадлежит... То, что не принадлежит даже тебе... Я полюбил это только что, и теперь буду любить всегда. Ты разрешишь мне приехать к тебе на какой-нибудь из твоих зимних этапов? Мартен просиял удивленной улыбкой: — Действительно, очень особенный вечер... — Да или нет? — Да...в принципе, почему нет? Надо только все согласовать...когда ты сможешь, и чтобы я смог уделить тебе время. Ты знаешь расписание Кубка, выбирай и скажи мне. Я обо всем позабочусь. А теперь застегнись на все пуговицы, а то в отеле подумают, что я тебя снял, а здесь это, между прочим, наказуемо. — Что я тебя снял еще могут подумать! – усмехнулся Рене. – Так что платить придется мне. — Не в этот раз. Поднимаясь на лифте, он уже не усмехался. —Мартен, это что-то сугубо норвежское? Или я отстал от жизни? Мартен при виде его озадаченного лица не сдерживал веселья. — Я предупреждал, что они могут заподозрить в тебе эскорта. А во мне человека, могущего себе это позволить. — Конец света!... – адресуясь зеркалу в лифте, сказал Рене. — Я тебя предупреждал. Элегантный до черта, ухоженный до крайности. Глаза бесстрастные, а секс прет. Манеры, английский, французский... Я даже думать боюсь, сколько ты стоишь! И какой сервис меня ждет... Профессионал замахнулся, после чего проворчал: — Я просто побрился и оделся как подобает. Напрасно, надо было явиться в джинсах и с трехдневной щетиной... — Навряд ли это стряхнуло бы с тебя лоск и секс. — Их не смутило, что я, как ты любишь выражаться, в браке? — он взмахнул левой рукой, хорошо понимая, что ступает на тонкий лед. — Или здесь не тот адрес, где обращают внимание на подобные мелочи? Мартен вздохнул. — Подобные, как ты выражаешься, мелочи порой используются как уловка для отвода глаз в отелях. Так что их это только насторожило. — Откуда ты все это знаешь? — Рене, я был в этой стране раз двадцать, я много чего о ней знаю. Я тебя предупреждал. Здесь не Париж. Искренность ответной улыбки разбила бы все иллюзии, имевшиеся, возможно, у оставшихся внизу. Излучение, неуловимо исходящее от Рене Марешаля почти при любых обстоятельствах, было в разы усилено ожиданием и жаждой, порожденными этим человеком только что, за этот вечер. Тщательно скрываемые от посторонних, наряду с бессознательной усталостью, таящейся на дне холодных глаз, они и впрямь обретали какое-то фантасмагорическое, призрачное преломление. — Парикмахер перестарался, — саркастически заявил Рене, проводя рукой по волосам. — И я. Чуть-чуть, — признал Мартен, глядя ему в глаза. Прежде чем двери лифта беззвучно разъехались, Рене успел заметить, как в этих глазах пританцовывает хорошо знакомая небезобидная искра. Похоже, про тот волшебный свет лучше забыть. Придется купаться в другом пламени. Что они наделали, эти гостиничные подозреваки... Чуть прикрыв веки, Рене спрятал столь же призрачное разочарование. Ладно. В другой раз. В этом возрасте притащить в номер и всамделишного эскорта милое дело... Ему хочется поиграть, пусть поиграет. Недалек тот день, когда при взгляде на Рене Марешаля ему это и в голову не придет. — Блюстители морали... — проворчал он все же, расхаживая по номеру и поглядывая на мерцающую внизу гавань, испещренную узкими лодочными силуэтами. — А этот безумный намек у входа – это ничего?! Эта, с позволения сказать, статуя их не смущает? —Это современное искусство. Когда Рене толкнул его локтем в бок при виде современного искусства возле вращающихся дверей, Мартен и сам слегка покраснел – поза распростертого на земле безликого персонажа один в один повторяла ту, в которой он наслаждался им здесь, в Норвегии, после наскоро произведенной «терапии». Современное искусство, тончайшим образом насмешничая на каждом шагу, слегка возвращало в реальность. Вся эта роскошь отдавала Вальхаллой. Дав Мартену время освоиться – у Рене не было иллюзий, что за все двадцать раз в Норвегии его нога не переступала порога подобного отеля – он приблизился к нему и, придав голосу выверенно безличную и в то же время интимную интонацию, произнес: — Итак...