Дневник Уильяма Холта: «Соната»
16 февраля 2019 г., 23:28
Остаток января я провел в забытье. Я не помню дат, дней недели и времени. Сколько часов я спал, сколько бодрствовал и сколько человек убил. Туман в моем сознании сгущался, застилал глаза, пропитывал мысли беспорядочностью, ввергая его в пустоту. Те дни, как мне удалось вспомнить намного позже, были полны крови и безумия. Не было ни дня, чтобы я кого-нибудь не убил. Я не просто убивал. Я мучил.
Я ловил жертву, она могла быть любой, раздирал горло и запястья, заставлял человека, который должен был умереть в моих руках, смотреть на то, что я делал, даже если у него уже закатывались глаза и исчезало сознание — я заставлял их чувствовать всю ту боль, которую причинял.
Газеты полнились известиями о «загадочных убийствах», в которых не было никакой загадки для верующего в мистическое, но для обыкновенного англичанина подобные мне не существовали, что усложняло поимку «нового Потрошителя». Я хорошо знал дело Потрошителя, второе из подобных расследовал — «Горничная из Ламбета», вы помните. Почему они сравнили меня с убийцей из Уайтчеппела — вопрос. Меня это раздражало. Того меня, который выжидал новой ночью, чтобы найти себе пищу. Я не был настолько голоден. Мне было невыносимо скучно и хотелось игры. И эта садистская игра стала моим единственным развлечением.
Вскоре в доме не осталось чистых рубашек и костюмов, хотя они откуда-то все равно появлялись. Я не видел ничего перед собой из реальной жизни, ее не существовало больше. Значение не имело более ничего, кроме моих ночных бдений, когда в Лондоне становилось еще одним трупом больше. Я находил себя в разных местах: в дальних районах, на набережной Темзы, в парках, где угодно. Иногда я бросал тела, где приходилось — едва ли кто-то мог подумать, что это сделал человек. Работая с полицией, я многого насмотрелся, и много знал об убийствах, а потому практически невозможно обескровить человека, не перемещая его куда-либо. На месте это совершить было едва ли под силу.
Когда я приходил в себя — мне хотелось только умереть. Я мог рыдать, стоя на коленях у трупа, зная, что я практически не в силах себе помочь. Потом я убирался прочь домой, где меня никто не ждал. Джонатан был дома, но он был тенью. Молчаливой тенью.
Голос твердил, что ему нужно убраться, что он лишний, что я должен от него избавиться, что только я один могу достичь того, для чего был создан. Вильгельм молчал. Я заставил его замолчать, точнее — Он заставил.
Я кричал на Джонатана, когда был на грани, чтобы он убирался и оставил меня в покое, потому что это он таким меня сделал, что это только его вина, и что я его ненавижу.
Но тогда я ненавидел только себя самого.
У меня не оставалось сил бороться, но когда безумие отступало, я находил себя лежащим на полу около камина и слушал, как в одной из соседних комнат Джонатан играл на рояле. Я слышал всю боль человека, которого любил, и не мог даже подойти к нему, чтобы сказать, что сожалею. Сидя там, на полу, мне хотелось только одного, чтобы я просто умер, и больше ни одна ночь не повторилась.
А он все играл. Играл ту печальную мелодию, которую я запомнил на всю жизнь. Это не было страдание, но тоска по упущенному счастью, которое было для нас и вокруг нас последние четыре года. Я плакал.
Дотянувшись до скрипки, что лежала на соседнем кресле, я неуверенно взял ее в руки и прислонил к плечу. Прислушиваясь, как он играет, я тихо ответил ему сам. Он слышал. А потому не прекратил играть.
Всего лишь несколько минут. Это продлилось всего лишь несколько минут. А потом мелодия, наша соната для скрипки и фортепиано, смолкла.
В тот день я обнаружил себя в середине февраля. Я пытался читать и следовать завету Вильгельма — стать сильнее него самого. Обучиться всем вещам, которые он мне завещал. Но я не мог даже читать, не мог осилить больше пары строчек.
Я смотрел на свои руки, в которых все еще держал скрипку, уложенную на колени, и пытался понять, что мне все-таки делать. Я не хотел существовать так. Я хотел быть живым, я хотел любить Джонатана и не причинять ему боль.
Я закрыл глаза, чтобы вновь воспроизвести тот разговор в моей собственной голове. Выходило плохо — мысли разбегались. Голос внутри не нашептывал, ничего не говорил, и это отрезвляло. Я ведь понимал, что никакого Демона внутри меня нет и не было, и что все мои мысли принадлежали только мне самому. И слова Вильгельма — тоже. Я пытался разделять сознание на троих, пытался анализировать поступки и желания как одного, так и другого, забывая, что на самом деле все трое — только я сам. Прошлое, будущее, не имеет значения. В настоящем был только я — Уильям Холт.