Мартен...чего бы тебе хотелось? Касаясь его пояса, источая прохладный проницательный взгляд, произнося его имя подчеркнуто нейтрально, он вновь ступал на тонкий лед. Мартен... Дамьен... Фабьен... Какая разница, очередное имя на ночь. Ему хотелось, чтобы Мартену расхотелось в это играть. — Разденься, – прозвучало в ответ. – Как раздеваешься у себя в гардеробной, когда думаешь о чем-то своем... Я так давно этого не видел. Пожалуй, Рене предпочел бы настояния терзаемого фантазиями мальчишки этой просьбе мужчины, томимого воспоминаниями и грустью. Откладывая пиджак, разуваясь, стаскивая носки, вставая, медлительно расстегивая ремень, он действительно думал о своем. И только поймав взгляд, ласкающий приподнятое запястье, пока он высвобождал манжеты, опомнился и довершил обряд сознательно. Расстегивая одну за одной пуговицы рубашки, роняя брюки с бедер, он физически ощущал этот взгляд. Брюки не успели упасть, как Мартен буквально вынес его из них. По какой-то причине это возбуждало его гораздо больше, чем когда Рене Марешаль выпрастывался из джинсов и джемпера или из шортов и гавайки. Не приходилось сомневаться, что на ляжках останутся страшнейшие засосы. Будучи распростерт на заоблачной кровати он услышал только, как Мартен сбросил обувь, прежде чем навалиться на него. Подобное небережное отношение к одежде, тем более выходной, было ему несвойственно. Казалось, он забыл, что одет. Сминая руками и губами, вдавливая в пучину покрывал, он испепелял его третьим пламенем, самым горестным из всех. «Когда ты будешь моим?» – вопрошало это пламя и заглушало любые ответы. Меньше всего Рене хотелось трепыхаться на этом костре среди непоколебимых одиновых стен. — Я выполнил твое желание. Теперь выполни мое. Приподнявшись и нашептывая, что для этого ему придется раздеться, Рене потихоньку потушил костер. Прием был выбран безошибочно. Он хорошо понимал, что всему виной близящееся расставание. От встречи к встрече Мартен все сильнее психовал перед разлукой. На словах его прорвало лишь раз, в Биаррице, но тело в своем отчаянии было гораздо откровеннее. Последние утра прошли уже без всякого подвижничества. Черту подвела та прекрасная ночь, когда Рене чуть не свалился с кровати – спящий Мартен подался к нему, издав такой стон, что сам проснулся. Выяснения не были долгими. «Я-то здесь! – попрекнул разбуженный Рене. – Я-то все время здесь!...» «Я больше никуда не пойду, – сипло простонал Мартен, роняя голову на подушку. – Все!» «Слава тебе Господи...» – пробурчал Рене, снова сворачиваясь калачиком и ощущая, как настойчивая рука кружным путем взбирается на живот. Нежность этих праздных утр оказалась едва ли не сложнее, чем уединенные пробуждения. Было в них что-то...тишина седьмого дня, утро перед казнью. Эта ночь не была последней, но до последней было подать рукой. Мартен, сжимавший его в объятиях, наверняка уже вел счет на часы. Хорошо еще, что все окружающее смягчало боль. Рене в полной мере отдал дань этой баюкающей роскоши и бесстрастной строгости. Они были сотворены противостоять холоду, тоске и пустоте. Они обнимали на расстоянии вытянутой руки и твердили: ты выстоишь. И ничего с тобой не случится. А если и случится, подумаешь. Они, не отводя глаз, грозили: зима придет, склонись перед ней. Перед ним же ты склонился. Ощущая обжигающее трение, вытягиваясь от боли и удовольствия, он неожиданно осознал, что для Мартена нет ничего привычнее, чем пытка норвежскими расставаниями. Эта страна подводила черту. Он не раз слышал ее голос, обрекающий, заклинающий, преподающий уроки. Он тоже привык склоняться здесь: перед уходящей зимой, перед межсезоньями, перед безнадежностью...перед другим. Почти беззвучно подняв эту тему в теплой пещере, в которую среди ночи превратилась кровать, и всецело сознавая лавиноопасность, он услышал мягкое и печальное: — Нет. В принципе, мы расставались на каждом этапе. Я каждые две-три недели не знал, что будет дальше и будет ли вообще. Я так привык к этой боли, что Норвегия уже не выделялась. Просто ставила на паузу. Чем он жил, чем дышал... Ладно, лишь бы сейчас в его жизни не было никакой параллельной бездны. В двух шагая стоя, не догадаешься. — У нас был очень короткий период, когда мы были счастливы, – не пряча глаз, произнес Мартен. – Беззаботны, уверены...как-то так. Но когда счастье для человека под запретом, несчастья начинаются сами собой. — Ты сейчас о ком? Мартен, помолчав, ответил спокойным голосом: — Хотел сказать «о нем», но вообще-то это неправда. Просто для него все это было гораздо опаснее. Наверное. Не произнеси он это последнее слово, у Рене, возможно, остались бы иллюзии. Любит. Все еще любит... Никогда не перестанет. Наверное. Отставив полупустой бокал, он улыбнулся в слабом свете ночника. — Ты всегда будешь опасностью для тех, кого будешь любить и кто будет любить тебя, Мартен. Пойми это однажды и успокойся. Это не повод кидаться под вертолеты. Не повод от себя освобождать. Кто понял жизнь, тот перестал бояться. Интересно, сколько еще раз предстоит предоставлять ему выбор, глядя в глаза. Приподнявшись на коленях, Мартен одним движением очутился напротив. Взгляд его был совершенно нечитаемым. В такие мгновения Рене всегда ощущал, что не знает его. Годы как в воду. Полет пули запечатлелся во всех подробностях: Рене почти единовременно воспринимал то, как прочней раздвигаются колени и ясней выдаются мускулы корпуса, как соединяются угольно черные пушистые полукружия. Привстав и склонившись, Мартен целовал, не позволяя хоть сколько-нибудь изменить позу. Отвечая, Рене лишь оглаживал его бедра, отчаявшись приподняться навстречу, привлечь покрепче. Это коленопреклоненное лобзание не было поцелуем страсти, не было лаской; оно превращало изголовье в алтарь и делало свидетелями своды одиновых стен. Кое-кто запечатлевал свой выбор и запрещал предоставлять его впредь. Разгадав смысл этого поцелуя, Рене тут же почувствовал, как эти губы смягчились. Мартен позволил ему приподняться, и он обрадованно ощутил его язык. Минуту спустя этот парень опустился на спину, поменяв местами стороны света. Изголовье стало изножьем, и Рене ощутил никогда прежде не испытанную дрожь внутренней улыбки, когда Мартен знакомым, изначальным движением уперся в него ногой. Предоргазменное состояние накрыло от одного лишь следящего поблескивания из-под полуприкрытых век. Чтобы хоть чуть отвлечься, Рене вслух вновь поклялся притащить его в Шамони («на одну ночь, раз на большее ты не согласен!»). Он уповал на небольшую перепалку, которая дала бы ему возможность перевести дух и подчинить себе напалм охватившего желания. Но перепалка получилась ужасающе короткой. Она включила в себя томное «Ну, я даже не знаю...», выдохнутое сквозь стиснутые зубы «Правильный ответ – да, любимый» и такое «Да!», что у презерватива не осталось шансов. Содрогающемуся Рене было не до того, чтобы задавать вопросы, почему он отказывался возвращаться туда прежде, почему, наконец, согласился теперь. Но умирая в нем, ловя каплю жизни, струящуюся привычной дорогой, он внезапно постиг, что Мартен возвращался туда много раз. Его память не умела отпускать. Она не верила в отпущения. Умирая в нем вновь, Рене глотал глазами каплю жизни, стекавшую вдоль обрисовавшейся жилы по его запрокинутой шее . Он испытал глубочайшее наслаждение, видя, как он уснул после оргазма, нисколько не поменяв своего положения на разореной постели. Постели было совершенно все равно, в этом убедился, выйдя из ванной – гармонии эта картина ничуть не нарушала. Он присел рядом, не решаясь беспокоить, и довольно долго сидел так, лишь натянув на плечи мшисто-зеленое покрывало, мягкое, как замша. Открыв, наконец, глаза и увидев его, Мартен улыбнулся и уложил его рядом с собой. Он привычно касался его лба, в памяти застрял мягкий шепот: — Твои волосы вьются...почти как мои...думаешь, я не знаю? Думаешь, твой парикмахер может меня обмануть? Меня нельзя обмануть, Рене. Я сам могу обмануться... А обмануть меня нельзя. Искупавшийся в пламени Рене грелся в его объятиях, словно саламандра. Он подозревал, что сестра вывалила в инстаграме его школьные фотографии, вопреки всем уговорам...