Я не мог заставить себя, бессознательно решить, что мне необходимо выучить как можно скорее все то, что было так значимо для князя без княжества. Я не был им, и я не был тем существом, которое управляло моим сознанием. Это все был только я сам.
И стать сильнее я должен был иначе. Не в практической магии, не в заговорах, не в гадании на Таро; я не должен был поднатореть в собирании трав и использовании камней, ведь по-настоящему это для меня ничего не значило.
Я должен был стать сильнее себя самого.
«Ты не представляешь, как много ты можешь», — сказал мне однажды Адам, — «ты намного сильнее, чем ты думаешь».
Он говорил про наркотическую зависимость, помню, как сегодня. Адам любил меня, заботился обо мне, когда родителям не было до нас особого дела. Всегда защищал, старался сделать мою жизнь лучше, чем она была, а меня — сильнее и лучше, чем я был.
Взглянув на скрипку еще раз, тронув струны слабыми пальцами, я даже улыбнулся мыслям о покойном брате. Он научил меня многому: игре на скрипке, наблюдательности, основам понимания собственных чувств.
«Ты позволяешь себе непозволительную слабость, Уильям», — его голос недовольно прозвучал в моей голове, — «ты перестаешь бороться».
Я помню те дни и ночи, когда он сидел рядом со мной в очередном притоне, где я мог оказаться. И он разговаривал со мной не извечным менторским тоном, который так любят родители и учителя. Он тихо беседовал со мной, не получая от меня ни одного ответа.
«Ты больше, чем можешь себе представить, брат мой», — он говорил ласково, поглаживая меня по влажным волосам, — «намного больше».
— Почему ты так думаешь, Адам? — я спросил, все еще касаясь пальцами музыкального инструмента, на котором сыграл ему напоследок.
«Все очень просто, глупый маленький брат», — он тихо и ласково засмеялся, — «твое сердце умеет любить».
Я должен был стать сильнее себя. Сильнее своего эгоизма и инфантилизма, я должен был позаботиться о себе, не ожидая, что Джонатан сделает это за меня. Я должен был перестать обвинять, перекладывая ответственность за творящееся на него, потому что так поступают только слабые мерзавцы, не признающие своей ничтожности. Я так привык, что он всегда обо мне заботится, решает мои проблемы и помогает, что бы ни случилось, что стал принимать его как должное.
Я не имел права принимать любовь этого человека как должное. Только не его.
Пройдя в гостиную, где уже пустовал рояль, я услышал шум из другой спальни. Он все время проводил так, чтобы не пересекаться со мной. Самому стало мерзко. Как я мог кричать на него и обвинять во всех смертных грехах, если единственным, что он делал, была любовь ко мне. Он всегда был рядом со мной, а я всеми силами его отталкивал, потому что не был способен признать свои ошибки. Эта слабость стоила мне многих чужих жизней.
Только я мог заставить Голос замолчать. Только я мог перестать убивать и идти на поводу у собственной игры. Я терял не только себя, разбивая моральные принципы, подвергая себя опасности быть обнаруженным и уничтоженным — вдруг, у кого-нибудь хватило на это ума и сил, — я терял Джонатана. Каждый день, каждую ночь, с новым убийством, новым скандалом и резким словом, с каждым своим «я тебя ненавижу» в гневе, когда он пытался меня остановить, — я вспомнил, он пытался, — я ломал наши отношения, жестоко и бездумно всаживая нож ему в сердце.
Я прошел в соседнюю с гостиной комнату, где стояли небольшая кровать, кресло и письменный стол — родители часто отдавали ее под гостевую. Там был отдельный книжный шкаф, заставленный полностью редкими экземплярами, которые собирал еще мой отец.
Джонатан стоял у открытого окна и курил. На столе лежали письма, какие-то приглашения, счета и газеты, открытые книги различного толка: о медицине, о психиатрии, о философии. Он повернул голову, стоя и смотря на меня, и все также молчал. Мне и не нужны были слова — все, что он хотел, он уже сыграл.
Опасаясь, что он развернется и уйдет — но он бы никогда не сбежал, — я закрыл дверь и шагнул к нему. Джонатан не двигался с места, только смотрел на меня. Позволил подойти. Позволил обнять его обеими руками за талию и уткнуться лбом в плечо. Он тяжело вздохнул, выкинул папиросу и захлопнул окно.
И спустя мгновение я почувствовал, как его родные руки обняли меня в ответ.