но разомлевшая саламандра была великодушна и не имела никакого желания проверять последнее утверждение Мартена Фуркада на прочность. Наутро Рене беззащитно и сладостно потянулся и устремил на Мартена такой же взгляд. По дороге в отель он успел обругать себя за непредусмотрительность – ничего с собой не прихватил, бессонница на новом месте, пожалуй, гарантирована – а уснул сладко и крепко, лишь подгреб под голову одну из многочисленных подушек, которым тоже было все равно, в какой части кровати очутиться. — Здесь спокойно. Я тебе говорил. Смысл слов, невозмутимо произнесенных этим голосом, улегся в сознании как-то по-новому. — Хорошая кровать... — Еще что-нибудь понравилось? – игриво спросил Мартен, и Рене отправился вплавь по нагретым простыням. До полудня еще достаточно времени. Поутру тело всегда желало нежиться, лениво сворачиваться и потягиваться, требовало оргазма... оно сроду ни с чем на свете не считалось, отрицая все неотложности и неизбежности и возвращая его самому себе. Ему было плевать на все, начиная с лицея и заканчивая Елисейским дворцом. Рене Марешалю не раз доводилось, рассудив, что шесть минут погоды не сделают, кончать утром до полуобморока, прыгать потом в одном носке, а за рулем чуть не впиливаться в стену парковки. На этот раз спешить было некуда, и он блаженно расправился перед Мартеном. В пережитом не было как будто ничего особенного – пару раз в этой вот незамысловатой позе – но наслаждение было сильным. Он оценил здешние подушки, насторожился, когда Мартен как-то уж очень ловко ими распорядился, чтобы придать его телу манящее, беспомощное и физически приятное положение...чуть было не задал никчемный вопрос, кто так предпочитает...а потом вот так же про себя усмехнулся, промолчав. Мартен тоже умел вымечтывать удовольствия. Норвежская перина вновь приняла все свидетельства покорности Рене Марешаля. Рене Марешаль принял все свидетельства благодарности Мартена Фуркада. В глазах его светились довольство и нежность. — Все, что ты хочешь. Глядя в эти глаза, Рене ощущал одновременно наполненность и пустоту. Все его желания сейчас были так просты, их исполнение было так неизбежно...а сложных в голову не приходило. Улыбнувшись этому обстоятельству в утреннем свете, он приподнял руку и бережно погладил Мартена. Он уже собирался сказать, что либо уже недостаточно молод, либо еще недостаточно стар, чтобы иметь капризы, как вдруг в сознание прилетело почти неуловимое ощущение давления и тяжести – поглаживающая рука замерла, а потом улеглась на подушку между ними. — Сними его с меня. — Не я его надевал, – помедлив, возразил Мартен. Рене лишь усмехнулся. — Такие кольца люди снимают сами. И я давно сделал бы это сам, если бы не твой протест. Сейчас я хочу, чтобы ты позволил. Мартен какое-то время молчал, потом сказал: — Хорошо. Сними его. И со вздохом добавил: — Сделай это сам, как делают люди. Рене взялся за кольцо. Оно снялось легко, оставив на коже прозрачный светлый след. Отвернувшись, Мартен выбрался из кровати. Оглянулся и с извиняющейся улыбкой, не коснувшейся глаз, проговорил: — Прости. Хочу быть тем, кто надевает. Если до этого дойдет, то на всем свете, кажется, только папаша Марешаль поймет, до какой степени будет непросто... — Что, побелел? – усмехнулся Мартен. – Ничего, думаю, к тому моменту это будет уже не так страшно. — Надеюсь, я доживу! — Куда ты денешься. — Мартен, я на четырнадцать лет старше. Он впервые произнес это вслух. Ясно, безрадостно. Он хотел бы укорить себя, что заглядывает в лужу, как в бездну, что это глупости...но четырнадцать лет есть четырнадцать лет. — Тринадцать с половиной, – поправил Мартен. — Когда тебе будет столько, сколько мне сейчас, я буду, в сущности, стариком, – не щадя себя и все так же не сводя с него глаз, произнес он. — Значит, на старости лет ты будешь огребать по полной. Рене, не выдержав, рассмеялся. Он сказал это очень смешно. Мартен вновь нырнул в кровать и, в два счета свернув его ракушкой, прижал к себе. Рене привык ко всем этим ощущениям – к будоражащему жару, тугому оплетающему давлению. Догадываясь, что этот парень сейчас потянется за тюбиком, смущенно прикрыл глаза. Он сам не мог понять, почему его так пробирает – Мартен просто ухаживал за ним, сочтя, что немного заботы не помешает. Первый подобный раз случился после его возвращения с олимпиады. Рене выпотрошил тогда доставленный Дидье несессер и разглядывал при свете пасмурного дня жизнерадостную груду упаковок. «Гадаешь, с чего начать?» – спросил Мартен и, не дожидаясь ответа, поступил по своему усмотрению. «Что ты делаешь? Я сам могу!» «И что из этого?» – был обескураживающий ответ. «А то, что я и сам могу о себе позаботиться!» «Я почти всухую драл тебя всю ночь, – Мартен сцепил зубы. – Пожалуйста, полежи смирно». До наступления следующего утра он успел повторить этот интимный обряд еще четыре раза и с той же основательностью. Рене не нашел в себе сил противиться – его обхаживала любящая уверенная рука. Интересно, не делал ли он чего-то подобного для своего исстрадавшегося партнера накануне соревнований... Рене отбросил эту мысль, даже не успев фыркнуть – так он ему и позволил! Боль – да, нежность – нет. Есть вещи, которых не сделаешь другому силком. Интересно, сам-то был хоть сколько-нибудь нежен?... Поди, стеснялся. Мартен и сам когда-то мальчишески старался воздерживаться от нежностей, но ныне Рене доподлинно знал, что они были такой же частью естественного для него поведения, как растяжки, пробежки и Credo. С ним он впервые привык к ласке, не требующей ответа. Пребывая в состоянии между полусонной задумчивостью и легким возбуждением, вызванным ухаживающими заботливыми прикосновениями, Рене услышал тихое, едва ли не прискорбное: — Ты уверен, что поступил правильно? — Ты думаешь, меня удручает развод? — он мрачно усмехнулся, а затем поневоле издал вздох. — Меня удручает Пхенчхан. И еще олимпиада после Пхенчхана. Я знаю все, что ты скажешь. Что у меня самого амбиций по уши, что я еще буду только рад тому, что ты занят и все такое. Но только когда грянет твоя третья олимпиада, Мартен, сам понимаешь, сколько лет мне будет. Как ты выражаешься, это объективно. Да, мы оба многое выиграем, но черт, как много мы проиграем...и отыграть не получится. Над ухом раздался смешок, пальцы вкрались глубже. — Третья олимпиада его удручает... А второй развод тебя не удручает? Если ты ко мне не приедешь, он у тебя будет. Рене охнул, рассмеялся и снова тихо застонал, вжимаясь в подушку. Черт бы его побрал с его шутками. — Знаешь, давным-давно...когда ты так и не позвонил, помнишь?...мне приснился сон, – закончив процедуру и вытирая руки, неожиданно произнес Мартен. – Уже в самом конце сезона, я и думать-то забыл. На сто процентов уверен был, что мы не увидимся больше. Мы с Антоном переглядывались, ни о чем, конечно, но волновало и это... – он не без горечи усмехнулся. – И вдруг мне приснилось, что я с тобой. Что у нас свидание, и мы в какой-то комнатушке обнимаемся и переминаемся с ноги на ногу, словно танцуем. Я почему-то голый и пьяный, а ты трезвый и в одежде, но все, типа, нормально, если не считать того, что я сейчас на тебя кончу. Я говорю – слушай, ты бы разделся. Ну, или руки разожми хотя бы, а то хана сейчас будет твоему костюму. На тебе костюм по высшему разряду, рубашка, галстук, я тебя таким даже и не видел. Ты ничего не отвечаешь и держишь так, что я вдруг понимаю – ты их не разожмешь. Мне неловко, я избегаю смотреть тебе в лицо, а ты жмешь меня к себе. И так происходит раз за разом. Я к тебе словно прилип, ты меня не отпускаешь, мы топчемся словно под какую-то мелодию, и я вдруг ощущаю ногами, что ты босиком, точно как и я. Хотя ты полностью одет, я чувствую твои босые ноги, и это было так классно... – Мартен солнечно улыбнулся. – Мне так ярко это привиделось, словно наяву. Ну, правда, наяву это был не твой костюм, а мое одеяло... но все равно, у меня возникло абсолютно реальное ощущение, что что-то происходит. Что мы гораздо ближе, чем мне это кажется. И знаешь, я когда тебя увидел потом спустя три месяца, я не очень-то и удивился. Интонация, с которой он завершил свой рассказ, была настолько той, настолько фуркадовской – какой он ее запомнил по тому палящему июлю в Анси — что Рене с улыбкой подался к нему. — Ты не рассказывал... — Рассказывал. — Когда? А-а, Рене Незримому... Ну да, ну да. Ну, а мне сейчас почему рассказал? — Потому что это ты сейчас кажешься себе таким – голым, беззащитным, уязвимым, – с ошеломляющей прямотой сказал Мартен. – А я, типа, в полной экипировке, чуть не с винтовкой за плечами. Ты со мной танцуешь в отчаянии, закрыв глаза, думая, что дальше. Но я тоже не разожму руки, Рене. Я не могу раздеться пока, не могу снять эту форму, но я босиком, как и ты. Я гораздо ближе, чем тебе сейчас это кажется, когда ты думаешь про Пхенчхан и прочее. Я танцую с тобой без лыж на ногах. Завороженный выражением этих немигающих распахнутых глаз, Рене очутился в его объятиях. И внезапно услышал грохнувший в ушах внутренний голос: радуйся. Радуйся, что это олимпиада, просто олимпиада и ничего больше. Что он сейчас не про Сахель, не про Афганистан, не про ЦАР. Мирная Корея. Регулярные рейсы. Тренировки, замеры...скайп, фейстайм. Планета людей. Сотен тысяч людей, расстреливающих его глазами. Всего лишь глазами. Надумает перепихнуться с истосковавшимся русским – пусть. Лучше со знакомым злом...и если не быть совсем уж дураком, то незнакомого не приключится. Мартен со стоном прижался губами к его плечу. Время неумолимо бежало вприпрыжку. Он выпихнуло из постели, заставило смыть с себя ночь, вновь облачиться в рубашки и брюки. Рене с удовольствием просидел бы за завтраком вдвое дольше – он был великолепен. — Классный отель, – просто сказал он, обводя глазами непочатую красоту окружающего. – Жаль, что мы тут так ненадолго. —Ну, мы же сюда вернемся. Мартен произнес это так, словно это было как минимум супружским обыкновением с десятилетним стажем. Он даже не улыбался, не сверлил взглядом, не уснащал голос заверяющей интонацией. Произнес, словно не думая. Словно в бреющем полете чайки над гаванью было больше интриги. Зато фыркнул себе под нос, просачиваясь сквозь вращающиеся двери: — Супер. То, что нужно, чтобы они уверовали... — Что? — Провел тебя с кольцом на пальце, вывел без. Блеск. Рене рассмеялся и сунул руку в карман. Гавань зыбко сглотнула, испустив легчающую кольцеобразную рябь. — В следующий раз тебе понадобится другое, — с невинным видом заявил он. Мартен не сразу увязал мимолетное движение, почти бесследный плеск и смысл сказанного. Пересекавший гавань настил на четверть остался позади, когда на этом лице расцвела улыбка. В первые мгновения он еще прикусывал губы и склонял голову, но его хватило ненадолго. Вряд ли чьи-то глаза все еще следили за ними, но если это было так, Рене мог представить себе их выражение. Притягивая его к себе за плечи, пританцовывая, подлаживаясь под его шаг, он не делил с ним эту неистовую, преступную, ликующую улыбку. Он топил ее в зеркальной глади, вскидывал в облачное небо, возвращал ее самому себе, словно чувствуя себя не вправе слепить ею гармоничный сероватый мир. В ней кипело столько межклеточного торжества, оставалось столько затаенной, нераспавшейся силы, что Рене Марешаль в свою очередь улыбнулся — не будь настила, водам ни в чем не повинной норвежской гавани, пожалуй, пришлось бы расступиться. Этот шельмец еще долго молчал от счастья. Он не промолвил ни слова ни когда они загрузились в вертолет, ни когда чужая машина взмыла, оставляя их наедине со своей возле дома, ни когда Рене развернулся к нему, перешагнув порог. Он предлагал жестом и звал глазами, не отпуская от себя, он обнимал, целуя всем собой, кроме губ, и Рене едва верилось, что он дожил до того, что знает, отчего так. Первым, что проронили, наконец, эти губы, было озабоченное: — Я тебя простудил. Надеюсь только, что не сильно. — Чего? Когда? — Вчера вечером, по дороге в отель. Было слишком холодно. Мы зря пошли пешком. Рене совершенно не сожалел об этой прогулке. Да, ни на одном из них не было верхней одежды, а ночной Осло баловал ветерком и неполными десятью градусами плюса, но настроение не располагало сокрушаться и мерзнуть. — Где твой швейцарский порошок? Рене не ощущал особых симптомов, но привык доверять его физиологической проницательности, а потому послушался. К ночи он убедился, что поступил в высшей степени правильно. Он простил Норвегии все. Там, в свете камина, сложив руки под подбородком, Мартен Фуркад исповедовался ему в любви. Рене Марешаль, ероша волосы, ворча и проклиная сиплое горло, глотал горячее красное, когда сквозь треск пламени пробралось: – Я люблю тебя, Рене. Таким, какой ты есть. Любым, какой ты есть. Ни вино, ни пламя не могли так обжечь. Рене привстал и тут же, оборвав свое движение, вернулся в прежнее положение. – Я тебя даже поцеловать боюсь, – глаза слезились, видимо, тоже из-за проклятой простуды. Мартен лишь улыбнулся. Губы мягко шепнули: – В затылок можешь... Оглаживая его руки, прижимаясь губами к его шее, он думал о том, что, кажется, ничем не заслужил этой жизни чувств. Того, чтобы сердце так билось. Его все чаще навещала мысль, что этого парня он ничем не заслужил. Того, кто подставлялся под его поцелуи, потихоньку стягивая с бедер штаны и угрожающе шепча: «Отпусти футболку...Кардиган в камин кину...» Нехотя, с тоской и опаской, он подбирался к осознанию, кем в действительности является тот, кого он привык шпынять за неотвязную страсть к его занятию и жадно целовать спросонья. Еще более томительным было знать, что он вот-вот лишится его мягкой вседневной заботы, в которой так причудливо сочетались чуткость и придирчивость, уступчивость и несговорчивость, сдержанность и щедрость. Только в аэропорту он запоздало встрепенулся, отдав себе отчет, что даже не успел подержать норвежские кроны в руках. Действительно же дорогая страна... Бедный мальчик. Стоимость одной ночи в этом местечке, должно быть, зашкаливала. Это не считая всего остального... Но самый пристальный и красноречивый взгляд был истолкован совершенно по-иному, и Рене, повспоминав минувшие дни, пришел к выводу, что прейскурант Мартена Фуркада ни капли не волновал. Он упорно напоминал себе, с кем имеет дело, и так же упорно об этом забывал. Чемпиона же явно волновало другое. – У тебя же, наверное, еще отпуск? – Мартен не пытался сделать вид, что не испытывает беспокойства и печали. – Где ты его проведешь? Там, где много шампанского, океана и кокаина? На этом лице было написано все – озабоченность, тоска, затаенный гнев. «Будешь там драть платных мальчишек», – горестно говорили эти глаза, и возмущались, и гасли. – У меня много дел во Франции. Я ни на кого не могу их переложить. Понадобилось несколько секунд, чтобы на этом лице обрисовалось понимание. Глядя на него, он гадал, понимает ли Мартен Фуркад, уронивший за прощальным бокалом «Это было почти как медовый месяц!», что Рене Марешалю достались крупицы. Уединение заставит рассмотреть каждую из них под микроскопом, и тогда крупицы станут камнями. Валунами. Отрогами. Планетами. Вселенными. Эти вселенные будут вращаться по своим орбитам, зажигая и гася дни до новой встречи. И еще долго после нее... Чувствуя, как по мере приближения к Франции его обдают волны воспоминаний, Рене сознавал, что Норвегия просто еще не успела стать прошлым. Вместо нее все еще неизжитая Ла-Сьота дрожала медовой луной, искрилась, шелестела, плескалась, хлопала пробками, таяла под ногами, истекала теплом...и Мартен крался по валунам укромной бухточки, чтобы подобрать кроссовки, и его мокрые шорты били в пух и прах все, что Рене видел на мужских чреслах. Франция вставала навстречу, томя тоской по тому, к чьему плечу он все еще прижимался в полусне. Бледный невозмутимый чемпион листал «Пари матч», позволяя ему это. Индифферентность никого не смогла бы обмануть. В последнюю ночь они не сомкнули глаз. Сердце Мартена билось чаще обычного, страницы надолго замирали, голова склонялась к его голове. «Не отчаивайся так. Увидимся.» «Рене когда?! Когда?!» Они говорили об этом и дома, и в Бергене, крутили и вертели свои календари так и этак, и все упиралось в один-единственный уикэнд в Анси в начале октября. Про день рождения можно было забыть. Урвать ночь в парижской гостинице поближе к этому дню – вот все, на что можно было рассчитывать. А за октябрем – и это было самое страшное – весело наваливался сезон. Рене Марешаль как никогда мало распоряжался своим временем – он твердо был намерен угробить остаток своего отпуска, да и остаток текущего года на бракоразводную волокиту. Процесс, при всей своей относительной нейтральности, поглощал на финишной прямой уйму времени и нервов. Франция вставала в рост, тесня Норвегию твердостью и тоской обшитых дубом адвокатских контор, нуаром представительских мерседесов и слепящей белизной оправленных в лазурь яхт, и материнским движением брала за подбородок. Сентябрьское расписание, встречи с нужными людьми, советы, конференции, министерские заседания, билеты в Гарнье и восемнадцатого день рождения отца. Круги своя... Можно было не сомневаться, что в этой упрямой голове тоже крутятся свои круги – велика разница, что он о них почти никогда не рассказывает. Все ясно и так. Тренировки, сборы, учения. Салют, мой генерал. Голова эта склонялась к его голове, и, несмотря на неуклонное приближение, советнику Марешалю вспоминался почему-то не Париж, а лихой и неприбранный Марсель: густое тепло, бриз, вездесущий запах жареной рыбы, гул снастей в порту и мечта о юном бандите с ароматом рома и сигарет. Ему до одури хотелось такого когда-то. Хотелось ежевечерних безоглядных шагов по каменистым, ниспадающим в порт уступам и нахального траха с наследным принцем этих улиц. Он редко вспоминал об этом своем несбыточном любовнике – так и не решился, понимая, что эти улицы не забудут, не обеспамятеют по правилам, как виллы и сады Монако – и все же радовался: этот ветер прилетал к нему, лишь когда он всерьез оживал. Эти сбегавшие ему навстречу по истертым ступеням преступные бесстрашные ноги мерещились тогда, когда в нем самом рождалась полная готовность на рискованный шаг. Если бы кто-нибудь пообещал двадцатилетнему Рене Марешалю, что эти улицы обеспамятеют, что следы будут стерты, что год выпадет из летописи, он не раздумывая решился бы. Уже через день поджидал бы на склоне ниспадающего во тьму портового переулка, покусывая ментоловую сигарету, искря лезвиями глаз, руки в брюки. Целовал бы некоронованного короля в кровь, ведая про припрятанный нож, делил бы с ним сласть и власть и твердо знал бы, что это понарошку, что это не навсегда. Мартен Фуркад был прав и не прав: Рене Марешаль не ведал страха, когда был в этом уверен. И вот теперь не понарошку и навсегда, сдавшее винтовку в багаж, молчало, прерывисто вздыхало, позевывало и вжималось в него скулой. * menthe glacée (фр.) – ледяной мятный. Близок в тому светлому ментоловому тону, который делает неотразимым Фассбендера (фотосессия Марио Тестино: Michael Fassbender Covers 'GQ Magazine' (2011). Можно смотреть вечно. Разум говорит, что звук надо заглушить и фоном поставить хорошее техно, но музу не прикажешь: Tom Odell - Can't Pretend (at Dean Street Studios). Если одновременно включить с начала – хватает как раз насколько нужно. Три вещи бывают по-хорошему непредумышленны – жизнь, преступление и такая вот синхронизация хД. Второй убойный источник вдохновения – «фотографические сонаты» Брюса Вебера: Michael Fassbender (The New York Times Style) 2015. Короче, как бы «Рене» ни менялся, ни в 2011, ни в 2015 году у Марти не было шансов))). ** «Le plus beau du quartier» – песня Карлы Бруни из альбома «Quelqu'un m'a dit». В мужском исполнении (Larry Cazenave, 2013 ) тоже хороша. Перевод крайне небрежный.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.